— Черт побери, Хейман же был врачом, он видел, как умирают люди, и ничего, жил.
— Что ж, может быть, свою собаку он любил больше, чем людей…
— Боюсь, ты прав.
— Постойте! Не в первый же раз он терял собаку… И после каждой сразу, не заморачиваясь, покупал себе новую. Кое-кто даже поговаривал, мол, мог бы и подождать подольше.
— Надо полагать, что этот Аргос был чем-то лучше других.
— Или что доктор устал.
— Минутку! Предыдущие собаки все умерли своей смертью, от старости. Их-то не раздавил водила-лихач!
— И все равно вы меня не переубедите — нельзя так сильно любить собак.
— Так сильно любить собак или так мало любить людей?
После этой фразы в баре повисла тишина. Свистела кофеварка. Телевизор бормотал результаты бегов. Залетевшая муха ударилась о стену, встревоженная всеобщим вниманием. Каждый задавал себе вопрос. Кого легче любить — человека или собаку? И кто лучше отвечает на нашу любовь?
Вопрос смущал и не давал покоя.
Я вернулся домой в задумчивости, машинально погладил моих лабрадоров, которые при виде меня радостно прыгали, едва не взлетая на пропеллерах виляющих хвостов. В этот миг я понял, что не отвечаю на любовь четвероногих друзей так, как Сэмюэл Хейман, что он, в своей взаимной страсти с Аргосом, далеко превзошел меня. Чистая любовь… Великая любовь…
Я открыл самую дорогую бутылку виски, односолодового многолетней выдержки с острова Ислей, ту, что предназначалась для Сэмюэла, и в этот вечер я выпил за двоих.
Назавтра ко мне явилась его дочь.
Я едва знал Миранду, встречал ее всего два-три раза, однако с первого же взгляда ощутил к ней живейшую симпатию: яркая, открытая, независимая, почти резкая, без тени фальши, она олицетворяла современных женщин, которые пленяют самим своим нежеланием пленять. Обращаясь ко мне, как обратился бы мужчина, без намека на двусмысленность, она расположила меня к себе, так расположила, что потом, отметив ее тонкие черты и женственные ноги, я испытал удивление с примесью восхищения.
Улыбаясь в утреннем тумане, рыжеволосая Миранда удостоверилась, что не помешала, помахала купленными круассанами и предложила сварить кофе. Ее вторжение было столь же естественным, сколь и властным.
Пройдя в кухню, я принес ей свои соболезнования, которые она приняла, склонив голову, — не поймешь, о чем думает, — после чего села напротив меня.
— Мой отец любил с вами побеседовать. Быть может, он говорил вам такое… чего не сказал бы мне.
— Боже мой, да мы говорили в основном о литературе и о виски. Только о литературе и о виски.
— Иногда в разговорах на общие темы всплывают занятные воспоминания.
Я сел и признался ей, что, несмотря на все мои усилия, в наших беседах так и не прозвучало ничего личного.
— Он очень стерегся, — заключил я.
— Чего?
Миранда, похоже, сердилась.
— Или кого? Я его единственная дочь, я люблю его, но ничего о нем не знаю. Мой отец хоть и всегда вел себя образцово, так и остался для меня незнакомцем. Вот мой единственный упрек: он готов был сделать для меня все, кроме одного — сказать мне, кто он.
Она извлекла из своей корзинки увесистый том:
— Взгляните.
Под шелковой бумажкой на каждую картонную страницу был наклеен портрет с подписью. Я меланхолично полистал альбом. Он начинался со свадебной фотографии Сэмюэла и Эдит, рыжеволосой красавицы со свежим ртом; у их ног лежал в картинной позе босерон, с гордым видом, как будто был их ребенком. Потом в череде картинок появился младенец, и его тоже опекала собака. С семейных снимков улыбались четверо: трио из супругов и собаки и с ними малышка. Когда Миранде исполнилось пять лет, Эдит не стало.
— Что случилось с вашей матерью?
— Рак мозга. Скоротечный.
Дальше на фотографиях семья представала в новом составе: собака заняла место супруги рядом со своим повелителем, а Миранда позировала перед ними.
— Что вы заметили? — спросила она резко.
— Хм… Тут нет фотографий из детства вашего отца, из его юности.
— Его родители погибли в войну. Он никогда о них не говорил, как и многие евреи, чьи семьи были уничтожены… Я ничего не знаю о моих дедушке и бабушке, о дядях и тетях. Он один уцелел.
— Как?
— Во время войны его прятали в католическом пансионе. В Намюре. Один священник. Отец… Андре. Больше вы ничего не заметили?
Я догадывался, куда она клонит. Как я, как все односельчане, она задавалась вопросом, что значила для отца собака, ее ли гибель толкнула его на отчаянный поступок. Но я опасался затрагивать эту тему, полагая, что для дочери такое подозрение должно быть очень больно.
Она смотрела на меня настойчиво, требовательно, доверчиво. Я наконец выдавил из себя:
— Миранда, в каких отношениях вы были с собаками вашего отца?
Она вздохнула с облегчением: я коснулся главного. Допив свой кофе, она откинулась на спинку стула и подняла на меня глаза:
— У папы всегда была только одна собака. Босерон по имени Аргос. Мне сейчас пятьдесят лет, и я знала четырех.
— Почему босерон?
— Не знаю.
— Почему Аргос?
— Понятия не имею.
— А вы? Как вы к ним относились?
Она поколебалась. Ей явно было непривычно высказывать вслух такие чувства, но хотелось их сформулировать.
— Я всех их любила. Очень любила. Во-первых, это были хорошие собаки, игривые, ласковые, преданные. И потом, они были мне за братьев, за сестер…
Она не договорила, задумалась и после паузы добавила:
— Они были мне и за мать тоже… и немножко за отца…
Ее глаза увлажнились. Она сама не ожидала от себя этих слов. Я попытался ей помочь:
— За брата или сестру, Миранда, — это я понимаю, ведь собака вашего отца была вашим другом. Но… за мать?
Взгляд ее стал отсутствующим; глаза смотрели в пол, но по их непроницаемой неподвижности можно было догадаться, что там, внутри, они ищут воспоминания.
— Аргос понимал меня лучше папы. Если мне было грустно, обидно или стыдно, Аргос сразу это чуял. Он интуитивно улавливал мои чувства. Как мать… И сообщал о них отцу. Да-да, сколько раз Аргос напоминал папе, что надо уделить мне внимание, выслушать меня, вызвать на откровенность. В такие минуты, когда папа повиновался ему, Аргос был между нами, сидел прямо, наблюдая за ним и за мной: он хотел удостовериться, что на непонятном человеческом языке я объясняю папе именно то, что он, пес, понял сразу.
Голос ее стал мягче, выше; рука дрожала, поправляя волосы; сама того не сознавая, Миранда вновь стала той девочкой, о которой рассказывала.
— И потом, — продолжала она, — поцелуи, ласки — их я получала тоже от Аргоса. Как мать… Папа — тот всегда был очень сдержан. Сколько часов провели мы с Аргосом, лежа рядышком на ковре, мечтая или беседуя! Он был единственным, к кому я прикасалась, единственным, кто прикасался ко мне. Как мать, правда?
Она спрашивала меня, маленькая растерянная девочка, желавшая получить подтверждение, что она верно определила то, чего ей не хватало.
— Как мать… — эхом отозвался я.
Она успокоенно улыбнулась:
— От меня часто пахло Аргосом. Потому что он прыгал на меня. Лизал меня. Терся о мои ноги. Потому что ему было необходимо доказывать мне свою любовь. В моем детстве у Аргоса был запах, а вот у папы его не было. Он держался поодаль, от него ничем не пахло или пахло чистотой; это был цивилизованный запах — запах из флаконов, одеколон или антисептик, запах месье или врача. Только у Аргоса был его собственный запах. И от меня пахло им.
Она вскинула на меня глаза, и я произнес за нее:
— Как мать…
Повисло долгое молчание. Я не решался его нарушить, догадываясь, что Миранда удалилась в счастливые края своего прошлого. Начался ее траур. Траур по кому? По Сэмюэлу? Или по Аргосу?
Она, должно быть, прочла мои мысли, ибо ответила на них:
— Я не могу думать о папе, не думая об Аргосе. Где один, там и другой. Папа знал пределы своих возможностей и доверялся своему псу, чтобы понять то, что было ему недоступно; часто мне казалось, что он с ним советуется и даже полагается на его мнение. Поэтому Аргос был частью папы — частью физической, частью сопереживающей, частью чувствительной. Аргос был немного моим отцом, а мой отец был немного Аргосом. Вам кажется, я несу вздор?
— Вовсе нет.
Я сварил еще кофе. Нам больше не надо было говорить: мы достигли того спокойствия, которое дает не выяснение истины, но близость тайны.
Наливая кофе в чашки, я добавил:
— Вы думаете, последний Аргос был чем-то большим, чем все предыдущие?
Она вздрогнула, поняв, что мы приближаемся к теме дня:
— Он был замечательным и единственным в своем роде. Как и его предшественники.
— Ваш отец любил его больше?
— Мой отец больше замкнулся.
Мы замерли с открытым ртом. Каждый хотел заговорить, и оба не осмеливались.
Наконец Миранда выпалила:
— Все здесь думают, что он покончил с собой из-за собаки.
Она пристально посмотрела на меня:
— Разве не так?
Я выдавил из себя:
— Это абсурдно, но… да. Информации катастрофически не хватает, мы так плохо знали вашего отца, что просто не могли не связать два этих события.
— Ему бы это не понравилось.
«Это не нравится вам», — чуть было не поправил я, но, к счастью, мне хватило такта промолчать.
Она наклонилась вперед:
— Помогите мне.
— Что, простите?
— Помогите мне понять, что произошло.
— Почему я?
— Потому что вы нравились папе. И потому, что вы писатель.
— Быть писателем не значит быть детективом.
— Быть писателем — значит живо интересоваться другими.
— Я ровным счетом ничего не знаю о вашем отце.
— Ваше воображение восполнит незнание. Представьте себе, я вас читала и заметила, что, когда вы ничего не знаете, вы призываете на помощь фантазию. Мне очень нужен ваш гений гипотезы.
— Минутку! Я пишу, что мне вздумается, потому что мои рассказы ни к чему не обязывают. Я делаю это ради удовольствия, а не в поисках истины.
— Почему истина должна быть хуже молчания? Помогите мне. Ради бога, помогите.
Ее большие глаза умоляли меня, огненная шевелюра пламенела гневом.
Миранда так мне нравилась, что, не раздумывая больше, я согласился.
Назавтра я пришел в дом ее отца, где мы с ней принялись разбирать бумаги в надежде на находку.
После двух или трех бесплодных часов я воскликнул:
— Миранда, все собаки вашего отца взяты из одного и того же места! Из питомника в Арденнах.
— И что же?
— Вот уже пятьдесят лет все контракты подписываются одним человеком, неким…
В этот момент в дверь позвонили.
Миранда открыла; на пороге стоял граф де Сир, пожилой мужчина в сапогах для верховой езды, одетый с допотопной изысканностью. Его лошадь, привязанная к стойке ворот, заржала при виде нас.
Эта семья, владевшая прежде несколькими фермами и тремя замками в округе, жила теперь в имении километрах в десяти отсюда.
Аристократ принес свои соболезнования, переминаясь с ноги на ногу, смущаясь и краснея.
Миранда предложила ему войти, указала на одно из высоких кресел, расставленных полукругом у камина в гостиной. Денди робко шагнул вперед, окинул взглядом комнату, поблагодарил сдавленным голосом, как будто ему позволили проникнуть в святая святых.
— Ваш отец был человеком… исключительным. За всю мою жизнь я не встречал такой человечности, такой доброты, такого глубокого понимания людей и их горькой доли. Ему не требовалось объяснений. Он был поистине наделен даром сострадания.
Мы с Мирандой удивленно переглянулись: пожелай мы воспеть хвалу качествам Сэмюэла Хеймана, мы уж точно выбрали бы не эти, которыми, по нашему разумению, он не обладал.
— Он говорил вам обо мне? — спросил граф де Сир Миранду.
Она поморщилась, роясь в памяти:
— Нет.
Граф снова покраснел и улыбнулся — это умолчание было для него очередным доказательством достоинств покойного.
— Вы были друзьями? — тихо обронила Миранда.
— Не то чтобы… Скажем лучше, что я сделал все, чтобы стать его врагом, но, благодаря величию его души, им не был.
— Я вас не понимаю.
— У нас были общие тайны. Он унес свою в могилу. Скоро и я унесу туда же мою.
Миранда в раздражении стукнула ладонью по подлокотнику кресла:
— В этом весь мой отец — кладезь тайн! Невыносимо.
Перед этим приступом ярости нижняя губа у графа отвисла, веки часто заморгали, он сглотнул слюну и пробормотал что-то нечленораздельное, желая успокоить Миранду, но не зная как.
Она подскочила к нему:
— Это имеет отношение к моей матери?
— Прошу прощения?
— Ваша ссора с ним! Ваша распря, в которой он вас простил! Это касается моей матери?
— Нет, никоим образом.
Он выдохнул это с присвистом, решительно и бесповоротно. Его оскорбило, что Миранда могла подумать такое. В его глазах она перешагнула черту вульгарности.
— Больше вы ничего не хотите мне сказать? — настаивала Миранда.
Граф скомкал лежавшие на коленях перчатки и два-три раза кашлянул:
— Хочу!
— Что же?
— Я хотел бы почтить память вашего отца. Вы позволите мне организовать погребение?
— Что?
— Мне бы хотелось устроить ему похороны по высшему разряду, достойные, пышные, все честь честью. Позвольте мне на свои деньги организовать церемонию, украсить цветами церковь, пригласить хор и оркестр, нанять роскошный катафалк, который будут везти лошади из моей конюшни.
Он уже заранее млел, представляя себе эти картины.
Миранда покосилась на меня, словно говоря: «Старый филин спятил», и пожала плечами.
— Я должна бы спросить вас «почему?», но я отвечу «почему бы нет!». Согласна! Организуйте что хотите, милостивый государь, я предоставлю вам тело.
Графа передернуло от развязности Миранды. Он, однако, ничего не сказал и лишь, направляясь к двери, горячо и многословно поблагодарил ее.
Когда он ушел, Миранда дала волю своему удивлению:
— Граф де Сир! Он является сюда и ведет себя как его лучший друг, а ведь папа никогда о нем и словом не обмолвился! Тайны… сколько тайн…
Я вернулся к бумагам, которые держал в руке:
— Миранда, я настаиваю. На вашем месте я съездил бы в питомник, где ваш отец выбирал своих собак на протяжении пятидесяти лет.
— Зачем?
— Я подозреваю, что заводчику босеронов он мог сказать то, что скрывал от вас.
— Ладно. Когда мы едем?
После трех часов пути мы запетляли по извилистым арденнским дорогам среди колышущихся под ветром лесов. Дома становились все реже, казалось, мы попали в особый, чисто растительный мир. Темные ели с поросшими мхом стволами не были ни высоки, ни густы, но царили вокруг, сомкнув ряды до непроницаемой массы, точно войско, готовое к штурму. Крупные капли дождя утяжеляли их ветви, клонившиеся к нашей машине. Я боялся застрять в этих враждебных лесах.
Наконец мы добрались до собачьего питомника «Бастьен и сыновья». В оглушительном лае, доносившемся сразу из нескольких строений, мы пытались убедить подошедшего к машине парня, что не хотим ни купить щенка, ни поместить собаку в пансион, а только повидать Франсуа Бастьена, который на протяжении пятидесяти лет продавал босеронов отцу Миранды.
— Я отведу вас к дедушке, — с сомнением согласился тот.
Мы вошли в комнату с низким потолком; стены были увешаны медными кастрюлями, столы застелены вышитыми салфетками и заставлены оловянной посудой, — настоящая пещера Али-Бабы для любителя старины, а для нас с Мирандой просто хаос.
Нас встретил сам Франсуа Бастьен, заводчик собак. Поняв, в чем дело, он принес Миранде свои соболезнования и пригласил нас сесть.
Миранда объяснила причину нашего вторжения: она обожала своего отца, но слишком мало знала о нем. Может ли он ей помочь?
— Боже мой, впервые я увидел вашего папу вскоре после войны. Он только что потерял свою собаку. Он показал мне фото, чтобы я нашел ему похожего босерона. Это было нетрудно…
— Вы думаете, что у него всегда была собака? Что босеронов любили в его семье?
Сам того не сознавая, я принялся выстраивать гипотезы, объяснявшие его поведение: босерон был для сироты связующей нитью с его прошлым, олицетворением утраченного. Отсюда такая безумная привязанность…
Франсуа Бастьен тотчас разрушил мои домыслы:
— Нет-нет, босерон, которого он потерял, был его первой собакой — в этом я уверен. В ту пору господин Хейман разбирался в собаках не больше, чем я в вязанье, и мне пришлось давать ему советы.
Я слегка изменил мою теорию:
— Может быть, эта собака появилась у него, когда он прятался?
— Прятался?
— Да, моего отца прятали в католическом пансионе во время войны, — подтвердила Миранда.
Старик почесал подбородок — раздался сухой скрежещущий звук.
— Прятали? Любопытно… Я-то думал, что он был в лагере.
— Что, простите?
— В лагере.
— Он сам вам это сказал?
— Нет. Почему же мне это в голову пришло?
Поморщившись, Франсуа Бастьен рылся в памяти:
— Ах да! Это из-за фотографии. Той фотографии с его собакой. На снимке он был одет вроде бы в униформу. И колючая проволока за спиной. Точно, колючая проволока.
Он вздохнул:
— Когда мы познакомились, ваш папа только начал учиться на медицинском факультете. Молодец он, скажу я вам, у него ведь не было ни гроша, а в ту пору трудно было прокормиться, не имея родни в деревне. Он подрабатывал ночным сторожем, чтобы платить за учебу. Я сначала даже отказался продать ему щенка: он хотел растянуть платеж на несколько месяцев! «Нечего заводить собаку, — сказал я ему, — если самому есть нечего. Босероны — они ведь прожорливые. Лучше хранить старого на фото в кармане, чем кормить нового». А он мне в ответ: «Если у меня не будет собаки, я сдохну».