Лубянка, 23 - Хазанов Юрий Самуилович 17 стр.


Память подсказывает произошедшее со мною в середине последней мировой войны на Кавказе. Нет, ничего из ряда вон выходящего — на войне не такое бывает. Но, все же, моя жизнь могла в одночасье повернуться другой стороной или вовсе прекратиться. Если бы меня не «спас другой». Другие…

В числе моих тогдашних перемещений по службе была должность какого-то очередного «помощника» в управлении военно-автомобильной дороги, куда я попал не от хорошей жизни, а чтобы не оказаться во фронтовом резерве, где, как рассказывали, можно было застрять в бездействии на долгое время. До этого я уже парочку недель вынужден был торчать в городе Тбилиси, ожидая нового назначения, однако в резерв не обращался и, следовательно, не имел крыши над головой и пропитания. И денег тоже. А потому решил продать на барахолке одну из своих гимнастерок, чтобы оплатить угол у старой суровой армянки и купить еду. Продать не удалось: как нарочно, появился комендантский патруль, который забрал и гимнастерку и меня. Гимнастерку не отдали, а меня после некоторого разбирательства отпустили. Поэтому, явившись в управление дороги и сдавая вещевой аттестат, я совершил еще один проступок: попытался стереть оттуда цифру «1» и буквы «х/б», упоминавшие о наличии у меня гимнастерки хлопчатобумажной. Однако бдительное око заместителя начальника дороги, подполковника (назовем его Сизовым), заметило подлог, о чем было доложено начальству, которое, надо сказать, не придало особого значения происшедшему, особенно после того, как я честно во всем признался. Но, как стало известно позднее, в душе подполковника продолжал кипеть праведный гнев. И спустя какое-то время, когда я уже сумел уйти из этой богадельни (я имею в виду управление военной дороги) и получить должность в автодорожном управлении Северной Группы войск, ведущей бои в районе Грозного, в штабной столовке ко мне подошел лейтенант-«смершовец», с которым мы были едва знакомы — иногда пили вместе крепленое вино, если выдавали к обеду, — и сказал:

— А знаешь, что на тебя бумаги пришли?

Я ничего не знал о бумагах, даже не очень четко представлял, чем занимается лейтенант и его начальство. «Смерш», открою вам, это военная контрразведка, а название, если расшифровать, означает «смерть шпионам». Не знаю, как другим, мне тогда оно казалось каким-то несолидным, напоминающим детскую игру. Я уже сталкивался с одним смершовским лейтенантом года полтора назад, когда был в 20-й армии под Волоколамском: тот понуждал меня написать «телегу» на пожилого помпотеха автороты, который якобы что-то у нас не одобрял. В тот раз я набрался смелости и нахальства и выдал, вместо нужной им «телеги», блестящую служебную характеристику. «Прямо как к награде представляешь», — не без юмора кисло заметил тогда лейтенант. А сейчас, значит, кто-то накапал на меня. Чего ж мой собеседник тогда ухмыляется?

— Поздравляю, — сказал он. — С очередным званием.

Я и забыл, что мне должны присвоить «капитана», — ну, что ж, приятно, ничего не скажешь. Как раз недавно мы стали носить погоны вместо петлиц и кубарей — значит, нужно лишние звездочки добывать.

— И еще одна бумага на тебя поступила, — добавил лейтенант уже без улыбки. — Та прямо ко мне.

— Еще одно звание? — остроумно спросил я.

— Нет, кореш. Один подполковник обвиняет тебя в подделке аттестата, называет вражеской вылазкой и требует передать дело в трибунал.

— А почему в «Смерш» пишет? — спросил я. — Это же не шпионаж, по-моему.

— Повезло, что к нам, — сказал лейтенант. (Я сейчас вспомнил его имя: Леша. А фамилию так и не помню.)

— Почему повезло?

— Я его сжег.

— Кого? — не понял я: не подполковника же!

— Заявление. Война такая идет, а он хреновиной занимается!

Леша употребил другое существительное, более выразительное, и оно, помню, прозвучало приятной музыкой у меня в ушах, хотя я тогда еще не осознал всей серьезности возможных последствий, а потому даже не поблагодарил Лешу.

Вспомнил я о его поступке через несколько дней, когда, вернувшись из очередной ездки с колонной автомашин к передовой, с ужасом увидел, как по двору возле столовой два конвоира ведут моего начальника, невысокого седого подполковника Гаврюшина, а тот без погон, без ремня… Позднее я узнал: его обвиняют в том, что он не обеспечил своевременную доставку горючего танковым частям, из-за чего было сорвано очередное наступление. Больше я о нем ничего не слышал.

Через какое-то время там же, под Грозным, и со мной могло произойти нечто подобное, а то и хуже, если бы снова не попались на пути добрые небезразличные люди. («…И жизнь ему спас другой…»)

Было получено срочное оперативное задание: к рассвету, в точно назначенный срок, доставить пополнение в одну из дивизий, ведущих бой за Георгиевск. С трудом наскребли автомашины из разных подразделений, а «живую (пока еще) силу» должны были взять в резервном полку. Вести колонну приказано было мне. В резервный полк прибыли вовремя, несмотря на темень, гололед, на то, что несколько машин пришлось тащить на буксире: старье такое, глядеть жалко. Однако в полку солдат почему-то еще не собрали, не подготовили к погрузке. Дело затягивалось, но что я мог изменить? Один из бывалых командиров посочувствовал мне и дал совет: обязательно поставить на маршрутном листе (на эту бумажку обычно я и внимания не обращал) штамп о прибытии автоколонны. Что я и попросил сделать писаря штаба.

В конечном счете бойцов мы все же доставили к месту назначения, но слишком поздно: наши уже отступили на этом участке, частично оголив линию фронта. И тут все завертелось: член военного совета Мехлис приказал расстрелять начальника колонны, то есть меня, и к вечеру доложить об исполнении. Я был вызван в штаб Северной Группы, где предстал перед комиссией из сотрудников особого отдела и политуправления. Казалось, все происходит не со мной, а если со мной, то не наяву, а во сне. Во сне я что-то отвечал, во сне вытащил из кармана измятый маршрутный листок с неясной отметкой о прибытии в полк и размазанной фиолетовой печатью. Бумагу долго изучали, я был реабилитирован, а командир полка, говорили мне потом, попал под трибунал.

И еще… Случаи, случаи…

Почти сразу после окончания войны — мы стояли тогда возле Дрездена, в городке Майсене, центре саксонского фарфора — нам сократили продовольственный паек, и на батальонную кухню перестало поступать мясо. Солдаты моей роты (и других тоже) начали роптать, почти как матросы на броненосце «Потемкин». Поэтому я вполне серьезно отнесся к сообщению старшины Скрынникова о том, что тут недалеко один бауэр… крестьянин то есть… У него коров навалом. Если одну взять, не обедняет. Они у нас больше забрали… Разрешите ехать?..

Я разрешил. Но я не знал тогда о недавнем строжайшем приказе маршала Жукова насчет запрета «отъема собственности у гражданского населения Германии отдельными военнослужащими». А с Жуковым, как известно, шутки плохи: он не останавливался и перед потерями в десятки тысяч ради того, чтобы взять какой-нибудь город к определенной дате, — разве пожалеет он «отдельного военнослужащего»?..

Когда грузовик со старшиной и двумя солдатами не вернулся в роту и на следующий день, я забеспокоился и послал за ними командира взвода. Возвратившись к вечеру, тот рассказал, что бауэр, в отличие от нас, хорошо осведомлен о приказе Жукова и сразу сообщил по собственному телефону в нашу военную комендатуру, откуда приехали и арестовали наших подчиненных. Уже велся допрос, задержанные дали показания, что действовали по приказу своего командира роты, капитана Хазанова, которого комендант, полковник Сидоренко, считает главным виновником, подлежащим суду военного трибунала.

Что делать? Я доложил обо всем командиру батальона капитану Злотнику, и на другое утро тот без лишних слов и нареканий поехал со мной в комендатуру. Там он велел мне остаться в машине и пошел объясняться один. Его долго не было, я начал не на шутку волноваться: уж не задержали и его тоже? Но когда увидел, как он выходит из дверей в сопровождении улыбающегося во все усы коменданта и как долго жмут они друг другу руки, то понял, что все в ажуре. Вскоре из ворот комендатуры выехал наш грузовой «форд» с пленниками… Нет, капитан Злотник не загипнотизировал полковника, не всучил ему взятку, просто они оказались бывшими однокашниками: до войны служили вместе где-то на Украине… (А что, если бы Злотник не поехал, а сказал, чтобы я сам выкручивался?..)

Конечно, корову похищать нехорошо, даже аморально, кто спорит, но вот цифры, которые я уже приводил в той части повествования, которое называется «Мир и война»: только за вторую половину 1945 года, то есть именно в это самое время, из Германии уже было вывезено около 400 тысяч вагонов различного имущества, в том числе более 60 тысяч роялей, 460 тысяч радиоприемников, около 200 тысяч коров, около одного миллиона предметов мебели, около 300 тысяч стенных и настольных часов. Добавьте сюда вагоны с фарфоровой посудой, обувью, платья, шляпы. Да, да, шляпы… И большая часть всего этого, подозреваю, предназначалась вовсе не для детских садов, клубов, школ или промтоварных магазинов. Если ошибаюсь, готов съесть свою офицерскую фуражку! (Хотя нет — ее украли у меня под городом Веной, когда я праздновал победу над Германией, а потом свалился на радостях в лесочке с велосипеда и уснул. Велосипед тоже стащили.)

И еще о дружеской помощи «во спасение».

Намного позднее, уже когда мы жили с Риммой в комнате с эркером на улице Лубянка, 23, у меня, извините, сильно заболел живот. Он болел и раньше, и довольно часто, а вскоре после войны вообще обнаружилась язва двенадцатиперстной кишки, что позволило быстрее демобилизоваться, иначе загорать бы мне сейчас где-нибудь в военном городке под Читой или Петрозаводском, как моим бывшим однокашникам по военной академии. А я гуляю по городу Москве, но зато у меня постоянно болит живот, и я заглотал уже не одну сотню таблеток салола с белладонной. (До и после закуски и выпивки, но отнюдь не вместо.)

Однако в этот раз боль началась такая, что я вынужден был улечься с грелкой, а на следующий день вызвать районную врачиху, которая одобрила применение грелки и поспешно удалилась, так как заняла очередь за сосисками. Боль не утихала, становилась сильнее, и тогда Римма попросила приехать к нам свою родную сестру, больничного доктора. Ася Григорьевна за сосисками не торопилась и проделала со мной все, что полагается врачу-терапевту, — пальпировала, перкуссировала, даже аускультировала, в результате чего определила, что боли у меня не язвенные, а, скорей всего, это приступ аппендицита, и первым делом нужно убрать горячую грелку, а во-вторых, лучше немедленно лечь в больницу, потому что, если аппендицит перейдет в гнойный, это опасно. Я, конечно, яростно возражал, говорил, пройдет и так, а Римма вспомнила про свою университетскую подругу, у которой муж — хирург, заведует отделением в больнице города Жуковский недалеко от Москвы. С ним необходимо посоветоваться. Она тут же стала звонить ему по московскому телефону и узнала, что — как удачно — он сейчас здесь и даже выразил готовность приехать к нам.

Его звали Марк Петрович Вилянский, и я его никогда не забуду — не только потому, что он, возможно, спас мне жизнь. А его жену, Риммину подругу по университету, звали Сара, но этого ей показалось мало — отчество она выбрала себе: Соломоновна. В остальном же была вполне достойным человеком: доброжелательным, широким, хорошим другом и крупным мастером разговорного жанра. Я часто старался разговорить ее, что было совсем не трудно, и с наслаждением слушал подробные истории о ней самой и о многих ее родных и знакомых, что позволило мне присвоить ей звание «наш акын».

Кстати, об имени Сара. Оно, как и другие «одиозные» имена — такие, как Исаак, Соломон, Абрам, — относится, что вы наверняка знаете, к православным каноническим и присутствует в святцах. По происхождению все они древнееврейские, так же как, к примеру, Иван (от Иоханаан, что означает «Бог милует») или Тамара («финиковая пальма»). Но Сара Вилянская — друзья и родные называли ее Сарик — говорила, что, видимо, иные из тех, кто окружал ее в детстве и в юности, редко заглядывали в святцы, и потому ей приходилось многое терпеть из-за имени: ее дразнили, поносили, всячески выражали презрение. Да и когда стала взрослой, тоже бывало — вследствие чего она до сих пор остерегается произносить свое имя-отчество при большом стечении народа. «Сарик» — еще куда ни шло…

Когда приехал Марк, он подтвердил диагноз Римминой сестры и решительно сказал, что немедленно забирает меня к себе в больницу. Его напору я подчинился: он умел говорить серьезно и шутливо в одно и то же время и сразу дал понять, что операцию необходимо делать немедленно, добавив, что посчитает за честь взрезать меня собственноручно.

У Марка была занудливая привычка словесно зацикливаться на чем-то, и это порою утомляло, но сейчас, когда уже ехали в такси — вместительном черном ЗИМе, — и боль не утихала, и беспокойство тоже, меня успокаивали его неумолчные однообразные шутки насчет «взрезания», и чтобы я не слишком рассчитывал на достаточную дозу наркоза, поскольку его необходимо экономить для более заслуженных пациентов больницы — летчиков: ведь Жуковский — город авиаторов, там живут даже Герои Советского Союза, в том числе те, кто возит на своих самолетах самого Хрущева. О последних он говорил уже без тени шутки: в нем жило какое-то, удивлявшее меня, по-детски простодушное почитание людей, облеченных — нет, не обязательно властью, а просто доверием, удостоенных различных званий, наград. Это могли быть его коллеги-медики, писатели, артисты. Поначалу меня коробило от этого, пока я не понял, что, будучи самым настоящим «трудоголиком», он не мог не почитать подобных ему, всерьез полагая, что звания, ордена и высокие должности непременно свидетельствуют об истинном умении трудиться.

Сейчас мне абсолютно не претило его многословие, характерная скороговорка: хотелось, чтобы он говорил еще и еще, не умолкая ни на секунду — чтобы не давал мне задумываться о том, что предстоит: как будут взрезать мою беспомощную плоть, пощаженную пулями и осколками… Лучше пускай в десятый раз он самозабвенно сообщает мне, как консультировал самого директора НИИ, как был в гостях у героя Советского Союза Васюкова, который постоянно летает за рубеж, у кого красивая жена, а сын душевнобольной, но совсем тихий. Я готов был слушать о ком угодно, хоть о третьем секретаре горкома города Жуковского… Но тут мы подъехали к дому Марка, высадили Римму (я забыл сказать, она была с нами) и потом двинулись в больницу, где без лишних проволочек меня стали готовить к операции. Я впервые видел Марка в белом халате, в колпаке, наблюдал, как он разговаривает со своими коллегами — той же скороговоркой, почти всегда с легкой улыбкой, с шутливыми интонациями, — и мне становилось спокойней. Думаю, его сотрудникам тоже — впрочем, им не надо было ложиться под нож…

А я уже лежал на столе — голый, подневольный — и надо мной склонялись какие-то хорошенькие медсестры, пристегивали, кололи, рассматривали… Так мне, по крайней мере, казалось. Марк о чем-то весело спрашивал меня — словно мы с ним были в застолье, а не в операционной, я что-то отвечал. Потом он подошел ближе, надо мной вспыхнула ярчайшая лампа, я невольно зажмурился. Наступила тишина, прерываемая короткими фразами Марка и такими же ответами медсестер. Больно не было. Немного тревожно и… скучно.

— Когда же ты меня взрежешь? — спросил я.

— Давно уже любуюсь на твои внутренности, — ответил он.

— Они красивее моей наружности?

Кто-то из сестер фыркнул. Обстановка в самом деле была почти как в застолье. Затем опять стало тихо, и у меня начали закрываться глаза — от расслабленности, от яркого света… Может, я на мгновение погрузился в сон; подумалось, не снится ли мне все это, но тут ощутил резкую боль, которая усиливалась с каждом минутой.

— Марк, — пробормотал я, — больно.

— Знаю, — услышал я деловой ответ. — Мы рассчитывали анестезию на полчаса, но у тебя оказалось серьезней, чем я думал. Нагноение. Потерпи.

— Долго?

— Четыре с половиной минуты.

— А может, еще укол? — спросил я.

— Потерпи…

Действительно, в каждой шутке есть доля правды — он, и в самом деле, экономит на мне этот чертов наркоз!

Боль становилась почти нестерпимой.

— Марк!

— Спокойно. Заканчиваю. Последние стежки, — невозмутимо отвечал он. — Зато увидишь ажурный шов. Загляденье!..

Все окончилось для меня куда удачней, чем для несчастной Норы, Римминой подруги, которая не пережила этой пустяковой, как считают хирурги, операции. И чем для молодой девушки, кого я мельком видел тогда через открытую дверь одноместной палаты. Она умирает, мне сказали медсестры, от общего заражения в результате запущенного воспаления червеобразного отростка слепой кишки, то есть от гнойного аппендицита.

Я перечислил сейчас несколько случаев, когда «жизнь ему спас другой…». Когда малознакомые или хорошо знакомые — даже не всегда намеренно, просто в силу своего дружелюбия, неравнодушия — спасали (выручали) меня от возможного ареста, а то и от смерти. Словом, от беды физического толка. Но подстерегают нас, грешных, и несчастья душевные, нравственные, которые потяжелее физических. А коли одни начинают сопутствовать другим — это уж «полный атас», как говорили раньше школьники. (Или «полный отпад», как говорят они в нынешнее время.) И если бы и в этих случаях меня тоже не поддерживали (спасали) те, кто неравнодушен, не знаю, что было бы… Но об этом речь впереди.

А теперь дай бог памяти — о тех, кого «спасал», а если не так высокопарно, кого выручал, поддерживал я.

В тридцатые годы я учился в 7-м классе «А» в школе номер 20, в Хлебном переулке, и сидел рядом с Гаврей. С веснушчатым Володькой Гавриковым из Скатертного. Сидел и отдыхал душой, потому что до этого два с лишним года провел на одной парте и в тесной дружбе с Факелом Ильиным, с которым было очень интересно играть в «Айвенго» и в другие книжные сюжеты и беседовать, но кто изводил меня тем, что любил дразнить — бессмысленно, однако искусно и злобно. Возможно, таким образом вымещая на мне все неудобства, связанные с нелепым именем, которым его снабдили родители, и с очень маленьким ростом. Впрочем, и я был не великан. В конце концов я нашел силы окончательно поссориться с ним — вернее, обрести безразличие — и теперь чувствовал себя на седьмом небе, откуда меня однажды низвергнул душераздирающий вопль Эммы Андреевны, нашей учительницы литературы:

Назад Дальше