Отчаяние. Бессилие. Гнев. Боль. Обреченность.
Сын. Отец. Жена.
Няня. Старые друзья. Осколки былого.
А мама не выдержала. Ушла без видимой причины. Даже на стрелу Артемиды, тихо убивающую женщин, не спишешь. Антиклея, дочь Автолика, лучшая из матерей! — может быть, ты надеялась встретить сына там, на стылом берегу Леты? Улыбнуться встрече, прежде чем встать на колени, отпить глоток и навсегда забыть, что это значит: радоваться?..
Все предали всех, твердил я себе. День за днем. Все предали всех. Мы вернулись невпопад, мы правильно сделали, что ушли. Бойцы сдались без боя. Почему я должен быть исключением? Почему?! В век трагедий за утопии платят насмешками. Даже сейчас, вспоминая, как бежал от надежды, способной в случае краха погрести меня под острыми обломками, я не в силах усидеть на месте. Хромаю по террасе. Размахиваю руками. Старик укоризненно качает головой, хмурясь. Тени памяти моей в ужасе шарахаются прочь. Растекаются предрассветным молоком. Спешат: забыть. Удрать за грань бытия. Им страшно.
А мне: стыдно.
Я забыл, что надежда должна умирать последней.
Ушел на Запад, преступно думая, что так будет лучше; и затыкал уши, боясь услышать плач ребенка, обреченного на одиночество. Вопль, несущийся от покинутого рубежа:
— Вернись!
…В седом тумане. В вечном тумане. Острова в Океане, пелена без конца и начала, дни, складывающиеся в недели, недели — в месяцы. Мы потеряли счет времени. Кровные братья, два перворожденных титана, Крон-Временщик и Океан-Ограничитель никогда не встречались друг с другом. Поэтому для Времени нет ограничений, а в Океане царит безвременье. Мы и не ждали их встречи. Просто плыли, чтобы приплыть хоть куда-то, даже если там растут асфодели, и глоток черной воды отнимает память, как наемный убийца отнимает жизнь: легко и незаметно. Я однажды сказал Калханту: когда скорлупа твердеет, все, что не нашло себе места в окаменевшем миропорядке, изгоняется прочь. Сюда, в Океан; в зарубежье. В царство мертвой жизни. Здесь существует — лишнее. Утратившее место под солнцем. Здесь поют птицы с женской грудью, мычат освежеванные туши быков, незваные гости превращаются в свиней, а водовороты скалятся шестью собачьими головами. Это не Хаос, нет! — это Космос[87]. Брат мой! Это ты — безумный порядок, кажущийся со стороны беспорядком. Колыбель: здесь умершие старики перерождаются в младенцев. Горнило: былые мечи здесь переплавляются в новые Успехи. Окраина, куда изгнали невозможное, дабы оно превзошло свой предел и однажды сумело вернуться в новом обличье.
Да, ответил пророк.
Вот и мы теперь здесь.
Зеленая звезда, погоди. Не падай за утесы. Скажи мне, что делать. Клянусь, я исполню все, что скажешь. Молчишь? Конечно, молчишь. И я молчу вместе с тобой. Я, Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Одиссей, внук Автолика Гермесида, по сей день щедро осыпанного хвалой и хулой, — и Аркесия-островитянина, забытого едва ли не сразу после его смерти. Правнук молнии и кадуцея. Сокрушитель крепкостенной Трои; убийца дерзких женихов. Муж, преисполненный козней различных и мудрых советов. Скиталец Одиссей. Герой Одиссей. Хитрец Одиссей. Я! Я… И каждому из этих «я» стыдно до белых пятен перед глазами. До скрежета зубовного.
Я мог вернуться на Итаку, но проплыл мимо.
Скудная истина «лучше поздно, чем никогда» утешает слабо.
Помню: когда Океан закончился, не было даже сил ликовать. Никто не кричал: «Земля!» Не швырял колпаки в небо. Обрадоваться исчезновению опостылевшего тумана — и то не успели. За день до этого я, сам не зная, зачем, зачерпнул океанской воды. Налил ее вместе с седыми прядями тумана в медный флакончик. Приладил цепочку, повесил на грудь.
На память, что ли?
Местные приняли нас за богов. Смешно. Позже, когда мы научились понимать друг дружку, нам рассказали: корабли шли по земле, и гребцы пенили грязь лопатами. А за кормами наших эскадр два Номоса срастались воедино, меняя очертания. Жаль, я не сумел этого увидеть.
Я ведь боялся оглядываться.
«У тебя два лица, — сказал мне однажды кто-то из тамошних мудрецов, а может, юродивых. — Одно смотрит вперед, но второе всегда обращено назад. Янус, Двуликий Странник, для тебя не существует тупиков и лабиринтов».
«Спасибо, — ответил я. — Это ложь, но это добрая ложь. Спасибо».
Через год они начали вырезать мое изображение на дверях и воротах. Я не вмешивался. Это больше не имело никакого значения. Диомеда все звали Маурусом, добавляя «Великое Копье». Плакса Эней превратился в «Основателя». Калхант… я забыл, кем стал наш пророк, но он вечно бранился по этому поводу.
Диомед собрался назвать эту землю Этолией. В честь своей родины. Я настаивал на Итаке. Остальным было все равно. В конце концов мы с синеглазым сделали из двух названий одно. Получилось: Италия.
Потом началась война с племенем каких-то рутулов.
Обычная, человеческая война.
…Диомед был мрачен:
— Плакса скончался, рыжий. Думаю, его отравили.
— Жаль, — равнодушно ответил я. Мне было скучно.
— Плакса скончался, — с нажимом повторил Диомед. — А завтра он должен выйти на поединок с вождем рутулов. Если он не выйдет, нас вытеснят с этих земель. По праву победителя.
— Тебе это очень важно? — спросил я.
Он подумал. Кивнул. Тогда я принес доспех малыша, отданный мне решением вождей. Облачился, не чувствуя ничего, кроме скуки. Надвинул глухой шлем, скрыв лицо. Утром, выйдя на поединок, громко возгласил: «Я Эней-Основатель!» — и все поверили. Потом я убил вождя рутулов. Все было просто. Все было скучно. Патрокл, замещающий Лигерона, — вот кто был я. Огрызок прошлого. Мертвец с лицом, повернутым назад.
Безумец со сломанной шеей.
— Спасибо, — скажет позже Диомед. — Ты выручил всех.
— Мы все погибли под Троей, — невпопад отвечу я.
* * *Три года.
К концу этого срока у меня была своя терраса и своя леная звезда над рощами Лация. У меня было что угодно, включая изображения на дверных косяках. Кроме дома, который я назвал бы домом. И все чаще я сидел ночами на террасе, любуясь звездной зеленью. Передо мной всегда стоял кувшин с вином. Здесь делают хорошее вино. Сладкое, густое. Лучше, чем на Итаке. Рядом с кувшином, завернутый в свиную шкуру, лежал колчан с медным дном. Лернейский яд — чтоб наверняка.
Я уже знал, что однажды не выдержу.
Таким меня застал Калхант. Войдя быстрым, не свойственным ему шагом, пророк бросил в спину задыхающимся шепотом:
— Рыжий! Там… там!..
А у самого губы вприсядку пляшут. Трясутся студнем.
Я бранился, отказывался идти, но с пророками спорить — проще море ложкой вычерпывать. Вытащил, ясновидец, из дому. Едва ли не за уши приволок в гавань. Где торчала тридцативесельная эперетма[88] с изображением сатира на носу. Такие делают только в Кефаллении. Пьяная до поросячьего визга команда горланила песни у входа в харчевню. Рядом топтался хозяин корабля: детина совершенно пиратского вида, сказавшийся торговцем зерном. Шторм занес их в Океан, сказал детина, часто-часто моргая, но Океана не обнаружилось. Сирен, циклопов, движущихся скал, Сциллы с Харибдой — ни следа. Свернули за Тринакрией на северо-запад, и вот: здесь.
— Видишь, Одиссей?! Видишь?! — ликовал пророк.
Еще хмельной от вина, звезды и Лернейского ожидания, я на всякий случай кивнул. Хотя не видел ровным счетом ничего. Не видел, не чувствовал, не делал. Зато научился понимать.
— Одиссей? — растерянно. хмыкнул детина. И, тупо глядя перед собой: — А мы-то думали: чего она время тянет…
Забытый на столе кувшин мы допили вместе с ним. Потом еще один. Еще. Еще. Потеряв счет кувшинам, я только и требовал: еще! рассказывай! Пока торговец не свалился под стол. Пока зеленая звезда не упала в трясину ветвей.
Пока я, как был, в одном хитоне, не побежал обратно в гавань.
Если бы не Диомед, я бы заставил «Пенелопу» выйти в море на рассвете. Остановил, синеглазый. Силой скрутил. Где ж тут не скрутить, когда по-человечески, все на одного: Диомед, Протесилай, Идоменей-критянин… пророк сбоку вьюном вертится. «Держи! — кричит. — Держи дурака! Уйдет!»
Пока я, как был, в одном хитоне, не побежал обратно в гавань.
Если бы не Диомед, я бы заставил «Пенелопу» выйти в море на рассвете. Остановил, синеглазый. Силой скрутил. Где ж тут не скрутить, когда по-человечески, все на одного: Диомед, Протесилай, Идоменей-критянин… пророк сбоку вьюном вертится. «Держи! — кричит. — Держи дурака! Уйдет!»
А мне издалека, из осажденной крепости, где ведет неравный бой моя семья, эхом отдается:
«Дурак! Дурак…»
Пустите, говорю. Убью, говорю. Кого убьешь? Вас, говорю. Всех.
Завтра убьешь, отвечают.
Герой не должен быть один, отвечают.
Тридцать кораблей, отвечают. Если получится, тридцать пять. Завтра. К вечеру. Обождешь?
Тут я и сел. Под глазом синяк чернотой наливается. Плечо вывихнули, гады. Ну ничего, я им тоже показал. Вы чего, спрашиваю. Возвращаетесь?
А Диомед смеется:
— Нет, рыжий. Это ты возвращаешься. А мы так, за компанию. С тобой.
ПЕСНЬ ШЕСТАЯ ЕШЕ ОДИН СТАРИННЫЙ ДОЛГ…[89]
СТРОФА-I У тебя есть нож, басиленок?
Туман вокруг кипел парусами.
Меланфий почувствовал, как волосы у него встают дыбом. Трещат, искрятся. Словно битый жизнью козопас превратился в мачту, усеянную огнями Диоскуров. Раньше он всегда полагал, что такие глупости сочиняют подлецы-аэды: дурачить простаков, вышибая слезу или вопль ужаса. Убедиться в своей ошибке было крайне неприятно; и далеко на задворках сознания, окаменевшего в безнадежности, мелькнула мысль, что это не единственная ошибка, в которой Меланфию сегодня предстоит убедиться.
Борта дипроры и обоих «вепрей» исчезли в туманной кутерьме, седой с рыжим отливом. Пряди сплетались, делаясь кружевной паутиной или сотнями тугих косиц со смешными кисточками по краям; злой смех взлетел по левую руку, хлестнул плетью и смолк так же резко, как и начался. «Я расскажу! я все!.. все расска…» — знакомый голос начинал кричать это «я все! все!..», терялся в глухой безответности, чтобы вновь захлебнуться отчаянным: «Все! все расскажу!..» Мир сжался для Меланфия в тесный кулак. Оглушенной мухой козопас застыл, пришпилен к палубе дерзкой стрелой; вокруг царил предвечный Океан, непроглядная муть, кишащая звуками. Подошвы боевых сандалий грохочут о дерево настилов. Лязгает бронза, и почти сразу: предсмертный хрип, страшный хотя бы потому, что единственный. «Я кому сказал?!» — вопрос-оборотень, явив истинное лицо приказа, сменяется чудным шелестом. Звон оружия, бросаемого под ноги. Опять смех. Уже без злобы, просто смех. Презрения и того небыло.
«Кинуться за борт? — подумал Меланфий. — Вплавь добраться до Утеса…»
Он исподтишка дернул ногой. Стрела держала крепко. Придется резать ремни сандалии, иначе не высвободиться. Рука потянулась к ножнам. Медленнее. Еще медленнее. Пусть разглядывают свой проклятый туман. Мой спасительный туман. Наверное, это успела подмога из Пилоса. Сукин сын Нестор решил сыграть двойную игру. Ничего, прорвемся… Вот и рукоять.
Нож, отрезвляя, прижался холодным лезвием к предплечью.
Меланфий слегка присел: сейчас, сейчас ремень лопнет под клинком… сейчас…
…Мглистой сединой на груди дымился флакон с наследством Океана. Я раскрыл его, сам не зная, зачем. Выдернул пробку, выбросил за борт. Скоро выброшу и флакон. Одиссей, сын Лаэрта, я снова плыл через Океан, которого больше не было… шел вспять по смутной дороге — домой…
Туман по носу гиппагоги распахнулся рывком. Будто сильная рука отдернула занавесь, и седина разбежалась рочь, оставив лишь рыжие блики. Восход? Солнце подучивает?! Силуэт чужого трехмачтовика надвинулся, сделался близким-близким; гребцы вскинули весла, позволяя кораблям сойтись вплотную. Среднее весло почти сразу упало вниз, на дубовый релинг. Лопасть едва не ударила Меланфия по плечу, но ремень уже лопнул под ножом, и, босой на одну ногу, козопас сумел отступить.
Еще шаг, и можно будет прыгать. Корпус гиппагоги укроет от стрел с трехмачтовика.
Проклятые пилосцы…
На скользкий, шаткий мостик, связавший два корабля, шагнул воин в полном доспехе. Шагнул? — Вспрыгнул. Легко, мальчишкой на бревно, перекинутое через ручей. Постоял, страшно мерцая черными прорезями шлема; двинулся вперед. Слегка хромая, но Меланфию не удавалось определить: на какую ногу? Ладно, борт уже рядом.
Наверное, Меланфий все-таки кинулся бы в туман.
Помешал поступок воина. Странный до такой, совершенно невероятной степени, что странность эта приковала козопаса к месту надежней стрелы. Равнодушная походка хромого, как если бы подошвы военных сапог ступали не по веслу, а по террасе родного дома, Меланфия смущала мало. Насмотрелся в море. Сам горазд. Правда, в полном доспехе… За спиной гостя козопасу померещилась грузная фигура старика с копьем, явилась и сгинула в тумане — впрочем, это тоже пустяки. Мало ли чем заморочит голову предрассветная хмарь? Но в руке воин держал лук. А на середине весла, замедлив шаг, он с полнейшим безразличием поднял руку и швырнул лук прочь. Даже не озаботившись глянуть: куда? Меланфий ожидал всплеска или крика «Поймал!», раздавшегося с невидимой отсюда лодки. Ничуть не бывало. Лук исчез во мгле.
Выбросить оружие мог только сумасшедший.
Или…
Чудо-хохот закипел в глотке Меланфия. Не глотка: забытый на огне котел. Душа пузырями выходит. Ты говорил, что не веришь в богов? Да, козопас?! Тебе позволили убедиться и в этой ошибке. Тебе милостиво дают время уверовать — истово, трепетно! — чтобы минутой позже отправить в глубины Эреба.
Посмеемся вместе?!
Хромой воин, не останавливаясь, спрыгнул на носовую полупалубу гиппагоги. Стоя к Меланфию спиной, гость смотрел на кучку стариков и юношей, сгрудившихся на носу. Смотрел долго. Молча. Так смотрят из настоящего на прошлое и будущее, когда «вчера» с «завтра» в испуге жмутся друг к дружке.
Потом он снял шлем.
Грива султана коснулась палубных досок.
— Я…
…Любое слово оказалось бы сейчас ложью. Предательством. Бессмыслицей. Я вернулся? Радуйтесь?! Сынок, это я, твой папа?! Любое слово…
Наверное, заика, подумал Меланфий. Продолжая беззвучно хохотать и не замечая этого. Бог-заика? Бог-хромец? Гефест? — Нет, бессмертный кузнец хоть и хром на обе ноги, но явился бы с молотом вместо лука. Аполлон? — Тоже нет. Стреловержец высок ростом, да и доспеха не носит. Арей-Губитель? — Похож, но Арей ходит ровно.
Гермий-Проводник? Владыка Пучин?
Сам Громовержец?!
Узнать божество, назвать его по имени сейчас представлялось Меланфию самым важным делом на свете. Он судорожно перебирал Олимпийскую Дюжину, встряхивал имена, менялой ковырялся в груде клейменых слитков, а хохот все пузырился в глотке, кропя бороду липкой слюной.
«Я сошел с ума», — мелькнуло, чтобы сразу исчезнуть.
Воин уронил шлем. Глухой стук показался кощунством. Обеими руками взлохматил рыжую шевелюру: так делают мальчишки, не зная, что сказать. «Ему нет и тридцати! — вслед за мыслью о собственном безумии озарением явилось Меланфию. — Будь он кем угодно, ему нет…» Воин еще чуть-чуть постоял, ожидая невесть чего. Команда гиппагоги сбилась теснее: миг назад готовые к смерти, сейчас старики с мальчишками были белей мела. Вон у рябого калеки губы трясутся. А у мрачного коровника желваки на скулах: береговыми валунами. Щенок в басилейском венце — умора. Уши лопухами, глазами хлопает.
О двух своих людях, дрожащих позади, козопас забыл напрочь.
Воин присел на корточки, рядом с гривастым шлемом.
— Аргус? Иди ко мне…
Уродливая собака дернула бесхвостой задницей. Задвигалась черная лепешка носа, жадно принюхиваясь. Можно было подумать: глупого щенка за шкирку тянут к миске с едой, а щенок упирается, не понимая своего счастья. Зачем богу собака?! Богу нужны люди. Для гнева или милости. Зачем собаке бог? — Любому псу нужен хозяин.
Мокрый настил палубы холодил босую ступню.
Собака легла, положив лобастую башку на лапы. Закрыла глаза, без того утонувшие в грязных лохмах. Бока слегка подрагивали: когда б не эта дрожь, можно было бы принять пса за дохлого.
— Аргус… прошу тебя…