— Вот как.
Йожеф почесал бровь.
Затем, сцепив пальцы, сощурился на свечу. Лицо его на мгновение заострилось, жилы проступили на шее.
— Хорошо, — сказал он. — Я тебя понял. Спрашивай.
Я отщипнул сыра.
— В последнее время… в последние полгода не слышал ли ты про людей со странной кровью? Вообще про необычную кровь? Может быть, мельком…
— Ты о смешении?
— Скорее, о гомункулюсах. Нет, даже не знаю… Вкрапления крови фрагментарны, в основе же — пустота.
— Пустота? — Йожеф задумался. — Вряд ли гомункулюс, в нем как раз сильна кровь владельца. То есть, там кровь владельца и кровь прообраза, животного, рептилии… Со временем, конечно, слабеет…
Он хмыкнул.
— Что? — спросил я.
— Интересная задачка. Кровь высокая или низкая?
— Не знаю. Я столкнулся с низкой. Опять же, фрагментарно, остаточно низкой.
Йожеф посмотрел на меня.
— Столкнулся?
Я вытянул заживающую руку.
Чичка профессионально прошелся по ней пальцами, ощупал, осторожно обмял сквозь толстый суконный рукав мундира.
— Перелом.
— Уже почти сросся, — сказал я.
— Я вижу. Но мазь бы не помешала. Вообще же…
Он встал, проковылял — подветренный борт, наветренный борт — к одному из шкафов. Стекло открытой дверцы поймало свечной огонек.
Сначала из недр была извлечена одна склянка, осмотрена, изучена, недовольно сунута обратно, за ней на свет появилась вторая. Я услышал, как Йожеф, щурясь на плохо различимый ярлык, бубнит себе под нос: «Боярышник, горечавка для крови, бедренец от боли, золотой ус и сабельник для костей. Наверное так».
— Вообще же, — сказал он уже мне, возвращаясь с мазью под мышкой, — я даже боюсь спрашивать, с чего бы это так…
Склянка стукнула о прилавок.
— Я бы и не ответил, — улыбнулся я.
Йожеф удостоил меня долгим взглядом, потом вздохнул. Подвинул мне склянку. Она была до половины наполнена чем-то густым и темно-желтым.
— Мазать утром и днем. Под согревающую повязку. Лучше, конечно, крови еще добавить. А тайны твои мне неинтересны.
Я поднялся.
— И все же, Йожеф, если у тебя есть возможность разузнать…
Чичка хлебнул кашасы.
— Чтобы и мне что-нибудь сломали? — спросил он.
Отвечать на это я не стал. Подобрал склянку.
— До свидания, Мариуш. До свидания, Йожеф.
— До свидания, господин Кольваро, — голос мальчишки догнал меня уже у самой двери.
Тренькнул колокольчик.
Господин бывший корабельный лекарь так со мной и не попрощался.
После аптечной темноты уличные краски показались мне слишком яркими. Вызывающая пестрота. Я поморгал. Нашел у афишной тумбы Майтуса и махнул ему рукой. Мы вернулись на Каменную, затем — к безымянному трактиру. Разбудили дремлющего возницу.
До «Персеполя» добрались без приключений.
В сиреневых вечерних тонах. Никто не катил за нами специально. Никто не пытался на меня напасть.
В нумере все вещи обнаружились на своих местах.
Наверное, я жду от убийцы или убийц слишком многого. Нервничаю. И здесь они, и там они. Кровь, всюду кровь…
А Сагадеев, значит, что-то усмотрел в давней дуэли.
Отпустив Майтуса, я лег. Пригасил свечу. Как учил Огюм Терст, мысленно нашел эпизод в памяти. Сдул пыль времени. Краски и детали, конечно, уже поблекли, но самое важное…
ОтступлениеКрасное солнце вот-вот свалится с Драконьего хребта в ночь.
Душно. Неподвижны акации и кипарисы. Неподвижны огоньки масляных ламп на башенках. Звон гонга растекается в густом медовом воздухе — вроде смолк, но нет, еще звучит, отдаляясь, в надвратной арке, в гребенке ползущего по холму виноградника. И внутри. Долгий обход близится к концу. Осталось подняться в гору к восточному наблюдательному посту. Отваливаются за спину утонувшие в собственных тенях глиняные мазанки и каменные дома. Скрипит камень под каблуками.
Надо же, помню!
Дробный топоток торопится навстречу. Барышня бежит, посекундно оглядываясь назад. Солнце окрашивает воздушное платье в тревожно розовый цвет.
Ах, она прекрасна, но слепым мотыльком летит прямо на меня.
Отступаю в сторону. Ловлю? Ловлю локоток.
— Что же вы, девушка!
Блеск глаз. Приоткрытый рот.
— Он! Он!
Я успеваю заметить треснувший, оголивший кожу рукав.
— Бастель!
Рык нагоняет девушку.
Издавший его сотник выплывает из тени кипариса и мягким шагом подходит к нам.
— Бастель, ты поймал ее!
Жапуга пьян.
Но не так, чтобы не чувствовать ни ног, ни головы. Шаг пружинист, углы губ вздернуты в улыбке, грудь ротмистра распирает азарт погони.
Белая рубашка, песочного цвета панталоны.
— Господин сотник!
Жапуга тянет руку к девушке, не обращая внимания на окрик. Приходится встать между. Лоскут от рукава остается у сотника в пальцах.
— Шустрая!
— Еще шаг, господин сотник!
Барышня — за спиной. Икает. Ладонь — на эфесе сабли.
Жапуга кривится и машет на меня словно на мошкару:
— Фу ты, Бастель! Сгинь.
Сонно шелестит акация. Тучка набегает на Южный крест.
— Хватит, ротмистр, — говорю я. — Идите спать.
— Что-о? — Жапуга сужает глаза. — Спать? Дуэлировать! Здесь и сейчас!
Он ищет свою саблю и находит ее со второй попытки в сместившихся ножнах.
Зачем я киваю, зачем соглашаюсь — не помню. Рука сама отталкивает барышню в направлении каменных ступенек вниз, к тропке в центр городка.
— Только без этих ваших фокусов с кровью, — покачивается на носках Жапуга.
— Я чту дуэльный кодекс.
Слова вязнут в сознании, как в патоке.
Чту… кодекс…
Глава 4
Уснуть больше я так и не смог.
Поворочался, потерзал пуховое одеяло, встал.
К маленькому окошку нумера прикорнула ночь, бледная, северная, плыл за стеклом туман, или это Леверн плыл в тумане, снявшись с места, все могло быть.
Чуть серебрились покатые крыши, у закрытой чугунными воротами арки темнел пустой шарабан. Тихо. Сказочно. Никого.
Часа два, наверное.
Я накинул мундир на плечи, зажег свечу, схлопнув шторы, подсел к письменному бюро.
Огюм Терст учил меня: «Появилось свободное время — приведи мысли в порядок». А нынешнее мое положение как раз этого и требовало.
Из-под крышки бюро я достал листы писчей бумаги, чернильницу и перья.
Офицер тайной службы записей не ведет. Даже тайнописью. Даже кровью. Даже если никто не может подглядеть. Мало ли что. Поэтому я рисую.
Виньетки. Узоры. Черточки.
Первой лист украсила виноградная лоза. Тонкая, в завитушках, с пятипалым листом. Виноградинки — черная мелочь — одна, две, три… шесть.
Я покусал ноготь.
Шесть месяцев. Полгода, значит. Меровио Штольц, первая жертва. И секретарь Громатов, его убийца.
А многочисленное семейство Штольцев? Они, получается, все живы? На них нападений не было? Похоже, нет. Сагадеев наверняка рассказал бы. Тем более, тогда фамилия не была под полицеским присмотром и, если не Громатову, то кому-нибудь другому ничего не мешало расправиться со всеми последовательно или разом.
То есть, важно было убить именно старика?
Я нарисовал черный пожухший листик. Интересно. Увижу ли дальше хоть какую-то связь с другими и с самим собой?
Стоп. Не торопиться.
Иващин. Через три месяца.
Рядом с пожухшим листиком я вывел короткую кривую.
Сразу вопрос: почему такой перерыв? Белокурый опиумист Иващин был не в пример доступнее того же Штольца. Что мешало в то же время убить и его? В чем задержка? В исполнителях? Или в чем-то другом? Может, в отсутствии информации?
Я окунул перо в чернильницу.
Значок вопроса царапнул бумагу и тут же превратился в улитку, ползущую по своим делам.
Федор Иващин, кстати, был не глава семьи, третий ребенок, пусть и с правом прямого наследования. Могло ли у него быть что-то общее со стариком Меровио Штольцем? Встречались ли они? Может, интересовались одним и тем же?
Я вздохнул.
Приходилось надеяться, что обер-полицмейстер уже собрал всю необходимую информацию. Иначе завязну, депеши туда, депеши обратно, опросы, доклады, показания…
А еще нужны помощники и быстрые контакты в любое время. Если не с самим Сагадеевым, то хотя бы с тем, кто может принимать решения.
Теперь — Поляков-Имре.
Кружок рядом с кривой — пусть будет он. Чуть-чуть штриховки — и похоже на монету с герба. Вторую улитку вопроса? Да пожалуйста.
Ползи, милая.
Третье убийство отстоит от второго на месяц. Прогрессия? Или просто появилась возможность?
Насколько знаю, Поляков-Имре не очень ладил со стариком Штольцем, кто-то кому-то лет десять назад перешел дорогу. Образ жизни вел затворнический. В обществе появлялся разве что на именины государя-императора и в день фамилии. Все дела вел из имения. Преферанс с уже сложившимся составом игроков был единственной страстью.
О-хо-хо.
Я встал, скинул мундир на постель, разгоняя кровь в теле, сделал несколько приседаний. Покрутил рукой.
Уже терпимо. Почти не болит.
Тень моя металась по стенам от огонька свечи.
Подобраться к Полякову-Имре тому, кто задумал его убийство, наверняка было проблематично. Принял бы тот незнакомого человека? Вряд ли. А вот своего…
Я снова сел.
Убийцы. Перо разродилось кляксой. Невовремя.
Итак, три черты. Громатов. Неизвестный. И этот, горный инженер… Да, Шапиро.
Что их объединяет? Двое были близки к жертвам. Насчет третьего — неизвестно, мог быть кто угодно.
Потом — Синицкий и Лобацкий. Еще две черты.
Если лейб-гвардеец подходит в близости к императору, то напавший на меня с дядей казначей был лицом случайным.
Так-так-так.
Я почувствовал азарт. Что-то маячило, маячило на границе понимания. Ухватить бы.
Ноготь на мизинце щелкнул под зубами.
Пять убийц. Как минимум, трое с пустой кровью. Предположим, что все пятеро. А что нам это дает? Что дала Громатову и Шапиро пустая кровь? Что дала Синицкому?
Я замер.
Силу. Ах ты ж, Ночь Падения! Силу она дала!
Получилось бы у Громатова без пустой крови убить носителя великой фамилии? Нет! Уж на что стар был Меровио, а настроение и мысли секретаря почуял бы сразу. Громатов не то что ножом махнуть, приблизиться бы не смог.
Высшая кровь — не расхожее словосочетание.
В гостях-плену у Гиль-Деттара я на спор, с завязаными глазами, «держал» двух шахар-газизов, которые пытались расстрелять меня из ружей.
Блистательные шахар-газизы, попадающие в суслика или голубя со ста шагов, бесславно мазали с тридцати.
О, они целились, они намечали: сердце, лоб или горло, они не дыша выбирали спусковые крючки.
Я же лишь слегка поправлял их.
Десять выстрелов. Десять возгласов, полных обиды и недоумения. Десять свинцовых шариков в глинобитную стену слева и справа от меня.
Тяжелый взгляд Гиль-Деттара ощущался даже через повязку…
Наклонившись, я приоткрыл штору.
Туман растаял. Улица и дом напротив казались невозможно резкими. Темнели окна. Светил газовый фонарь. Тень его шлагбаумом лежала на мостовой. Шарабан пропал.
Дождался пассажира?
Легкий стук в дверь заставил меня метнуться к «Фатр-Рашди» под подушкой.
— Кто там?
— Я, господин, — шепнули из-за двери.
Я сдвинул засов.
Кровник шагнул в комнату. В свободной рубахе. В подштаниках. С накрытым полотенцем подносом в руках. С огарком свечи в плошке сверху.
— Что это? — спросил я.
— Ну, я чую, не спите… — Майтус повертел головой. — Волнуетесь… А не евши целый день. Разве ж можно не евши?
— На столик, — подсказал я ему, куда ставить поднос.
— Ага.
Он с готовностью подчинился.
Потом снял полотенце, что-то поправил там, что-то переложил, чем-то негромко звякнул. Замер. Снова склонился.
— Майтус… — позвал я.
— Да?
Майтус повернулся ко мне. Лицо его было спокойным, расслабленно-сонным.
— Когда отец сделал тебя кровником?
— Так это… — он потер щеку. — Две седьмицы назад.
— И ты согласился?
— А чего б нет? Я, сколько помню, все при нем…
— А семья?
— Так нет у меня семьи. — Майтус потискал полотенце. — Умерли. Давно уж.
Я сел на постель.
— Извини.
— Да чего там… — Майтус подал мне миску с теплым картофелем. — Кушайте, господин.
— Сядь рядом, — сказал я ему.
Майтус осторожно присел на край, сложил кисти рук на коленях.
Я откусил картофелину, пожевал. Потрескивали фитили. Майтус смотрел в стену. Казалось, что и не дышал.
Рыжеватые усы. Золотящийся глаз.
— Дай руку, — отложив миску, я протянул ладонь.
— Да, господин.
Я закатал левый рукав Майтусовой рубахи.
Поперек запястья бугрилась широкая продолговатая короста. Жесткая, неприятно свекольного цвета. Свежая. А сквозь нее проглядывала бирюза.
Ящерка.
Я колупнул коросту пальцем. Ящерка внутри раскрыла пасть.
Ишь какая! Своих не узнает.
— Как это было, Майтус? Что отец говорил?
— Господин показался мне испуганным.
— Что?
Майтус кивнул.
— Господин сказал: ложись. Я лег. Железо холодное. Вода холодная. Господин нож мне подал, а я взять не могу, пальцы…
Он мотнул головой. Ему было стыдно за ту свою слабость.
— А потом?
— Потом взял. Господин сказал: успокойся, режь быстро, но не глубоко. Положил мне ладонь на затылок. Сказал: вдохни. Я вдохнул. Сказал: режь. Я и чиркнул. А он сказал: вот и хорошо.
Я снова колупнул коросту.
Майтус поморщился, но отдергивать руку не стал.
— Больно?
— Жжется, господин.
Я заглянул ему в глаза.
— Майтус, мне нужно точно знать, что тебе говорил отец. Почему он был напуган. Что его испугало.
— Он сказал, что ошибся.
— В чем?
— Не знаю, господин. Я ослабел. Я плохо слышал.
— Погоди.
Я подтянул к себе мундир.
Вот она, воткнутая в подкладку игла. А вот и платок. Плотный, не сразу и прокусишь.
— Потерпишь, Майтус? — спросил я.
Ответом был судорожный кивок.
Мизинец? Средний? Указательный? Я подул на многострадальные свои пальцы. Какой колоть сейчас?
Указательный.
Игла клюнула подушечку. Кровь выступила влажной бусиной.
— Майтус, — сказал я, — возьми платок, сожми в зубах. А то перебудим тут всех.
— Да, господин.
Кровник забил платок в рот.
Я поправил его руку, чтоб коростой смотрела ровно на меня. Ладонь была липкая, потная.
— Боль будет острой, но короткой.
Майтус зажмурился.
Я выцелил ящерку. Стиснул поудобней иглу.
О, сколько раз я уже колол свои и чужие пальцы, плечи и шеи! Чаще, конечно, свои. А еще, бывало, самому Огюму Терсту.
Здесь важен упор локтя. И хват.
Игла опустилась.
Майтус дернулся, замычал, отбив в пол пяткой.
Из-под коросты брызнула, бирюзово блеснув, капля крови, я торопливо прижал ее указательным.
— Айма тиан шэ…
Кровь смешалась. Моя, отца, Майтуса.
Я моргнул и увидел тяжелую тканую портьеру. Она посеклась справа и золотилась там солнечным светом. Но вокруг было темно.
Пальцы держатся за край железной ванны. Дрожь засела в теле. Холодно. Холодно. Торчат из воды колени. Мои? Чужие? Дрожат.
Поворот головы ловит тень в красном халате и белых кальсонах. Тень скользит мимо. Свеча в шандале выхватывает худое лицо.
Отец!
Нет, не видит, не слышит. Занят. Встал спиной. Движения сухи, работают локти. Что-то звенит. Шелестят листы.
Отец наконец приближается, подает нож. Пальцы скрючились, попробуй ухвати. Как же разлепить-то?
Успокойся, говорит отец, показывает — мою? чужую? — руку, — вот вена, вскрывай быстро и неглубоко.
Бормочу. Я что-то бормочу.
Ручка ножа раздвигает пальцы. Шандал на каменном полу.
Вдохни, говорит отец.
Теплая тяжесть охватывает затылок.
Левая моя-чужая рука приподнимается из воды. Как дохлая рыбина. Синеватая вена бьется толчками — ей бы выскочить.
Давай, говорит отец.
Его напряженное лицо уплывает в сторону. Нож взрезает запястье. Получается косо, но все же так, как нужно.
Кровь, которая почему-то кажется черной, натекает в ладонь, струится вниз. Рука опускается. Вода в ванне окрашивается дымным султаном.
Вот и хорошо, шепчет отец.
Портьера раскачивается. Странно колеблется, двоясь, огонь свечи. Голова своевольно откидывается, сводчатый потолок лезет в глаза.
Тиан шэ гоэн…
Слова ласкают слух.
Шэ… гоэн…
Я хочу, говорит отец. Его голос отдаляется и звучит откуда-то из-под свода. Я хочу, чтобы ты верно служил нашей фамилии. Ты должен…
Голос сбивается.
Узкая отцовская ладонь проплывает надо мной-не мной, по линии жизни идет набухший алым разрез. Что-то капает из него на лоб.
Тиан шэ гоэннин…
Через мгновение вскрытое запястье словно прижигают горящим углем.
Стон вырывается из моего горла. Я пытаюсь убрать руку, но отец держит крепко, кровь его стремится в меня, в вену, по предплечью — в плечо, и дальше, дальше.
Становится жарко. Спекаются губы.
Ты должен спасти Бастеля, говорит с нажимом отец. Он сможет исправить мою ошибку… Ты должен быть рядом с ним.
Слова рассыпаются, гаснут. Издыхает дымком свеча. Капает вода.
Вставай, вставай, кровник! — слышится последним…
Я с сожалением убрал палец с коросты.
Ничего.
Ни намека, ни помощи. Ни скрытого послания. Почему отец ничего не сказал? Не успел? Или не понимал сам? Но ошибка…
Под веками медленно стаяло не мое прошлое.
Майтус привалился к стене, мокрый платок свисал изо рта. Я потянулся к нему кровью: живой, без сознания, но живой.
Разбудить?
Я посмотрел с сомнением. Как бы хуже не стало. А ну-ка!