Человек Космоса - Генри Олди 34 стр.


— Аргус… прошу тебя…


…Ну пожалуйста. Узнай. Подойди. Я очень прошу тебя. Я вернулся: это невозможно. Ты жив, Аргус: это тоже невозможно. Мы — части одного целого, которого не может быть. Нам надо уметь прощаться и прощать. Подойди ко мне… ладно?..


Меланфия пронзила раскаленная игла, когда он увидел слезы на лице рыжего бога. Будто стрела вернулась, взяв выше: в сердце. Боги не плачут. Боги смеются. Неужели третья ошибка? Роковая?! Нож в руке дрогнул, ожил, наливаясь убийственным предчувствием. Вон туда, в шею. Под затылочную ямку. И за борт. Никто не успеет помешать.

Никто.

Собака зашевелилась. Встала. Косматой тенью скользнула вперед, надрывно повизгивая — вернее, захлебываясь утробным, змеиным шипением, если где-то на свете бывают счастливые змеи. Миг, другой, и мощные лапы упали на плечи рыжего обманщика, прикинувшегося богом. Шершавый язык теркой прошелся по лицу, пес зевнул, ощутив на языке соль; не удержавшись, рыжий с размаху сел на палубу, а огромный зверь упоенно, самозабвенно, восторженно вылизывал лицо, наслаждаясь все новой и новой солью.

Старым, незабываемым запахом.

— Аргус… хорошая, хорошая собака!.. моя…

Маленький, вкрадчивый шажок.

Вон туда.

Под затылок.

— У тебя есть нож, басиленок?

Рябой калека спросил это скучным, срывающимся голосом. Он пьян, подумалось Меланфию. Он же пьян! Лишь сейчас козопас бросил хохотать, и ему стало чего-то не хватать. Жизнь потеряла смысл. Еще шаг. Уже можно.

Или все-таки нельзя?!

Второй раз за сегодняшний, насквозь проклятый день Меланфий колебался, боясь сделать выбор.

— Да, Эвмей, — ответил рыжий, обеими руками держа пса за холку. — Я давно вырос. У меня теперь есть нож. Зачем тебе нож?

Эвмей качнулся. Искалеченная нога онемела, рябой едва не упал, но стоявший рядом мальчишка поддержал старика.

— А вот этого лиса зарезать… вот этого…

И Меланфий вдруг обнаружил, что стоит лицом к лицу с рыжим лже-богом.

* * *

Я не умею ненавидеть. Не научился. Не умею понимать. Умею любить. Умею возвращаться. Видеть, чувствовать и делать — умею. Скучно. Холодно. Лучше бы я ненавидел. Тогда бы все стало гораздо проще — но и сейчас, в любви и скуке, это тоже просто. Очень просто. Наверное, когда-то я вполне мог потрепать тебя по затылку, чернобородый. Проходя мимо. Мальчишка в гавани, чернявый сорванец, ты бежал к причалу, а я протянул ладонь… Думаю, так и было. Сейчас ты собрался убить моего сына. Меня. Себя я готов тебе простить.

Сына не прощу.

Сына, покинутого мной.

Понимаешь, мне очень стыдно, и я буду вымещать свой стыд на тебе. Понимаешь? Ты умеешь понимать?! Тогда пойми.

И возненавидь, если так тебе легче.

Скука вместе со стыдом подступаюгк горлу, и я больше не в силах сдерживаться. Тебе будет очень больно, чернобородый. Утешься: я постараюсь, чтобы ты стал если не единственной, то одной из немногих жертв моего стыда.

* * *

— У тебя больше нет ножа, — сказал рыжий.

Да, кивнул Меланфий. Пальцы разжались, и клинок упал под ноги. Откатился к мачте. Да, конечно. У меня больше нет ножа. Как скажешь.

— А у меня — есть. Ты же видишь?! У меня есть нож.

Да, кивнул Меланфий. Конечно. У тебя есть нож.

Я вижу.

— Хорошо. У тебя нет ножа, а у меня есть. Теперь у тебя больше нет твоего мужского достоинства. Я отрезал его. И выбросил за борт. Да?

Да, попытался кивнуть Меланфий. Страшная боль внизу живота обожгла, бросила на колени. Боже, боже, боже… Вопль-мольба, так и не вырвавшись наружу, застрял кляпом в горле. Очень больно. Конечно. Больней не бывает. Я не мужчина.

Как скажешь.

— Ты веришь мне? Хорошо, можешь не отвечать. Я и так вижу: веришь. Знаешь, твои ноздри вырваны мной. Отрезаны уши. Я скормил их собаке.

Да. Да! Да, да, да…

Смилуйся!

— Правая рука. До локтя. Вот она: валяется на палубе.

Да!..

Хочу в Аид, отстранение подумал Меланфий, пока тело его корчилось от невыносимого страдания. Хочу под землю. Там тихо и прохладно. Там никто ничего не помнит. Хочу не помнить. Хочу уйти.

Вода в Лете темная. Сладкая.

Дайте воды…

— Левая рука. Запястье. Наступи на него. Вот так. Хорошо. У меня есть нож, а у тебя нет. У меня есть очень хороший нож. Острый. А у тебя еще есть ноги. Глаза. Язык. Сердце. Тебе столько не нужно.

Да, судорожно кивал Меланфий, пытаясь опереться о палубу руками, которых у него больше не было. Да. Не нужно. Мне. Столько. Слова приближались из тумана, скучные и медленные.

Неся новую боль.

Пытаясь скулить, немой Аргус отползал на брюхе в сторону от жертвы с палачом.

— Папа! Не надо!.. Перестань, папа!.. Хватит!..


Одиссей замолчал. Повернул голову. Ты очень похож на свою мать, малыш. Мы с тобой почти одних лет, и это гораздо лучше, что ты похож на мать. Не надо походить на меня. Всю жизнь мечтавшему об отце, как о божестве, которое однажды явится, исправит и отомстит, тебе не суждено узнать меня в лицо — я слишком рано ушел! — но, увидев спасение и месть, ты назвал их по имени.

Да, Телемах, сын Одиссея.

Я больше не буду.

Пусть этот человек поблагодарит тебя, прежде чем я отпущу его.

— Ты свободен. Можешь умереть. Мой сын заступился за тебя.

И с брезгливой усталостью:

— Пошел вон.

Туман по правому борту лопнул гнилой дерюгой. Расступился, открывая смутную дорогу. Вереница теней вдали замедлила шаг, дожидаясь отставшего. Меланфий с третьего раза сумел подняться. Шатаясь, добрел до борта. Руки мертвыми плетями висели вдоль тела, рот судорожно пытался хлебнуть воздуха, давясь хрипом.

Тело упало за борт без всплеска.

— Ты вернулся, хозяин, — тихо сказал рябой Эвмей.

Одиссей покачал головой:

— Нет, старый друг. Я еще не вернулся. Я еще только возвращаюсь.

* * *

Память ты, моя… Рот трескается улыбкой: сухой, колючей. Ветка акации в бороде. Моя ли ты, память? Действительно: моя?! Твой заложник, я медлю на пороге рассвета. Говорят, такое часто случается со стариками: отчетливо, до мельчайших подробностей помнить давние события — и тужиться, вспоминая вчерашнюю ерунду, словно у памяти запор. Мой Старик, у тебя тоже так?! Молчишь. Молчу и я. Молодой, красивый; скоро мне стукнет четверть века. А память древняя. Дряхлая. Еле держится на ногах. Или это я, муж, преисполненный козней различных, всего-навсего притворяюсь? Лгу самому себе?!

Да, это правда.

Ложь.

Если вы видите между ними разницу, давайте позавидуем друг другу.

Подходя вплотную к последнему рубежу, к ночи на террасе, теням в углу и неопределенности выбора, мне все труднее утолять жажду теней жертвенной кровью. Кровь на исходе. Жажда неутолима. И я, Одиссей, сын Лаэрта, все возвращаюсь, возвращаюсь…

Страшное слово: возвращаюсь.

Иногда мне кажется, что его обратная сторона: бесконечность.

Там, на палубе гиппагоги, в седом тумане, все было просто и деловито. Задумываться не оставалось времени. Старых пастухов мигом разбросали по малым эскадрам: в качестве проводников. Про их отсутствие на Итаке никто толком не знал; значит, если до сих пор не хватились… Идоменей, с его опытом наварха, поклялся снять морскую блокаду острова за сутки. В крайнем случае, за двое суток. «Крайний, да? — зло распялил губы седой эфиоп, и черное лицо Ворона напомнило штормовую тучу на горизонте. — Эй, критский дядя, я с тобой!» Диомед, наскоро переговорив с коровником Филойтием, взялся давить береговые заставы. Только без шума, сказал я. И без лишней крови. Ладно? Чтобы в городе и в доме до поры — тишь да гладь.

Обижаешь, был ответ.

А Калхант, прислушиваясь к испуганным воплям чаек, добавил: это, рыжий, как раз пустяки…

Я тогда забыл спросить, что он имеет в виду. Теперь вижу. Смысл слов пророка стоит в углу террасы, скрестив руки на груди. Он безоружен, этот смысл. Не защищается. Но понять его — значит, убить, а убить его труднее, чем стоящего на воздухе войны неуязвимого Лигерона.

Впрочем, я отвлекся.

Гиппагога пристала к берегу в Безымянной. Tуман взял Итаку в кольцо, малым Океаном отгородив от всего мира, но я дышал этим туманом, и смутная дорога послушно распахивалась передо мной. Возле Грота Наяд мы распрощались: сыну в сопровождении рябого Эвмея было ведено укрыться на верхних пастбищах. До завтрашнего утра. Телемаху безопасней находиться рядом со мной, на случай повторного покушения, а сегодня я не смогу приглядеть за мальчиком. Эвмею же я поручил, надежно укрыв Телемаха, мигом отправляться к моей жене.

— Папа, он же старый! Хромой! — заикнулся мой сын, выпячивая грудь. Ясное дело: постриженный во взрослые час назад, прямо на борту, самим Диомедом Аргосским, мальчик грезил подвигами. — Давай я!

— Папа, он же старый! Хромой! — заикнулся мой сын, выпячивая грудь. Ясное дело: постриженный во взрослые час назад, прямо на борту, самим Диомедом Аргосским, мальчик грезил подвигами. — Давай я!

— Завтра, — плохо получалось глядеть прямо на него, не отводя взгляда. Трудно привыкнуть к сыну-ровеснику. — Завтра утром ты явишься в город. И заберешь меня… Эй, парень, как тебя зовут?

Худенький мальчонка из Телемаховой дружины оказался Пиреем Клитиадом. Хорошая семья. Помню. Славный мальчонка: боится, но делает. Гораздо хуже, если наоборот.

— Я остановлюсь в его доме. Буду ждать на рассвете. — И приказным тоном: Корабль на воду! Идем в Форкинскую гавань!

— Да, мой басилей! — замухрышка Пирей расправил плечи и даже стал повыше ростом.

— Басилей?!

Я мимо воли улыбнулся. С такими героями хоть снова под Трою. Злая шутка. Жестокая. Жаль их разочаровывать, но придется.

— Значит, так, орлы мои…


…Подумалось: хорошо, что старики и дети. Этим проще принять меня таким, каким я вернулся. Стариков ослепляет память и надежда, мальчишек — надежда и блеск легенды. С остальными будет тяжелей. Ни надежды, ни памяти, ни блеска.


ИТАКА. Форкинская гавань (Агон[90])

— Клисфенчик! Люди, они моего Клисфенчика погубили!

— Цыц! Кончай орать, дура!

— А я ему в морду: раз! Он и скис. Отвечай, говорю: кого посылали?..

— Люди, куда вы смотрите?! Кого вы слушаете, люди?!

— Заврались, твари! То встречать отправились, то топить… То вообще: я не я, и гидра не моя!..

— Жених! Люди, жених!

— Держи жениха!!!

— Слыхали: Пилос сто кораблей дал! Двести!

— Слушайте дурака! Они под Трою меньше сотни снарядили!

— Убег, паскудник… женихи, они на ногу быстрые…

— Клисфенчик мой! Вернется, шкуру плетью обдеру! Лишь бы вернулся!..

— Да закройте дуре рот! И без нее тошно!

— Туман еще этот… как нарочно…

— А я тебе в морду: раз! Я тебе в морду: два! Наследника сгубить вздумал, замийская рожа?!

— Афина Паллада, Гермий-Водитель, не попусти смерти окаянной, спаси над бездной, оборони в бурю…

— Корабль! Люди, корабль! Клисфенчик мой!..

— Смотрите!

* * *

Такого столпотворения Форкинская гавань не видала давно. Людей, бывало, собиралось и больше, но чтоб эдакий галдеж… Третий день Итака гудела, пенилась слухами. Втягивала сплетни, извергала догадки: куда там ужасу мореплавателей, знаменитому водовороту Харибды! Родители парней, тайно отправившихся с Телемахом, проведав о бегстве отпрысков, подняли бучу. Гордость мешалась со страхом. Ожидание — с опасениями. Трусов, не явившихся к месту ночного сбора, выдрали кнутом, скрывая вздох облегчения: мой, хоть и заячья душонка, зато живой! За своим героем следите, соседи! Не пришлось бы каяться! Следом, злым жучищем в муравейник, шлепнулась новость: женихи вознамерились тайно сгубить наследника. Чтоб концы в воду. Если кто-то из жениховской челяди теперь появлялся в городе, его тут же хватали за грудки. Трясли. Совали кулаком в зубы. Требовали ответа; получая самые противоречивые ответы, трясли и совали кулаком по-новой. На самих женихов-смотрели косо; с сегодняшнего утра пытались ловить. Допрашивать. Женихи прятались в доме.

Но до открытого бунта не доходило.

И вот: неуклюжая гиппагога несется на всех парусах к пристани, словно превратясь в боевую пентеконтеру.

Боги, святые боги! Чудо!..

Поглубже надвинув на лоб широкополую войлочную шляпу, Одиссей стоял сбоку, у бухты каната. Кутался в хламиду. Впрочем, его и так никто не замечал — внимание толпы было отдано вернувшимся парням. Подзатыльники, обещания зверской порки, но слепому видно: дальше обещаний дело не пойдет. Вернулся, любимый! родненький! а плечи! а взгляд!

Зевесов орел, не парень!

Зевесовы орлы вели себя соответственно. Напускали таинственность. Отвечали многозначительно, с достоинством. Это значит: не отвечали вообще. Да, наследник высадился на берегу час назад. Отправился проверять пастбища. Зачем? — Не ваше дело. Значит, надо. В Пилосе? Да, были. В Спарте? Были и в Спарте. Везде были. Что выпросили? Что надо, то и выпросили. Придет время, узнаете.

Когда придет? Когда надо, тогда и придет.

Одиссей еле сдерживался, чтоб не рассмеяться. Молодцы, парни. Пошла в наступленье свирепая зелень. Зря, что ли, рыжий всю дорогу к гавани растолковывал им, как себя держать. Выходит, не зря. Когда подросток знает тайну, скрытую от взрослых, когда он чувствует за спиной невидимую, но надежную поддержку — берегись!

Теленок быка забодает.

— А это кто такой? Эй, почтеннейший, ты кто?!

Наконец-то.

Снизошли.

— Это Феоклимен, прорицатель! — затараторил Пирей, вертясь у плеча ткацким челноком. — Мы его в Пилосе подобрали, на мостках… он дома кого-то убил, теперь бежит, от кровников… куда подальше…

Молодчина.

Как договаривались.

Вокруг Одиссея образовалось кольцо. Раскрытые в ожидании рты. Горящие глаза. Пятна румянца на скулах. Не человек ли Нестора? — молчали рты. Не доверенный ли Менелая?! — горели глаза.

Кто?! — багровел румянец.

— Феоклимен, значит?!

Одиссей почувствовал: внутри все опустилось. Он ждал этой минуты, но ждать, готовиться — одно, а увидеть рядом, на расстоянии двух локтей, лицо белобрысого дамата Ментора… Ты постарел, друг детства. Облысел. Ссутулился. Стал очень похож на отца. Так и кажется: сейчас ты примешься ходить вокруг меня, приговаривая:

«Славно, славно…»

— Славно, славно… Это какой же Феоклимен-прорицатель? Вроде бы меж пилосцев не водилось таких…

— Из Аргоса я. — Одиссей чуть подался вперед, чтобы тень от шляпы стала гуще. Добавил в речь этолийского клекота. Запоздало сообразил: где Аргос, а где Этолия!.. Ладно, сойдет. — Феоклимен, сын Полифейда. Слыхал небось, уважаемый?

Нежное, привычное чувство: змеятся тонкие щупальца. Бегут из души наружу. Оплетают толпу, вяжут пузырь к пузырю. Впиваются зазубренными стрекальцами. Течет сладкий яд. Я — Феоклимен… сын Полифейда…

Всем ясно?

Все слыхали?!

— Это, что ли, который родич Амфиарая-Вещего?!

— Ага! Меламп-ясновидец родил Антифата и Мантия, Антифат родил Оиклея, Оиклей — Амфиарая, Амфиарай — Алкмеона с Амфилохом…

— Точно! А Мантий родил Клита-Прекрасного и Полифейда-пророка, Клит был похищен розовоперстой Эос, зато Полифейд…

— Родил меня, Феоклимена!

Нет, белобрысый, ты прежний. Я, помню, в детстве боялся: ты вырастешь умницей, я — дураком. Угадал на свою голову. Ну хорошо, мне аргосские родословные Диомед изложил, он в них, как рыба в воде. Но ты-то!.. Хорош! Этот родил того, тот этого…

Даже врать особо не пришлось.

Одиссей украдкой огляделся: рты, глаза, румянец.

Верят.

— Эй, ясновидец! А ну, прорицни чего-нибудь! О чем воробьи вещают?

— Чирикают, тупицы. — Память живо напомнила: дорога, рыжий юноша, и колесница с совоглазым пророком. — Жрать хотят. Воробей — птица глупая. Ни один уважающий себя птицегадатель не опустится до гадания по воробьям. Орел, голубь, ласточка, наконец, — но воробей?!

Рядом охнул какой-то древний дед. Зашамкал, брызжа слюной:

— В шамую шередку, штранничек!.. Я в Алижии с шамим Калхантищем-провидцем… он тоже: воробушки — шваль-птицы! Пакошть, шушера!..

— Ладно! — не сдавался приставала. — Вон тебе сокол! Да вон, вон… голубя жрет! Он чего пророчит? Кто итакийскую басилевию под себя возьмет?!

Ответить было просто.

Очень просто.

— Пока жив хоть один мужчина из рода Аркесия-Островитянина, не бывать на Итаке иным владыкам!

* * *

— Двусмысленно пророчишь, гость… — буркнул Ментор, отходя в сторону. И добавил что-то еще. Одиссей не расслышал: что именно?

Вокруг уже горланили, требуя новых предсказаний.

АНТИСТРОФА-I Вестник

В том, что Пирей держал язык за зубами, я был уверен. Но тем не менее принеся утром воду для омовения, молоденькая рабыня смотрела на меня такими глазами, будто перед ней явились Персей-Горгоноубийца и убитая им Медуза в одном лице! Позже, за завтраком, я опять ловил на себе мимолетные касания чужих взглядов. Вчерашние «пророчества» сказываются? Кем они меня считают? Калхантом? Вторым Тиресием? Богом, явившимся под личиной?!

Последнее предположение кололось сухими шипами.

Или все-таки догадались? Кто-то узнал меня и… Нет. Они слепы. Об этом сухо шептала песчаная осыпь скуки, и ей вторил плеск моря любви, готового распахнуться во всю ширь; об этом молчал, улыбаясь, ребенок у далекого предела, наверное успевший изрядно повзрослеть за минувшие годы. Никто меня не узнал. Даже Ментор. Хотя я не очень-то прятался: шляпа, борода да этолийский выговор — тоже мне личина! Но вот сидит за столом напротив меня Клитий, отец Пирея, — и в упор не узнает! А ведь были знакомы… однажды я дал ему заем на постройку грузового «быка». Как в детской игре, когда с завязанными глазами ощупываешь пойманного сверстника: Клитий, я тебя узнал! А ты меня? Поймай! Ощупай! Нет. Косится с уважением, даже с опаской, но совсем не так, как смотрел бы на вернувшегося Одиссея Лаэртида. Так смотрят на заморскую диковину. На славного прорицателя Феоклимена так смотрят.

Назад Дальше