Человек Космоса - Генри Олди 13 стр.


Пузырьки сошлись краями: наши жены? наше имущество?

Мое, мое, мое… множество «мое» значит: «наше».

Слиплись.

— Неужели вы оставите без отмщения погибших братьев?! Откажетесь от великих сокровищ, сокрытых за стенами Трои? От тысяч молодых троянок и троянцев, которые станут вашими рабами, выполняя любую прихоть господина? Где ваша гордость, мужи брани? Ваша честь, ваше мужество?! Где ваша клятва?!

Летит стрела: в стане эонян надрывается Калхант, пророча скорую победу. Летит другая: южнее, ближе к устью Скамандра, синеглазый Диомед отгоняет от кораблей своих аргосцев. Летит третья: мечется по берегу лжестарик Нестор, забывая хромать и хвататься за поясницу — стойте! Куда?! Грозит кулаком трусам Аякс-Большой; размахивает мечом белобрысый Менелай… Патрокл примчался от безучастной стоянки мирмидонцев, трясет кого-то за грудки…

Летят стрелы.

Тянутся нити.

— А что нам твоя клятва, басилей?!

Перед Одиссеем возникает плюгавый человечишка: скособоченный, с птичьим прищуром. Макушка топорщится редким пухом. Тьфу, позорище! Хоть бы шлемом прикрыл, что ли?

— Не мы давали, не нам блюсти! И так львиная доля добычи вам достается — хоть всю заберите! Нам-то за что кровь проливать? За вашу бабу? За вашу прихоть?! За свары ваши?..

Чем-то они похожи: рыжий басилей и наглый плюгавец..

До озноба.

Потом Одиссей даже вспомнить не сумеет: откуда взялся в руках басилейский скипетр. Когда и зачем прихватил с собой, выскакивая из шатра? Не иначе, предчувствовал.

— Кровь, говоришь, проливал? Н-на!

Словно самого себя бьешь: без пощады.

Первый удар приходится по хребту плюгавого. Второй — наискось, по щеке. Острый край скипетра рассекает кожу, и с лица человечишки весело брызжут в пыль алые капли.

— Вот теперь можешь говорить по праву, что проливал кровь под Троей!

Дружный хохот отвечает насмешке итакийца. Только что спасавшиеся бегством, ахейцы захлебываются, хохочут до слез, указывая пальцами на посрамленного злопыхателя, — и бредут обратно, в сторону шатров. Никто больше никуда не собирается. Все оказалось просто. Все оказалось очень просто. Слишком просто. Мысль эта занозой торчит в мозгу, мешая расслабиться, насладиться триумфом собственного красноречия, — и тут Одиссея от души хлопают по плечу.

Над рыжим нависает улыбающийся и чуточку смущенный Агамемнон. Таким микенского ванакта Одиссей видит впервые.

— Ну ты орел, Лаэртид! Силен! Сам Гермий лучше б не справился! Снова я у тебя в долгу… это ведь, понимаешь, я оплошал…

Микенец отводит взгляд. Тяжко признаваться в ошибках. Ставит к ноге щит: вдоль ремня вьется сизый дракон-треглавец.

Скоро такие с алтарей поползут: птенцов жрать в три пасти.

— …Понимаешь, я проверить их вздумал. Плохо, говорю, будет без Лигерона воевать. Может, ну его, гаденыша? Может, домой поплывем? Думал, они возмутятся, духом преисполнятся… а они, хлебоеды, — сразу к кораблям! «По домам!» — кричат. Когда б не ты, Лаэртид…

Выходит, и у него — просто? Слишком просто?!

Сказал наобум, а они сразу…

— Да чего уж там, — через силу улыбается рыжий. — Одно ведь дело делаем; одну войну воюем. Сочтемся славой.

— Сочтемся, — Агамемнон еще продолжает светиться, но лицо микенца меняется. Насупились брови, резче обозначились складки у крыльев длинного носа. Не лицо: лик. — Давай покамест я тебя хоть угощу, что ли? На сытый желудок и драться веселей. Засиделись мы тут, под троянскими стенами…

Вот с чем с чем, а с последним грех спорить.

Чуть поодаль утирается плюгавый человечишка. Ладонь в крови, в песке; мелкая пыль въедается в рану, и человечишка скрипит зубами от боли. Морщится, но уходить не спешит. Во взгляде избитого плюгавца — ненависть. Чистая, серебряная.

Без смертной, алой примеси.

— Тебя как зовут? — спрашивает рыжий. Внутри что-то мерзко жжет, саднит, будто испачканный грязной ладонью порез.

— Совесть, — злобно отвечает человечишка. — Что, герой, запомнить хочешь? Чтобы потом найти?!

Солнце вприсядку пляшет на опустевшей площади.

* * *

Троянский посол прибыл в стан к концу трапезы.

— Благородный Парис Приамид, прозванный Александром, предлагает честный поединок и вызывает любого из вождей-ахейцев, кто согласится сойтись с ним в поле!

— Я, Менелай Атрид, басилей спартанский, принимаю вызов Париса! — Обманутый муж вскочил… нет, взлетел на ноги. Опрокинул серебряный кубок с вином. Алая кровь прамнейской лозы разлилась по полотну, усеянному остатками пиршества. Алая кровь, серебряный ихор кубка, остатки, останки, обглоданные кости… — Но я требую: пусть этот поединок решит исход войны! Срази меня Парис в бою — быть ему законным мужем Елены, и ахейцы покинут Троаду. Но если мое копье окажется острее — я получу назад свою жену и выкуп за бранные труды, после чего будет заключен почетный мир. Пусть Парис и его отец поклянутся в этом на алтарях, и мы с моим братом, верховным вождем ахейского войска, принесем такую же клятву!

Сижу, слушаю.

Хрущу… хрустю? — короче, похрустываю зажаренной корочкой.

А вот это уже не просто. Люди так не говорят. В гневе, в раздражении или возбуждении; в горе и радости — люди говорят иначе. Проще, грубее. Особенно белобрысый рогоносец, всегда бывший чуть-чуть косноязычным. Да и братец его, ходячий храм самому себе… Мы же мальчишки! юные отцы, молодые мужья! младшие братья! — откуда эта геройская, божественная, чудовищная напыщенность?! В последнее время каждый второй стал не докладывать, а вещать, не отвечать, а изрекать, не спрашивать, а вопрошать. Надо торопиться. Бегом бежать: малыша устранили, врага тайком известили… теперь бы, чтоб совсем по-человечески… Горелый край корочки больно оцарапал десну. На языке возник медный привкус крови: моей.

Если троянцы согласятся на предложение Менелая, то безумен не я, а они.

— Я передам твои слова басилею Приаму и его сыну, богоравный Менелай. — Посол склонился низко-низко, словно перед разгневанным богом. Сверкнул лысиной в обрамлении венка из левкоев. — Ждите скорого ответа.

Через час пришел ответ: да.

Урожай обоюдных клятв превзошел все ожидания.


Хорошая сказка.

Хорошая война. Красивая и благородная. Со счастливым концом. Причем для меня конец окажется счастливым в любом случае. Кто кого ни убей, я вправе буду вернуться. Одиссей, сын Лаэрта, обещал Глубокоуважаемым удерживать ахейцев под Троей до самого конца, каким бы он ни был.

Одиссей сдержал слово!

Незачем больше поливать Троаду кровью: красной с серебром. Кто захочет: плыви домой. Кто захочет: продолжай поход с Агамемноном. Ведь старший Атрид не отступится от мечты о державе потомков Пелопса-лжеца. Но что мешает ему, заключив военный союз с недавними противниками-троянцами, вместе обрушиться, к примеру, на тех же хеттов, чье «покровительство» гордой Трое — кость в горле? Это выйдет еще лучшая война: чужая. Не моя. К тому времени я буду дома, на Итаке… Да, красивая сказка. Добрая. Одна беда: рыжий мальчишка вырос, из басиленка стал басилеем, женился, у него родился сын — и он перестал верить в сказки.

Жаль.

* * *

Честный бой — штука долгая и невыносимо нудная. Особенно когда тебя единогласно выдвигают в представители. Сперва мы с Гектором, по самое темечко преисполненным важностью момента, обсуждали место. Сошлись на окрестностях Ватиейского холма, близ дубовой рощи.

— Почему именно Ватиея? — спросил я, чтобы спросить хоть что-то. Предложи Гектор берег Скамандра или склон Иды, я все равно спросил бы, задумчиво морща лоб: почему?

Надо поддерживать репутацию.

— Святое место. Там курган знаменитой амазонки Мирины.

— И чем она знаменита?

— А Пан ее знает! — пожал плечами честный Гектор. В серых глазах троянского лавагета плескалось уважение к традициям, но желания вникать там не плескалось абсолютно.

Я решил тоже пожать плечами. Курган так курган.

Пусть Гектору будет приятно.

Потом нам принесли кипу ремней из бычьей шкуры, и мы стали вымерять пространство будущего боя. Вымерили; вбили ясеневые колышки. Натянули ремни на два пальца от земли. Слегка поспорили: считать выход за границу поражением или досадной случайностью? Я настаивал, чтобы «поражением», потому что так сперва предложил троянец; Гектор — чтобы «случайностью», потому что так сперва предложил я.

Благородство подступало к горлу, вызывая отрыжку.

Знакомый привкус меди.

Далее стал подтягиваться народ. Из всех я единственный оказался в боевом доспехе, да еще с колчаном, полным стрел. В меня издалека тыкали пальцами, шепотом сочувствовали: по жаре! А куда денешься — долг, знаете ли, требует… В конце концов я плюнул и снял доспех. Сложил грудой на землю, у корней ближайшего дуба. Как раз вожди начали резать жертвенных баранов в подтверждение клятв. Наш носатый мясник зарезал сразу, можно даже сказать, лихо зарезал, а у Приама-басилея (прикатил-таки! на колеснице!..) тряслись руки. Слабее, чем в мой первый приезд, но баранам от этого не легче. Кстати, по завершению обряда Приам аккуратно сложил всю баранину (нашу забрал тоже!) к себе в колесницу. И поехал обратно в город, сказав, что обедать у него силы есть, а взирать на смертоубийство — нет. Я возражать не стал: пусть. Его, хворого, жены ждут. Все глаза проглядели.

Один сынок погибнет — он трех других сделает.

Не помню, у кого возникла грандиозная идея: жребием решить право первого копейного броска. Помню только общее восхищение. Приветственные клики, хлопанье в ладоши. Весьма пригодился мой шлем: в него бросили жребии — две бляхи, оторванные от моего же латного пояса, с наспех выцарапанными именами бойцов. Трясти шлем доверили хитроумному мужу Одиссею Лаэртиду — остальные герои, надо полагать, не справились бы. Стою. Трясу. Медь гремит о медь, жребии пляшут пьяными менадами. Век бы так стоял.

Право первого броска досталось троянскому петушку.

Поединщики в свою очередь не ударили лицом в грязь. Готовились долго, обстоятельно; со знанием дела. Перед Менелаем, сбегав наскоро в лагерь, вывалили целую груду: панцири, наручи, поножи, шлемы с гребнями и без… Младший Атрид битый час придирчиво копался в этом добре. Не потомок Пелопса, а портовый скупщик на разгрузке «пенного сбора». Хмурился, сопел. Примерял то одно, то другое; откладывал в сторону и снова начинал рыться.


…Вру я все. Ерничаю. Белобрысый муж Елены-беглянки сейчас куда больше походил на урожденного героя, чем его надменный братец. Взгляд, разворот плеч; губы в ниточку. На руках мышцы — змеями. Совсем другой человек!

…Человек?!


Напротив, менее чем в полустадии, вокруг Париса суетились земляки петушка. Советами небось умучили. Вон барсову шкуру приволокли: поверх доспеха накинуть. Красивая штука, с хвостом. Мне б такой хвост, я б ни на какую войну не ходил. Те, у кого чесались языки — и местные, и наши, — развлекались поношением противной стороны и превознесением своего поединщика. Поношение преобладало: вчистую. Я даже почерпнул для себя кое-что новое, вроде «приапоглавых едоков навоза» и «отродья сколопендры и осла».

Не помню уж, про кого это было сказано. Кажется, про меня.

Хорошо, что обернулся вовремя: пока слушал да запоминал, от троянцев к моему доспеху успел подобраться прыткий малый. Морда клятая-мятая, в прыщах, аж смотреть тошно. Зубки реденькие, растут вкривь и вкось. Чистый хорек: вцепился в чужое имущество, вот-вот стащит!

— Куда?! — кричу. — А ну, положи на место!

Он и ухом не повел. Давай оправдываться: дескать, ихнему Парису издалека очень глянулось. Решил примерить; вот его, смуглого, и послали.

— Перебьетесь вы с вашим Парисом, — говорю. — Свои доспехи иметь надо. И жен — своих. Самые шустрые, да?

— Ага, — отвечает. — Шустрые самые. У меня и копье есть: свое. Острое.

А сам, подлец, все на мой правый бок косится. Где печенка. Плюнул я в сердцах; послал хорька по-критски, тройным морским с борта на борт, и отвернулся. Только он не сразу ушел. Торчал рядом, бухтел, что его, значит, Соком зовут. Соком Гиппасидом, сыном укротителя коней. Чтоб, значит, я запомнил. И брат у него, значит, есть, тоже сын укротителя. И у брата — копье.

Острое.

Да запомнил я, говорю, запомнил. Вали отсюда.

Наконец герои облачились подобающим образом. Возгласили анафему[39] богам-покровителям. Перебрали по доброй дюжине копий: слишком короткое! Наконечник не бронзовый, а медный! Древко плохо остругано!.. Этак они и до вечера не начнут! Впереди ведь еще щиты, мечи! Только хотел что-нибудь вслух заметить… Сдуло с меня веселье. И злобу, что под весельем пряталась, как живое тело под чешуйчатой, змеиной кожей, сдуло. И по голому, по кровавому — ядом. На днях мне стукнет двадцать лет, в сущности, я — скучный человек, у меня есть жена и сын, храни нас Глубокоуважаемые, храни нас моя эфирная покровительница…

Страшная штука — ревность.

Огненная.


TPOAДA. Подножие Ватиейского холма, близ могильного кургана амазонки Мирины (Лирика[40])

…Сова моя!

…Олива и крепость!

…Ты ли?! На окраине толпы, сгрудившейся вокруг смазливого дружка-Парисика; синеглазая, рядом с ликийцем в волчьем плаще, моим ровесником — малорослым, широкоплечим… Ах, он еще и прихрамывает! Может быть, он еще и сумасшедший в придачу?! Может быть, он — это я, только я пока ничего об этом не знаю?! Ты склонилась к ликийцу, сова моя, олива и крепость, ты шепчешь ему на ухо, улыбаясь светло и обольстительно, ты жжешь ему щеку своим дыханием, а ликиец судорожно кивает, дергая кадыком, и гордыня чертит у него на лице горящие письмена — видать, не каждый день являются…

Не каждый, брат.

И ко мне, веришь ли, — не каждый.

Ты ведь тоже лучник, я вижу. Знакомые руки, тетивой обласканы до шрамов. И лук за спиной: из рогов серны, с позолотой. Хороший лук, правильный, наверное, любимый волк-дедушка[41] подарил или сам сделал, нарочно для войны, прекрасной войны, чудесной войны, справедливой и замечательной войны, которая сейчас что-то шепчет в ухо лучнику из страны волков и дедушек… Только как же я все это вижу, враг мой, брат мой?! Пусть и не очень далеко, но — кадык, понимаешь, кожа от тетивы в рубцах… Или ревность меня в провидцы определила, в острозоркие Линкеи?! Олива и крепость, на меня, на рыжего посмотри!.. Молю тебя!.. Посмотрела.

Мельком, наскоро — и взгляд поскорее отвела.

Что ж ты так, синеглазая…

Обиделся, рыжий? Да, обиделся. Отвернулся с показным небрежением: эка невидаль! — крепость, сова и олива. Ерунда. Буду в другую сторону смотреть. Или вовсе — по сторонам. Глазеть буду, ворон ловить. Только взгляд мой, подлый, крючком цепляется, вместо ворон совсем иное ловит. Иные крылья, иные клювы.

Могучий бородач: космы бровей клочьями морской пены нависли над маленькими, пронзительными глазками. Статный воин: закован в черненый доспех, в руке копье, вьется конский хвост над глухим шлемом. Пышная красотка, на которой одежды: пена с бровей бородатого слетела — вот и вся одежда. Не в моем вкусе; по мне уж лучше такие, как… Ладно, проплыли.

Ну, Ангел, ты вообще не в счет — старый знакомый.

Неужто вся Дюжина собралась?! Кто среди троянцев затесался, кто среди наших. Бродят, хмурятся. Ах, что за сказка складывалась, добрая, со счастливым концом, и всех тот конец устраивал: ахейцев, троянцев… Одних Глубокоуважаемых в суматохе спросить забыли: хороша ли сказка?

Хорош ли конец?


— Ты — Одиссей.

Конец лирике.

* * *

Не спросил — изрек. Приговором. На меня ему смотреть, ясное дело, зазорно: мимо щурится, поверх головы. Губы кривит с усталым презрением: надоело все презирать, а куда денешься? Скулы высокие, переносицы нет: прямой нос в одну линию со лбом. Кудри до плеч, плечи вразлет, осиная талия, узкие бедра — загляденье.

Кифара и лук, лавр и дельфин.

Верно говорят: красив, как Аполлон.

Стою я рядом: потный, жалкий. Раскоряка рыжая. День и ночь. Разные, а похожие… знать бы, в чем? Может, просто оба — лучники? Вряд ли. Ликиец, подлец, тоже лучник, а не похож ни капельки. Вот если меня слегка вытянуть, а его, лавра и дельфина, наоборот: малость приплюснуть… Нет, все равно. Не получится из нас близнецов.

— Радуйся, Сияющий. Ты разишь без промаха: да, я Одиссей.

Дернулись прекрасные губы. Сплюнули:

— Говорят, ты стрелок? Не из худших?

Похвалил дяденька мальца голопузого…

— Пред тобой ли хвастаться, сын Латоны?!

Ишь ты, понравилось!.. Кивнул. На всю оставшуюся жизнь одарил. Не будь я зол, не ревнуй синеглазую, от счастья сдох бы на месте.

— Хорошо, — еще один скупой кивок: уже себе, не мне. — Лук у тебя надежный?

— Не жалуюсь. И троянцы до сих пор не жаловались.

Хотели губы у него по новой дернуться — расхотели. Сотворили некое подобие улыбки:

— Ну тогда приготовь его. Париса видишь?

— Вижу, Открывающий Двери.

— Если троянец начнет брать верх, убей его. Надеюсь, ты не промахнешься?

— Не промахнусь, Блистатель, — забыв дослушать, он поворачивается, чтобы уйти.

И тогда я по-человечески, в спину ему:

— Потому что я не буду стрелять.

— Ты осмеливаешься противоречить мне?

Вот теперь, кифара и лук, лавр и дельфин, мы с тобой куда как похожи. И приплюснуть не надо, и вытягивать ни к чему.

— Противоречу? Я?! Ничуть. Я просто не верю своим ушам. Разве может ясный Феб призывать к подлости?! — Нет, не может. Значит, я просто ослышался. Значит, просто испачкал земной грязью сказанное богом. Если я не прав, убей меня, Стрелок.

Слова слетали с моих губ — потрескавшихся, сухих — хлопьями серого пепла.

— Семья клялась не посягать на твою жалкую жизнь. Я был против, но отец упрям: если что-то вобьет в голову… Жаль. Да, Семья клялась…

Он снова глядит мимо. Вдаль. Туда, где у нор плещут черные воды Стикса, а у лица проплывают облака. Где сидит на престоле упрямый отец-самодур, которого давно пора бы образумить, да жаль: не выстоять золотой стреле против громового перуна.

Назад Дальше