Я думаю, что именно его поведение заставило отца Андре разыграть наше бегство. Когда я спросил его об этом после войны, священник отказался мне отвечать. Однако я очень хорошо помню, как однажды утром увидел из чердачного окошка в покрывавшем лужайку тумане Максима де Сира, помню даже его враждебный взгляд: задрав голову, скрестив руки и расставив ноги, он всматривался в верхний этаж. Видел ли он меня? Я тотчас отступил в тень, так что не могу быть в этом уверен. А в следующие дни — это воспоминание всплыло у меня не сразу — один из нас уверял, что слышал шорохи за створкой шкафа, скрывавшей наше убежище. Он думал, что отец Андре решил зайти в неурочный час. Не сомневаюсь, что это Максим де Сир удостоверился тогда в нашем присутствии, после чего донес властям.
Этого мало, скажешь ты мне, Миранда, чтобы обвинить человека. Мне этого хватило. Я был уверен. Впрочем, сегодня я уверен еще больше, скоро ты поймешь почему.
Я навел справки о Максиме де Сире и узнал, что он оставил учебу, чтобы управлять отцовским имением, которое включало несколько ферм, конюшни и пруды, где разводили форель.
Однажды воскресным днем я отправился в эти края. После километров, которые мы прошагали по Европе, возвращаясь из Освенцима, оседлый образ жизни тяготил Аргоса, и он резвился, как щенок, радуясь прогулке. Вкупе с привычкой удовольствие и долг шли у него рука об руку, и лучшего провожатого мне было не найти. Время от времени я использовал палку, на которую опирался, для игры, бросая ее как можно дальше в высокие травы; он приносил мне ее, точно трофей, каждый раз с той же энергией, с той же гордостью.
Волею случая, добравшись до замка де Сиров и идя вдоль ольховой изгороди, я заметил невдалеке лошадь, удалявшуюся рысью, а на ней — знакомую фигуру: Максим де Сир отправился на верховую прогулку по своим владениям.
Ускорив шаг, я двинулся следом. Конечно, я не рассчитывал догнать его, но мне было просто необходимо его преследовать.
На развилке тропинок, ведущих в лес, я остановился и, подозвав Аргоса, спросил его, куда ускакал всадник. Он с готовностью втянул носом воздух и уверенно двинул лапой на юг. Мы зашагали дальше.
Прошел час, а мы все еще шли… Я уже решил, что упустил мою добычу. И тут чаща расступилась, открыв полосу зеленоватого света: мы вышли к заросшему ряской пруду. Жеребец был привязан к липе, а в ста метрах ниже я разглядел согбенный силуэт: Максим де Сир собирал грибы между замшелыми камнями.
Я двинулся к нему, сжимая в руке палку.
Он не слышал, как я подошел. Только когда под моей ногой хрустнула ветка, он обернулся, и глаза его полезли на лоб от страха. Он узнал меня!
Наступая на него, я не скрывал своей ярости.
Рот его раскрылся в жалобном крике.
Я ускорил шаг. Я сам не знал, что собираюсь делать, просто ощущал какую-то внутреннюю потребность, которая была сильнее меня, за каждым движением моих мышц. Ударил бы я его? Нет, не думаю. Я хотел поставить его лицом к лицу с его преступлением, не зная толком, во что это выльется.
Когда я был в трех метрах от него, он вскочил на ноги и бросился бежать. Я понял, что он ждал нападения и моя палка показалась ему оружием.
Мне стало противно. Какой жалкий трус! Всегда низкие мысли ему под стать! Я попытался остановить его:
— Подожди… постой же…
Но он бежал прочь, жалко поскуливая.
Это было уж слишком.
Я кинулся за ним.
Подняв руки, тяжело переваливаясь, заплетая ногами, он взвизгивал: „Нет, нет!“.
Я не спешил и все же, несмотря на год в концлагере, бегал быстрее его, к тому же я был легче.
Этот увалень споткнулся о корень и упал. Вместо того чтобы подняться, завизжал, как свинья, которую режут.
— Замолчи, дурак! — прошипел я.
Он пыхтел, пуская слюни, обливаясь потом, закатив глаза, обмякший, жалкий, отвратительный, — жертва, готовая к закланию.
И я решил его ударить. Если он уверен, что именно это я собираюсь сделать, почему бы нет? Глубоко вдохнув, я дал выход ярости, которая притаилась в глубине моего мозга, готовая вырваться наружу: да, сейчас я его отделаю, я отомщу за себя, отомщу за всех нас, я оставлю его умирать в луже крови. Он заплатит за свое преступление. Я отомщу ему за моих родителей, за бабушку с дедушкой, за сестру, отомщу за шесть миллионов евреев этому визжащему кретину.
Я занес палку…
И тут вмешался Аргос: он кинулся на Максима де Сира, уперся лапами ему в грудь и залаял.
Максим де Сир взвыл, уверенный, что мой пес сейчас его растерзает. Но Аргос лизнул его, тявкнув, отскочил и весело забегал вокруг, всем своим видом показывая, что готов играть.
Я растерянно смотрел на Аргоса. Как, мой Аргос, так хорошо меня понимавший, не почувствовал моего гнева? До него не дошло, что я должен свершить правосудие и уничтожить эту мразь?
Нет, пес стоял на своем, пригнув голову, виляя хвостом. Он звал Максима сыграть в незабываемую игру. Он громко лаял от нетерпения, и это значило: „Ну же, хватит валяться, пора позабавиться!“.
Максим посмотрел на пса и, поняв, что с этой стороны опасаться нечего, перевел выжидательный взгляд на меня.
Аргос тоже покосился на меня лукаво, словно говоря: „Какой же неповоротливый твой приятель!“.
И тут я понял все. Гнев отхлынул. Я улыбнулся Аргосу. Поднял палку, которую держал в руке, и швырнул ее далеко, очень далеко. Аргос, не сводивший с меня глаз, метнулся, чтобы поймать ее, прежде чем она коснется земли. Максим, бледный, с дрожащими губами, поднял на меня полные страха глаза.
Я скрестил руки на груди:
— Вставай. Пес прав.
— Что?
— Пес прав. Он не знает, что ты негодяй, не знает, что ты донес на нас, на меня и моих товарищей, во время войны, но он считает, что ты — человек.
Аргос положил палку к моим ногам. Я не реагировал, не сводя глаз с Максима, и пес нетерпеливо поскреб лапой мою ногу.
— Ладно. Ищи, мой Аргос!
И, усложняя игру, я забросил палку в густой кустарник.
Этот породистый пес, не судивший ни о ком по породе, только что спас Максима де Сира, как спас меня годом раньше. Объяснить это Максиму де Сиру я не мог, ибо это значило бы поделиться глубоко личным со стукачом.
Аргос с гордостью принес мне палку, за которую зацепились колючки ежевики. Я сделал ему знак: уходим. Он не возражал и подладился под мой шаг, так и держа палку в зубах, точно верный слуга, несущий за хозяином зонт на случай, если он ему понадобится.
Заляпанный грязью, помятый, Максим де Сир следовал за нами, держась на безопасном расстоянии. Он благодарил меня, изъясняясь с елейной приниженностью, в одночасье сменившей былую надменность:
— Мне нет оправдания, Сэмюэл. Я вел себя по-свински. Я это знаю. Мы заблуждались. Нацисты взяли над нами власть, и мы думали, как они. Мне стыдно, клянусь тебе.
Я слушал его, не веря, его раскаяние казалось мне наигранным. И все же в глубине души я был счастлив: я разоблачил виновного, я предъявил ему обвинение, а Аргос помог мне во второй раз. Если бы не он, я поступил бы как варвар. После пяти лет войны пес показал мне, в чем состоит истинное величие: герой — это тот, кто старается быть человеком всегда, как с другими, так и с самим собой.
Вот, Миранда, теперь ты знаешь мою историю. Нашу историю, мою и Аргоса. Это и твоя история, ведь ты знала следующих Аргосов, поддерживавших меня в жизни.
Без этого пса я бы недолго протянул. Подобно многим выжившим, я поддался бы разъедающему душу унынию, повторял бы: „Зачем все это?“ — и, впав в депрессию, ухватился бы за первую попавшуюся болезнь, которая позволила бы мне уйти.
Аргос был моим спасителем. Аргос был моим хранителем. Аргос был моим проводником. Уважать человека я научился у Аргоса. Ценить счастье я научился у Аргоса. Жить сегодняшним днем я научился у Аргоса.
Нельзя публично признаваться в таких вещах: попробуй заяви, что тебя научил мудрости какой-то пес, и ты прослывешь-идиотом. И все же со мной это было именно так. После смерти того Аргоса мои Аргосы сменяли друг друга, все похожие и все разные. Я всегда нуждался в них больше, чем они нуждались во мне.
Мой последний Аргос был убит пять дней назад.
Пять дней — столько мне понадобилось, чтобы написать эту исповедь.
Я говорю „мой последний Аргос“, потому что у меня больше нет ни времени, ни желания ехать в Арденны за новым щенком. Во-первых, я уже так стар, что умру раньше его. И потом, мой последний Аргос удивительным образом напоминал мне того, первого, Аргоса, я любил его страстно, и мне невыносимо, что мерзавец-лихач убил его. Если я останусь, то снова возненавижу людей. А я не хочу: все мои собаки всю жизнь учили меня обратному.
Напоследок расскажу тебе одно воспоминание. Десять лет назад я случайно встретил на ярмарке антиквариата Петера, того белозубого парня, с которым я был в лагере; теперь он все такой же белозубый почтенный старец. Мы уединились в кафе, чтобы поговорить. Он стал преподавателем химии и главой большой семьи; в тот день он был вне себя, потому что один из его внуков сообщил ему, что хочет стать раввином.
— Раввином! Ты представляешь себе? Раввином! Разве можем мы верить в Бога после всего, что нам пришлось пережить? Вот ты — скажи, ты веришь в Бога?
— Не знаю.
— А я больше не верю и не поверю никогда.
— Должен признаться, там, в плену, поначалу я молился. Например, когда нас ссадили с поезда и эсэсовцы производили отбор.
— Вот как? А другие, мужчины, женщины и дети, которые погибли в газовых камерах, — ты думаешь, они не молились?
— Ты прав, — вздохнул я.
— Ну вот! Если Бог есть, где Он был, когда мы подыхали в Освенциме?
Я погладил голову Аргоса под столом и не решился ответить ему, что Бог явился мне во взгляде пса».
Уронив исповедь Сэмюэла на грудь, я долго лежал, размышляя о том, что прочел.
За окном плыли облака, круглые, легкие, быстрые, точно шары для боулинга на голубом поле неба. Последние листья облетали с деревьев, кружа между голыми ветвями. Как всегда в этой чудной местности, солнце перед закатом сияло теплым золотистым светом. После хмурых, серых, свинцовых часов день, уходя, заставлял о себе пожалеть.
Я понял, что весь мой день прошел в мыслях о Сэмюэле. Пора было отнести эти листки его дочери.
Я проглотил сэндвич и пошел проведать моих собак. Меня не было несколько недель, а по возвращении я уделял им лишь короткие минуты, и теперь они самозабвенно давали себя гладить, изъявляли готовность играть, ласково, с обожанием заглядывали в глаза, показывая, что признают меня хозяином, хотя Эдвин, мой сторож, посвящал им больше времени, чем я. Смущенный этим отсутствием неблагодарности, я, звавший их обычно «самыми избалованными псами на свете», вдруг усомнился, что заслуживаю десятой доли их преданности, и от души приласкал их в утешение за любовь ко мне.
После этого я отправился через весь поселок к Миранде.
Высокая рыжеволосая женщина от нечего делать возилась в саду своего отца, любуясь, как заботливо он привел в порядок обветшавшую беседку, как аккуратно сложил под навес наколотые дрова.
Увидев меня, она поспешила к воротам, догадавшись, что произошло нечто важное.
С встревоженным лицом она открыла калитку. Я взял обе ее руки в свои и медленно, почти торжественно, положил в них листки. Узнав почерк отца, она вздрогнула:
— Как…
— Он хотел открыть вам свою тайну, прежде чем уйти. И, не доверяя себе, обратился ко мне. Он полагал, что я должен переписать его текст. Но он был не прав.
— Что…
— Я прочту вам это вслух. Так я исполню его волю.
Мы сели у камина, я развел огонь, налил нам виски и приступил к чтению.
Рассказ тронул меня во второй раз еще глубже. Быть может, потому, что я меньше уделял внимания событиям и больше — формулировкам, до которых сумел додуматься Сэмюэл. Или оттого, что я ощущал волнение Миранды? По ее лицу, бледному и вытянувшемуся, катились слезы, тихо, без единого рыдания.
Закончив, я налил нам еще. Тишина трепетала от мыслей Сэмюэла. Потом, переглянувшись, мы поднялись в спальню Миранды. Это было как само собой разумеющееся: после рассказа о смерти и возрождении, в котором смешались глубочайшее отчаяние и мудрость счастья, мы просто должны были заняться любовью. Мы провели эту ночь вместе, в одной постели, с уважением друг к другу, наслаждаясь и горюя, веселясь и изумляясь, предаваясь то животной страсти, то утонченным утехам, неизменно друг друга понимая, и это была одна из самых странных, но и самых сладостных ночей в моей жизни.
Наутро мы явились в кафе «Петрель», голодные как волки. День был такой чудесный, что хозяин повесил на дверь шиферную табличку: «Во внутреннем дворе столики в тени». Мы наскоро подкрепились: у нас оставался всего час, чтобы переодеться и отправиться на похороны Сэмюэла.
Граф де Сир не поскупился. Старинный катафалк в гербах и белых розах выехал на площадь, запряженный четырьмя норовистыми лошадками в золоченой сбруе и с султанами из страусовых перьев.
Церковь утопала в цветах. В неф уже вошел детский хор, по обеим сторонам от него разместился оркестр.
Во время отпевания три актера из Национального театра читали стихи.
Максим де Сир, нервничая, то и дело украдкой поглядывал на Миранду, проверяя, нравится ли ей церемония.
— Посмотри на него, — шепнула она мне на ухо. — Ему все еще стыдно.
— Тем лучше. Это значит, что он не законченный негодяй. Что он пытается «быть человеком», как сказал бы Сэмюэл.
— Если мой отец простил его, то сам он себя так и не простил.
— И никогда не простит. Только мертвые вправе прощать.
ЖИЗНЬ ВТРОЕМ
Она его не заметила.
Сперва потому, что он не был заметным… Он принадлежал к массе бесцветных мужчин, выставляющих напоказ личину вместо лица, ничтожных людей, обладающих не телом, а некой пустотой, распирающей одежду изнутри; субъектов, которых забываешь, даже если они десятки раз мелькают перед глазами, как открывающаяся и закрывающаяся дверь; входящих и выходящих, не привлекая внимания.
Так что она его не заметила.
Следует сказать, что она больше не смотрела на мужчин… Не было настроения… Если она и выходила в свет, то лишь чтобы найти денег. В них она нуждалась. Срочно! Как ей содержать двоих детей, где им жить, чем их кормить? Родня дала ей понять, что к концу лета прекратит помощь матери с отпрысками. Что же касается этой скряги — золовки, у которой золота куры не клюют, тут и надеяться не на что.
Да, ей понадобилось время, чтобы заметить его.
Не будь он столь навязчив, она бы его и не увидела. Не пробейся он к ней сквозь толпу в переполненной гостиной.
Он втиснулся между камином и монументальным букетом, вжался в стену и оказался прямо перед ней, так что ей пришлось смотреть на него, а потом завязал разговор. Лучше сказать, говорил он один, потому что она, не отвечая, взглядом искала среди приглашенных на этот чертов вечер того, кто мог бы оказаться ей полезен. То есть вероятного работодателя. Ничего не поделаешь, ей надо вкалывать… Мужчины? У нее с этим покончено! Она достаточно отдавалась. Чтобы не было никакого недоразумения: она достаточно себя отдала одному мужчине. Единственному. Ну то есть почти… Своему мужу. А он взял да исчез! Что за дурацкая затея! В тридцать с хвостиком… Помирать рановато. Тем более что он всегда отличался лучшим здоровьем, чем она. Когда ей приходилось облегчать свои недуги в Бадене, где она частенько принимала процедуры, он непрестанно суетился, работал, бежал куда-то. Неужели она вышла бы за него девятью годами раньше, догадайся тогда, что он оставит ее одну, без единого су, с долгами и двумя сиротами? Разумеется, нет. Ее мать воспротивилась бы этому! Милая мамочка… Увы, много ли мы понимаем в двадцать лет? Впрочем, в тридцать или шестьдесят не больше… Мы не знаем будущего, потому что сами создаем его.
Подле нее продолжал производить звуки биологический индивид. Ну и ладно. Так она не выглядит заброшенной. В этом блестящем обществе нет ничего хуже: стоит только показаться одиноким, и вот ты уже один. Вена немилосердна к тому, кто не соблюдает правил ее игры.
О чем он говорил? Не важно. В его тоне не было ни равнодушия, ни вызова. И на том спасибо. Ни то ни се.
А что, если поймать этого знаменитого ворона в черном шелковом костюме и с крючковатым носом? Говорят, будто он организует концерты и хорошо платит оркестрантам. Да, пожалуй, стоит его подцепить. Слишком поздно. Пташка улетела…
И тут ее тоскливый безликий сосед назвал ее по имени.
— Как, вы меня знаете? — удивилась она.
Он с поклоном выразил ей соболезнования.
Она воскликнула:
— Мы прежде уже встречались?
— Ваша сестра, великолепная певица, которую мне посчастливилось слышать в Регенсбурге, только что рассказала мне о вашей трагедии. Еще раз приношу вам свои соболезнования.
«Что же я за дуреха! — подумала она. — Рыщу повсюду в поисках жертвы, а дичь-то, похоже, тут, рядом со мной. Ну-ка, кто он такой? И что у него за акцент?»
Игриво подхватив беседу, она узнала, что он дипломат, прибыл из Копенгагена и ему очень нравится в Вене.
— Вы любите музыку?
— Страстно.
Она не поверила. Смерив его взглядом, она убедилась: этот человек ничем не увлекается с жаром. Значит, он пытается ее подцепить…
Забавы ради она решила перейти в наступление.
— Я пою, — прошептала она. — О, не так прекрасно, как моя сестра, но совсем неплохо. Некоторые считают, что я более трогательна.
— Да что вы?
— Мы учились у одних педагогов. У лучших.
В знак восхищения он издал свистящий звук губами. Она его приманила. И теперь размышляла о сумме своего гонорара.
— Вы бы не хотели, чтобы я приехала петь для датчан?
Он схватил ее руку:
— Насчет датчан не уверен. Но для меня — разумеется.
* * *Возможно ли, что она все еще соблазнительна?