— Если бы ты зная, папа, — сказала она, снова опрокинувшись в гамак, — как мне надоели эти самоотверженные герои! Тебе не кажется, что все они... вроде религиозных фанатиков? Во что-то там верят, к чему-то стремятся, с чем-то борются... Оказывается, верят они в какое-то будущее, которое, никогда не видев, называют прекрасным. Ведь это немножко глупо, а? Их не интересуют факты, им плевать, что их слова не стыкуются с делами, что над ними смеются, их ненавидят — они верят! И в этом видят смысл существования. Не понимаю... Бредут по колено в собственной крови, а взгляды устремлены за горизонт, где они надеются с минуты на минуту увидеть желанные вершины. И ведь знают, что кровь им по колено, но не опускают глаза, иначе придется ответить хотя бы на собственный вопрос — из кого ее столько натекло? А кто-то будет оценивать мои знания и умственные способности по той восторженности, с какой я к ним отношусь. Чем больше восторженность, тем умнее я буду выглядеть, тем более достойна буду получить высшее образование. Я правильно все понимаю?
— Ну, ты даешь, девка! — Федулов покрутил головой, словно бы для того, чтобы размять затекшую шею, но заодно посмотрел по сторонам — не прислушивается ли кто, а если прислушивается, то как бы половчее нырнуть в малиновые кусты и затеряться там среди ежей и пауков. Дескать, не было меня среди заговорщиков, не было, и потому знать ничего не знаю и знать не хочу.
— Так нельзя говорить, — мрачно сказал Адуев.
— А думать? Можно?
— И думать нельзя.
— Не надо, папа, — Марсела повела юной своей рукой. — Не надо... Церковь рассказывает о великих лишениях, которые претерпели святые, о том, как за все им воздастся в прекрасном будущем на небесах... А чем отличаются от них вон те герои? — она кивнула на учебник. — Верь, говорят они, и воздастся. Не тебе, так детям, внукам... Разве это не религия? Разве можно поверить в эти сладкие обещания, не будучи фанатиком? И как во все времена, новая религия прежде всего принимается за разрушение прежних храмов. Говорят, татары разрушали церкви, но разве их не разрушают сейчас? У меня такое ощущение, что татары еще не ушли и только сейчас по-настоящему взялись за дело. Хотя не уверена, что татары подняли бы руку на храм Христа Спасителя... А твои приятели, — она вновь кивнула на учебник, — сделали это, не задумываясь, с восторгом и наслаждением. Дескать, на этом месте мы наш, мы новый храм построим... Ни фига не построили. Кишка тонка. И со всеми прочими обещаниями кишка оказалась тонка. Нет, не наступит прекрасное будущее.
— А что наступит? — почему-то шепотом спросил Федулов. — Какое-то будущее должно наступить!
— Какое-то наступит, — Марсела передернула плечами. Адуев некоторое время молчал, глядя в землю, наконец произнес каменным голосом:
— Я хочу, чтоб ты получила образование. Диплом. И все. А то, что ты выдала сейчас, не советую повторять нигде и никогда. Иначе с тобой произойдет то, что произошло с хозяином этой великолепной усадьбы.
— Разве я представляю для кого-нибудь опасность?
— Ты сама только что ответила на свой вопрос — будешь иметь дело с фанатиками, — вмешался Федулов. — А они ребята простые, на мир смотрят через амбразуру, перекрестие нитей, через прорезь прицела... Предприимчивые опять же, на руку скорые, образованием не отягощенные. Как ты справедливо заметила, стыдиться им нечего, взглядов не опускают и ничего предосудительного у себя под ногами не видят.
— Ладно, папа, — сказала Марсела. — Постараюсь кое-что для тебя сделать. Напишу я это сочинение, напишу. Не переживай. Я им столько самоотверженности вывалю, такие восторги выдам, такой захлеб, что они взвоют от счастья.
— Не забудь про самосожжение, — добавил Федулов. — Живой факел на фанатиков производит благоприятное впечатление. Хотя... все мы немного факелы, все немного живые, — произнес Федулов странные слова.
Но не будем его корить, у каждого случаются прорывы в истину, хотя мы не всегда это замечаем. Вот и Адуев не обратил внимания на слова Федулова, а редакторы, рецензенты, прочие ценители отечественной словесности и политической почтительности наверняка увидят в них крамолу, и каждый в этом месте поставит закорючку — дескать, с Автором надо разобраться.
Не надо, ребята, со мной разбираться. Если хотите объяснений, пожалуйста. Я имел в виду, что каждый день мы сгораем на работе. Сгораем в своих мечтах и надеждах, в безрассудном стремлении к тем, с кем даже словом обмолвиться не о чем. Сгораем в бесконечных просьбах, покаяниях и заверениях. И потому, пока живы, являем собой живые факелы. И потому горим. И все. И никакой непочтительности. А если наш с вами соотечественник, не вынеся десятилетий ожидания жилья, вылил себе на голову канистру бензина и сам же чиркнул спичкой, то это его личное дело. В конце концов у каждого из нас всегда найдется повод рвануть по магазинам в поисках канистры, а потом у первого встречного водителя купить по дешевке десяток литров бензина... И факелы наши, как световые Аристарховы столбы, запылают на каждом углу. И пылают. Только, опять же, их видит далеко не каждый. Чтобы заметить, как сгорают наши ближние, как орут они от боли и бессилия, как сгораем мы сами, тоже нужно слегка тронуться умом на манер Нефтодьева. Все мы горим синим пламенем, но насобачились делать это с таким непробиваемым чувством собственного достоинства, с такой уверенностью в прекрасном будущем, что никому и в голову не придет пожалеть нас и пригорюниться.
И не надо нас жалеть.
Перебьемся.
Авось не сразу сгорим, авось не вмиг... Авось...
Не выдержав разговора со своей дочерью Марселой, Адуев ушел, треща сучьями, и в его крутой спине можно было увидеть родительское недовольство и растерянность.
Федулов проводил его взглядом и тут же подсел к Марселе. А гамак — это не садовая скамейка, сама его конструкция предполагает некую близость находящихся в нем людей, хотят того или нет, но они скатываются друг к другу.
— Странное вы все-таки поколение, — заметила Марсела. — Когда говорите вслух, получается выспренно и глупо, произнося нечто искреннее, оглядываетесь и переходите на шепот... А разойдясь по домам, друг на друга анонимки пишете...
— Ничего, девочка, — Федулов погладил ее по спине, чуть ласковее, нежели требовал разговор. — Ничего... Подрастешь, тоже писать начнешь.
— Зачем? — удивилась Марсела и с очень близкого расстояния посмотрела на Федулова ясными, почти неиспорченными глазами голубого цвета.
— Ну, как зачем... Справедливости захочется, правды, честности... Вот и возьмешься за перо.
— Ты уверен, что я буду писать доносы?
— А как же?! — удивился Федулов. — Как же иначе?
— Но ведь можно... По-человечески... Открыто, в глаза...
— Моя ты деточка! — В голосе Федулова прозвучала неподдельная жалость к Марселе.
— Ты не веришь в перемены?
— Я?! — Федулов опасливо оглянулся но сторонам. — Что ты, что ты! Я очень в них верю! — Он раздул щеки, выпятил грудь, уперся кулаками в бока. — Они идут, долгожданные, вот они, перемены, я их вижу! Они будут скорыми и необратимыми! Мы вздохнем свободной, не откладывая, примемся за ударный труд, поскольку нам в очередной раз скажут, что каждый, кто хочет хорошо жить, должен хорошо трудиться!
— Я же говорю — выспренно и глупо. Может быть, ты мне что-нибудь скажешь шепотом?
— Скажу, — Федулов наклонился, обнял девушку за плечи. — У тебя невероятно красивая фигура!
— Ну, это уже кое-что, — покраснела Марсела. — У тебя тоже... в кофточке и в этих милых штанишках... Ничего видок. Где брал товар?
— Вон там, на веревке висели. Пока никто не востребовал — ношу. Прикидываюсь дураком.
— Зачем?
— На дураков не строчат доносы.
— А сами дураки?
— С нами это случается. Иногда до того хочется быть таким же, как все... Вот и срываемся. Пишем, не зная даже толком, на кого, зачем, чего добиваемся...
— Если пишешь... Значит, кому-то завидуешь?
— Не без этого... Живой ведь человек.
— Точно живой? — лукаво спросила Марсела и так сузила глазки, что не понять ее вопроса было нельзя. И Федулов понял, и замер, боясь поверить, и испугался, и обрадовался, и все в нем заколотилось, затрепетало, напряглось. — А чему завидуешь? — Марсела все-таки владела разговором, во всяком случае, ей так казалось.
— Как ты думаешь, Марсела, чему можно завидовать? Чему можно завидовать страшно, до помутнения мозгов, до зубовного скрежета, до душевного неистовства? Чему?
— Не знаю... Машина, дача, деньги, любовница...
— Чепуха. Все это, Марсела, чепуха, потому что достижимо. Тяжко, накладно, хлопотно, но достижимо.
— Тогда... Слава?
— Слава — это нечто настолько неуловимое, непредсказуемое, что рассчитывать на нее, надеяться на нее, стремиться к ней — дело дурное и неблагодарное.
— Что же тогда?
— Спокойствие. Завидуют спокойствию, с которым человек живет, пьет вино, ест картошку. Многих бесит, когда они не замечают в ком-то зависти. Этого не прощают. Они видят в этом оскорбление, — Федулов положил руку на обнаженное плечо Марселы и принялся раскачиваться в гамаке, вызывая непристойный скрип крепления. Марсела улыбнулась понимающе, Федулов, поймав ее взгляд, незаметно убрал руку.
— Продолжай, — сказала она. — Я слушаю.
— Возьми того же Митьку Шихина. Слышала, что сказал Ошеверов? На него пошла анонимка. И парня тут же вышибли из газеты, вышибли из города, из собственной судьбы вышибли. Хорошо, что он сразу все скумекал и умотал. А некоторые десятилетиями пытаются доказать, что с ними поступили несправедливо. И не понять им, убогим, что такова и была цель — поступить несправедливо. Знаю одного типа... Ходит, клянчит, обивает пороги, трясет какими-то там заслугам и перед отечеством, заверяет, что исправился и вполне достоин хорошего обращения. Но ему не верят. И правильно делают. Он лукавит. Он затаил недовольство. Ему бы и рады все простить и возместить, но нельзя. Он заразный, в нем уже завелась бацилла непочтительности, и она рано или поздно даст о себе знать. Он болен. Он обречен. Ему нельзя давать никакой должности, нельзя пускать к людям, иначе от него могут заразиться. Его попытки оправдаться глупы и мелочны. Его отовсюду гонят, плюют вслед, а он никак не может понять происшедшего. Это еще и от самовлюбленности. А Митька все понял. В два счета. И молодец. Но донос-то был на него. Почему? Ведь, между нами говоря, он существо самое травоядное.
— Это травоядное существо писало довольно злые фельетоны, — заметила Марсела.
— Фельетоны нас не касались. А анонимку написал кто-то из присутствующих. Почему? Карьеры Митька не сделал. Нужно быть дураком, чтобы работать там, где он работал. Жилье у него и тогда, и сейчас — наихудшее. О зарплате и говорить нечего. Дите в поцарапанных очках, жена в халате, старухами оставленном, сам в штанах, которыми давно нора пол мыть... А донос на него. Почему? Ююкины на машине ездят, моя — кандидат наук, у меня самого американские джинсы, которые по нынешним временам стоят приличного состояния, у твоего Адуева военная пенсия, независимый источник дохода, Анфертьева баба кормит, да и сам он на снимках подрабатывает, Вовушка, Васька-стукач...
— Может, Васька-стукач? — предположила Марсела.
— Он стукач, а не анонимщик, — весело сказал Федулов, спрыгивая с гамака. — Это все равно что медвежатника обозвать карманником. Так вот, несмотря на все это, Митька спокоен. Никому не завидует. Более того, я подозреваю, что он тихонько посмеивается над нами.
— Не замечала...
— Посмеивается. Что-то он знает о себе такое, что дает ему право...
— А может, он знает что-то не о себе, а о всех вас?
— Ты хочешь сказать, что в каждом он видит что-то забавное? — озадаченно переспросил Федулов. — Не знаю, не знаю... Во всяком случае, ему с нами почему-то интересно, он никого не гонит, хотя кое-кого стоило бы... Например, твоего Адуева.
— Почему? — спросила Марсела с любопытством.
— Какой-то он спесивый... Ходит и по сторонам оглядывается — не покушается ли кто на его честь и достоинство.
— Немного есть, — со смехом согласилась Марсела.
— Смотри, что получается... Начинаю с Митькой говорить, несу чушь, знаю, что несу чушь, но вижу в его глазах интерес. Я, естественно, завожусь впадаю в раж, в треп, в визг, расправляю крылья! Чтоб, значит, оправдать его надежды. А потом прикидываю — не смотрел ли он на меня как на диковинку невиданную? А? О! У! — Федулов поправил воротничок с вышитым цветочком, передернул плечами — чтобы вырез был и достаточно глубок, и в меру скромен. — И ты хочешь, чтобы на такого человека никто не написал?! А жить тогда зачем?
— А ради этого стоит?
— Только ради этого и стоит! Ну, может быть, еще чтобы поболтать немного с тобой... В не столь оживленном месте.
Федулов, о, этот старый словоблуд, болтал без умолку, завлекая Марселу в дебри двусмысленностей и срамных намеков, рассказывал о том, как строил космодром Байконур, как однажды чуть было не улетел на Луну вместо автоматической станции, поскольку по весу и по гладкости форм с нею полностью совпадал, как с помощью одной из своих предыдущих жен пробрался на Центральное телевидение, его ботинок попал в кадр и сто миллионов человек смотрели несколько секунд на его ботинок. Марсела посмеивалась, но Федулов не врал. Как специалист по подземным коммуникациям, он действительно привлекался для работ на Байконуре, а в кадре был не только его ботинок, но и ухо, правда, со спины.
Федулов хохотал, вертелся вокруг оси, вокруг яблонь, вокруг Марселы, стараясь при этом извернуться так, чтобы она не смогла посмотреть ему в лицо. Дело в том, что у Федулова были необыкновенно большие зубы, крепкие, правильной формы, но, к сожалению, далеко не все, и ни один зубной мастер не брался изготовить недостающие. Чтобы заделать провалы, пришлось бы спиливать оставшиеся зубы, а на это Федулов решиться не мог. Вот и приходилось мириться с черными дырами во рту, вот и приходилось вертеться, стараясь оказаться относительно Марселы в таком немыслимом повороте, чтобы она не заподозрила его в беззубости.
— Марсела! — говорил он, сидя на дереве и свисая вниз головой. — Марсела, тебе не кажется, что эта листва под солнцем напоминает россыпь янтаря на Рижском взморье?
— О! — Марсела собирала губки в щепотку, чем доводила бедного Федулова до состояния умопомрачения. — Ты был на Рижском взморье?
— Что значит, был! Да я там частенько бывал!
— Наверно, очень давно? — спрашивала Марсела и так моргала невинными своими глазками, что Федулов с легкостью невероятной взлетал на следующую ветку, запрокидывался навзничь, восторженно взвизгивал.
— Да уж порядком, Марселина, порядком, моя красавица!
— Лет двадцать назад?
Федулов спохватывался, понимая, что его толкают на признание старческого возраста, а возраст у него был вовсе не старческий, у него только с зубами непорядок случился, да еще в одном-двух местах.
— Что ты, что ты! — восклицал он, спрыгивая на землю. — Лет пять назад, может быть, шесть, не больше!
— И побережье было усыпано янтарем?
— Но это же образ, Марсела! — До Федулова дошло, что наивность в глазах девушки весьма обманчива. — Это же образ! — повторял он, оглядываясь по сторонам — не крадется ли кто, не подслушивают ли, не разгадан ли его безнравственный замысел.
— Жаль, что ты не взял меня с собой на Рижское побережье, — протянула Марсела, убедившись в полнейшей своей власти над этим человеком.
— Но я могу взять тебя с собой в любое другое место! — тут же заверил Федулов и ощутил вдруг, как горячая волна предчувствия чего-то рискованного и сладкого ударила ему в голову. И не понимал бедный Федулов того, что эти слова он произнес не по собственной воле, он попросту вынужден был сказать нечто подобное, если считал себя мужчиной, если надеялся и в будущем привлекать к себе какое-никакое женское внимание. О, сколько вынужденных слов мы проговариваем, боясь, что нас заподозрят в невежестве, в трусости, в слабости. А произнося подсказанные нам слова, именно в этом и расписываемся. — Я действительно могу взять тебя в любое место! — с жаром подтвердил Федулов, увидев в глазах Марселы сомнение.
— Возьми, — протянула она, приложив указательный пальчик к щечке, и Федулов понял, что запретная дверь не заперта и достаточно чуть толкнуть ее, чтобы...
— Хорошо! — сказал он, надеясь бездумной решительностью разрушить разговор, неуловимо скатывающийся к греховности. — Хорошо. Я как раз собираюсь в одно очень приличное местечко. В нем мало кто бывал, подозреваю, что там вообще давно не ступала нога человека.
— Сахалин? Курилы? Камчатка?
— Нет, — Федулов с тоской понимал, что отступать с каждым словом все труднее, да почти и не осталось уже путей отхода. — Чердак.
— Чердак? — Марсела ничуть не удивилась. — И там не ступала нога человека?
— Если и ступала, то очень давно.
— А Ошеверов? Он нашел ружье на чердаке...
— Ты считаешь, что Ошеверов — человек?
— С тобой не соскучишься, — сквозь смех произнесла Марсела слышанную где-то фразу, которая, как ей показалось, очень подходила к этому разговору. А старый пройдоха Федулов увидел в ее глазах и колебание, и страх, и согласие. Но прошло совсем немного времени, он не успел произнести ни слова, и в глазах осталось только согласие, только решимость и нетерпение. — Ну так что же? — спросила Марсела.
— А что?
— Ты приглашаешь меня в это путешествие?
— Разве я еще не пригласил?
— Скоро пойдет дождь, — сказала Марсела, глядя вверх, и Федулову ничего не оставалось, как поцеловать ее в высокую юную шею. Думаете, Марсела возмутилась, обиделась, вспыхнула, удивилась или еще что-то такое изобразила на лице? Ничего подобного. Она не заметила. Федулов понял, что отступать действительно некуда. — Да, скоро дождь, — Марсела посмотрела на Федулова затуманенным взглядом, от которого, ребята, кто угодно мог впасть в неистовство.
— Я, пожалуй, пойду посмотрю, все ли там в порядке, — смазанно проговорил Федулов.
— Где? — спросила Марсела, глядя в грозовое небо.
— На чердаке. А вот и Ошеверов...