Падай, ты убит! - Виктор Пронин 16 стр.


Нет, Тхорик нам не пригодится. Ну его! Стреляться не заставишь, слишком он для этого трезв.

У федуловской бабы привычка — оттягивать сквозь платье резинку трусов и, бросая ее, звонко щелкать по мягкому животу. Видно, ей душно в срамной шерстяной темноте, и она время от времени запускает туда струю свежего воздуха.

Васька-стукач. Молчит-молчит, а потом как разразится руганью, как пройдется по нашим порядкам! Но все спокойны, знают, что он просто задает тему, ему но должности положено. Но когда ругается, трудно отделаться от ощущения, что он искренен. Конечно, искренен, ведь под одним небом живем.

Ружье. Оно должно быть старым, не просто ржавым, а именно старым, с длинным граненым стволом. Патроны отсырели, спусковой крючок проржавел, приклад обгрызли мыши.

Стреляться нужно на рассвете. И чтоб был туман. И дубы в тумане.

На чердаке загородка для Нефтодьева. В доме он появился никем не замеченный и жил никем не замечаемый.

Молодая мосластая баба в гамаке. Медлительная и созревшая для греха.

Адуев на постаменте. С блажным блеском в глазах и с каплями морских волн на лысеющем темечке.

Шихин собирает бутылки и сдает их в приемный пункт но двадцать копеек за штуку.

Смерть Ошеверова. Он уже выздоравливал, но неожиданно ему стало плохо в больничном туалете, и он рухнул на загаженный кафель. Два часа пролежал ночью, и, надо же, никому не приспичило, никто не пришел на помощь. И он умер.

* * *

Солнце поднималось все выше, заливая светом террасу. Свесив набок длинный, влажный язык, Шаман лежал на солнечном квадрате и нетерпеливо поглядывал на всех, боясь упустить момент, когда произойдет что-то важное. Но гости никуда не торопились, в их словах он не слышал призыва отправиться в лес, искупаться в озере, не звали его на станцию, никто не откликался на скрежет тормозящей электрички. Но когда еле слышно скрипнула калитка, Шаман поднял голову и радостно насторожился. Так и есть. Он не зря томился в ожидании. Кто-то шел по кирпичной дорожке, разговаривал вполголоса, значит, пришел не один человек.

И в самом деле, вскоре из кустов под звонкий лай Шамана выбрались двое. Мужчина был в джинсах, в майке с собаками на груди, на шее у него висел фотоаппарат. Следом шла молодая женщина в светлом платье из мешковины. Женщина была смущена и потому особенно хороша, ее даже хотелось назвать девушкой, да, наверное, никто к ней иначе и не обращался.

— Ой! — воскликнул Вовушка обрадованно. — Смотрите! Вадька!

Вовушка вышел из сумрака дома, глаза его еще не привыкли к солнечному свету, и только этим можно объяснить вопиющую оплошность, которую он допустил.

— А кто это с тобой такой нарядный? Наталья? Иди сюда, Наталья, буду тебя приветствовать!

— Это не Наталья, — невозмутимо ответил гость. — Ее зовут Света. Я ей очень нравлюсь, она тоже слегка мне нравится, и мы решили, что неплохо бы денек нам побыть вместе. Надеюсь, вы не будете возражать, если мы проведем его здесь?

Света взглянула в глаза появившимся на крыльце людям, улыбнулась Вовушкиному конфузу и сделала наилучшее из возможного — присела у цветов и, не гася улыбки, погрузила в лиловые флоксы зардевшееся лицо.

— Какие хорошие цветы, — сказала она. — Верно, Вадим?

— Здесь все прекрасно. Особенно Вовушка, — ответил Анфертьев.

Да, это был Анфертьев, давний однокашник Вовушки, друг Митьки Шихина и добрый знакомый остальных. Когда-то они встречались чаще, находилось время, чтобы обсудить все на свете, находились деньги на пару бутылок сухого вина, да и вино тогда еще можно было купить. Анфертьев окончил горный институт, какое-то время работал на шахте, потом его слегка помотало по стране от Сахалина до Сыктывкара, и наконец он осел в Москве в должности фотографа на каком-то захудалом заводике.

Но Вовушка, что делает Вовушка! Пытаясь исправить свою оплошность, он допускает еще одну.

— А где же Наталья? — спросил он обескураженно.

— Наталья дома, — холодновато ответил Анфертьев. — У нее сегодня большая стирка. Она сказала, что, к великому ее сожалению, повидаться с тобой не может. Не может, — повторил Анфертьев, видя, что Вовушка опять что-то хочет спросить. — Но она всегда рада тебя видеть, и можешь отправиться к ней хоть сейчас. Она в прачечной, а одной управляться с гладильно-сушильным агрегатом очень тяжело.

— Как же она управляется? — спросил Вовушка самое безобидное, что пришло ему в голову.

— С трудом, — ответил Анфертьев.

— А это кто?

— Это Света. Ты тоже можешь ее так называть. Мы вместе работаем. А это — Вовушка, — Анфертьев повернулся к Свете. — Я тебе о нем рассказывал. Грубый, невежественный, окончательно одичавший в своих степях, горах, пустынях... Где он там еще был? В снегах. Не обращай на него внимания, и он сам отстанет.

— Как это не обращать на меня внимания?! — возмутился Вовушка. — Я не хочу, чтобы на меня не обращали внимания. Я исправлюсь. Я заслужу. Я не буду больше огорчать вас своими нахальными вопросами. Я хороший. А Наталью я вспомнил случайно. Я больше не буду ее вспоминать. Кто она мне в конце концов? И она далеко. А Света — вот она...

Все это Вовушка проговорил очень серьезно, пожал Свете руку, посмотрел в глаза, и что-то в нем содрогнулось. Что делать, Вовушка еще не потерял способности содрогаться и не скрывал этого.

Ошеверов подошел к Свете, постоял, склонив голову набок, поморгал светлыми ресничками. Лицо его было скорбным, борода отливала медью, а руки, опущенные вдоль тела, говорили о какой-то потерянности, о том, что нет у него твердой опоры в жизни.

— Позвольте выразить вам искреннее свое восхищение, — наконец проговорил он.

— Чем? — удивилась Света и беспомощно оглянулась на Анфертьева.

— Вами.

— Позволь ему, Света... Пусть выразит, — сказал Анфертьев. — Скажи только, чтоб не очень долго.

Ошеверов поцеловал Свете руку и молча отошел в сторону, не замечая, что ступает босыми ногами по острой кирпичной крошке.

— Это все? — спросил Анфертьев.

— Тебе мало?

— Нет-нет, вполне достаточно. Я просто уточнил на случай, если тебе захочется продолжить.

— А захочется — спрашивать разрешения у тебя не буду. Оборвем этот пустой в общем-то разговор. Они долго еще могут болтать в том же духе — шутливо и серьезно, с подковырками и без. Все потихоньку знакомились с новым человеком — Светой, открывая для себя в Анфертьеве неожиданные устремления и, похоже, не слишком строго осуждая его. К чести Светы нужно сказать, что она, понимая двусмысленность своего положения, держалась вполне достойно.

— По-моему, они приняли меня за твою любовницу, — улучив момент, сказала она Анфертьеву.

— Это плохо? — спросил он.

— Это неверно.

— Исправимся.

— Чтобы не огорчать твоих друзей?

— Чтобы самим не остаться в дураках. А для начала будем вести себя мужественно.

— Это как?

— Без стремления оправдаться, покаяться, всем объяснить, что мы порядочные, что мы не согрешили, а только собираемся...

— Ты уверен? В том, что собираемся?

— За себя я отвечаю, — ответил Анфертьев и твердо посмотрел Свете в глаза. Наверно, лучше сказать, что он посмотрел бесстрашно.

— Ты пригласил меня сюда, чтобы сказать это? — проговорила она, не опуская глаз, что тоже далось ей нелегко.

— Разговор скатился сам по себе... — Анфертьев смог только сейчас расслабиться и улыбнуться. — И потом, Света... Разве я сказал что-то уж совершенно неожиданное?

— Да нет, — она чуть передернула плечами. — Чего-то похожего можно было ожидать... Я начинаю думать, что от тебя вообще можно ожидать многого.

— И это правильно, — кивнул Анфертьев и вскоре доказал, что Света права, но это уже другая история. Мы воздали должное этим двум молодым людям, и пусть они будут благодарны за то, что заметили их и согласились прикоснуться к их тайнам. Так ли мало вокруг людей, которые не находят никакого отклика, никакого интереса к своей судьбе. Живем, проносясь мимо, и не хватает у нас сил повсюду откликнуться, отозваться, произнести душевное слово. Мается где-то в глубинах Азербайджана Абдулгафар Казибеков в неравной схватке с местной мафией, а я не звоню ему, и не потому, что безразличен к его судьбе, вовсе не потому. Надеюсь, не прочь услышать мой голос Рихард Янеш из Гифхорна, и Черкашин из Житомира, и Подгорный в Запорожье, и Кучеренко в Саянских горах... Притом, заметьте, названы люди из одною ряда, я не трогал людей, упомянуть которых не могу по тем или иным причинам...

А кто может назвать всех? Кто настолько смел и свободен? Да и смелость ли это? Где кончается раскованность и начинается болтливость?

Оставим. Пора явиться Аристарху, а то совсем можно забыть, кто главный в этом романс, кто всем движет и всем руководит.

* * *

Когда я спустился в полуподвал рогозинской мастерской, Аристарх уже был там. Он сидел в кресле бывшего главного редактора «Правды», да-да, я сам иногда сиживаю в этом кресле, обессилев после бесконечной московской гонки. Вместительное, прочно сколоченное, оно не кажется массивным, изящным его тоже не назовешь, скорее всего это стиль сороковых годов, когда при наименьших затратах и отсутствии истинного мастерства, ушедшего в небытие вместе с мастерами в тридцатых годах, стремились создать нечто внушительное, вызывающее в душах подчиненных трепет и поклонение. Подлокотники были украшены небогатой резьбой, и я хорошо представляю себе, как главный редактор главной газеты, мелко-мелко скользя пальцами по этой резьбе, беседовал с Иосифом Виссарионычем или Никитой Сергеевичем. Получив на складе это кресло, Юрий Иванович ободрал обивку, поскольку затерта она была донельзя, да и дух от сиденья шел тяжелый, из чего можно было заключить, что и большим людям знакомы отправления простого человеческого организма. Сиденье Юрий Иванович обил зеленой тканью в искру, и теперь, усевшись в высокое кресло, я могу вообразить, что прозвенит сейчас телефонный звонок, да что там прозвенит, он войдет в меня штопором, и раздастся из трубки неторопливый голос с кокетливым кавказским говором, и побегут, побегут по резьбе подлокотника мелкой прытью мои пальцы... Вместе с креслом на складе списанной мебели Юрий Иванович прихватил дюжину стульев, изготовленных в комплекте с креслом, в том же стиле, но скромнее, чтобы сразу было видно, где главный, а где всего лишь члены редколлегии. Теперь на этих стульях сидят девочки в джинсах или без оных, рассуждают о творчестве, бесстрашно насмехаются над государственным художником Шиловым, что ясно говорит о счастливых переменах в искусстве и жизни.

А кто может назвать всех? Кто настолько смел и свободен? Да и смелость ли это? Где кончается раскованность и начинается болтливость?

Оставим. Пора явиться Аристарху, а то совсем можно забыть, кто главный в этом романс, кто всем движет и всем руководит.

* * *

Когда я спустился в полуподвал рогозинской мастерской, Аристарх уже был там. Он сидел в кресле бывшего главного редактора «Правды», да-да, я сам иногда сиживаю в этом кресле, обессилев после бесконечной московской гонки. Вместительное, прочно сколоченное, оно не кажется массивным, изящным его тоже не назовешь, скорее всего это стиль сороковых годов, когда при наименьших затратах и отсутствии истинного мастерства, ушедшего в небытие вместе с мастерами в тридцатых годах, стремились создать нечто внушительное, вызывающее в душах подчиненных трепет и поклонение. Подлокотники были украшены небогатой резьбой, и я хорошо представляю себе, как главный редактор главной газеты, мелко-мелко скользя пальцами по этой резьбе, беседовал с Иосифом Виссарионычем или Никитой Сергеевичем. Получив на складе это кресло, Юрий Иванович ободрал обивку, поскольку затерта она была донельзя, да и дух от сиденья шел тяжелый, из чего можно было заключить, что и большим людям знакомы отправления простого человеческого организма. Сиденье Юрий Иванович обил зеленой тканью в искру, и теперь, усевшись в высокое кресло, я могу вообразить, что прозвенит сейчас телефонный звонок, да что там прозвенит, он войдет в меня штопором, и раздастся из трубки неторопливый голос с кокетливым кавказским говором, и побегут, побегут по резьбе подлокотника мелкой прытью мои пальцы... Вместе с креслом на складе списанной мебели Юрий Иванович прихватил дюжину стульев, изготовленных в комплекте с креслом, в том же стиле, но скромнее, чтобы сразу было видно, где главный, а где всего лишь члены редколлегии. Теперь на этих стульях сидят девочки в джинсах или без оных, рассуждают о творчестве, бесстрашно насмехаются над государственным художником Шиловым, что ясно говорит о счастливых переменах в искусстве и жизни.

Так вот. Аристарх, расположившись в кресле, закинув ногу на ногу, внимательно рассматривал новое произведение Рогозина, изображающее запись добровольцев в начале войны. Судя по обстановке, действие происходит в «правдинских» помещениях, поэтому Юрий Иванович предерзко счел себя вправе изобразить на полотне кресло и стулья из редакторского гарнитура. Аристарх молча созерцал грустную очередь в кепочках и косынках, тянувшуюся из коридора в сумрачную комнату к столу, застеленному кумачом. Картина была заказная, для какого-то музея, и Юрий Иванович ее слегка стыдился поскольку не мог блеснуть в ней богатством своих живописных возможностей.

— Что скажешь? — спросил он, расставляя чашки на столе.

— Из этих людей никто не вернулся, — ответил Аристарх.

Ха! — хмыкнул Юрий Иванович непочтительно. — Я их выдумал. Их не было в жизни.

— Это тебе так кажется, — невозмутимо ответил Аристарх. И, показав на девчушку в глубине очереди, добавил: — Она погибла первая. Во время бомбежки. А дольше всех продержался вот этот, — он указал пальцем на коренастого крепыша в кепке и со стриженым затылком. — Он вернулся живым и даже с орденами, но в сорок седьмом, во время голодовки, стал грабителем. Его настигла милицейская пуля зимней ночью в районе станции Одинцово, — Аристарх со значением посмотрел на меня. — Там есть небольшая деревня Подушкино... Их окружили на рассвете. Была лунная ночь, черные фигуры милиционеров хорошо выделялись на голубом снегу. Он успел ранить троих, прежде чем пуля попала ему в голову.

Все некоторое время молчали, слегка ошарашенные рассказом, потом бородатенький актер с Малой Бронной, тот самый Таламаев, с блеском сыгравший не то Михаила Васильевича Ломоносова, не то его отца, нервно передернул плечами, словно сбрасывая с себя оцепенение, и сказал:

— Я бы охотно тебе поверил, старик, если бы мог проверить!

— Сделать это очень просто, — ответил Аристарх. — Существует архив московской областной милиции. Возьми где-нибудь отношение, попроси дела начала сорок седьмого года, примерно январские, да, это был январь. Тебе принесут папку с делом банды, захваченной в деревне Подушкино. Там есть фотографии. И ты найдешь этого человека, — он снова показал на парня в кепке. — Прочти его биографию. Он записался добровольцем в сорок первом. В этом помещении. А работал в типографии издательства.

— Ты что, занимался этим делом? — спросил Таламаев, присмирев.

— Зачем? — Аристарх холодно усмехнулся. — Это же и так видно.

— И про меня все знаешь?

— Не все, но кое-что знаю, если говорить о ближайшем времени...

— Ну?!

— Международные гастроли, портрет на обложке. Ты не прогремишь, но многие театры будут счастливы заполучить тебя к себе.

— А что мне грозит?

— Недооценка самого себя.

— Ну, с этим я справлюсь! — облегченно рассмеялся Таламаев.

— Да? — Аристарх вскинул брови. — Ну-ну.

— Махнешь китайского чаю с жасмином? — предложил мне Юрий Иванович. — Махани чайку, а?

— Ну что, все съехались? — спросил Аристарх, устремив на меня свой взор, и я заметил в его глазах почти незаметные голубоватые сполохи, какие можно увидеть в перламутровой раковине, освещенной солнцем. Через секунду сполохи сделались лиловыми, потом ярко-оранжевыми. Словно спохватившись, Аристарх закрыл глаза, а когда открыл их, они были вполне нормальными, и ничего бесовского разглядеть в них я уже не мог.

— Да нет, только съезжаются, — промямлил я виновато, хотя и не знал, в чем же моя вина.

— Сколько ж им съезжаться! — насмешливо воскликнул Аристарх, — скоро двухсотая страница, а они все едут! Ты что, собираешься тысячу страниц измарать, как этот твой недоумок, Ванька Адуев? Тот все пишет свои «Жизнеописания», ну и пусть, если приспичило, ты-то должен меру знать! Есть издательские планы, есть типографские ограничения, есть твои не больно богатые возможности, которые призывают тебя к сдержанности, к скромности в конце концов!

— Что же делать? Отказаться от остальных?

— Зачем? Пусть живут... Глядишь, и польза какая от них случится, слово скажут, поступок совершат... На потеху благодарному читателю... Считай, что они уж на месте. И все тут. Что ж, так и будешь двадцатый раз описывать, как очередной гость идет но этой злосчастной кирпичной дорожке? Не надо. Все уже на месте. Им стреляться скоро, а они еще к делу не подошли, ружье не нашли, патроны не испытали!

— Думаешь, все-таки надо стреляться?

— Ну, ты даешь! — изумленно воскликнул Аристарх. — А зачем же тогда все затевал?

— Может, это... морду друг другу набьют или поматерятся всласть, как это нынче и случается чаще всего... Пусть чай кому-то в физиономию плеснут... Катин горшок вместе с содержимым можно кому-нибудь на голову надеть... А?

Только стреляться! — твердо сказал Аристарх, и в глазах его опять полыхнуло. — Эта стрельба будет дурацкой, бездарной, но она состоится. Да, вы растеряли гордость, растворили в соседних понятиях честь и достоинство, но хоть что-то у вас осталось?! Пусть не у всех, но у кого-то, у одного на десять человек что-то осталось в душе непреклонного, непродажного?! Хоть один из всей твоей толпы питекантропов, стукачей и дешевок может возмутиться, взбелениться потерять рассудок от гнева? И если уж они все такие слабаки, сам-то ты можешь впасть в неистовство? В чистое, благородное, святое неистовство?!

— Ладно, впаду, — сказал я примирительно. — Разберемся. Вот подъедут еще двое-трое, и разберемся. Без них нельзя! А то и стреляться некому. Я вообще не уверен, что они согласятся.

— В жизни стреляются, — жестко сказал Аристарх. — И поныне. Понял? И поныне.

— Разберемся, — повторил я и, не допив чай с жасмином, покинул мастерскую. Оглянувшись от двери на редакторское кресло, я увидел, что в нем никого нет. Только над спинкой, там, где положено быть голове сидящего человека, на какую-то секунду полыхнуло пламя радужно-синего цвета.

Да, чтоб не забыть, — ночью, никем не замеченный, проник в дом и затаился в его чердачных потемках Нефтодьев. Даже Шаман не учуял его невесомых шагов, не смог уловить в пространстве психического рисунка его натуры. Некоторое время он висел в воздухе, напоминая забытые с вечера подштанники на веревке, которые сами по себе перемещались вдоль террасы, в саду, и были почти прозрачны, почти невидимы. А легкий предрассветный ветерок окончательно разметал но саду нефтодьевские запахи, черты характера и особенности мироощущения.

7

Перед завтраком решили размяться — завалить печь в дальней комнате. Шихин забрался на табуретку и штыком времен наполеоновского нашествия выковыривал из плотной кладки странные кирпичи — с одной стороны белоснежные после многократных побелок, с другой — черные от сажи, а с двух сторон красные, кажется, еще не остывшие после обжига. Были в них и чернь земли, и холодная белизна смерти, и горячие краски жизни.

Назад Дальше