Шихин однажды ужаснулся, когда, уже взрослой, красивой и смешливой, Катя спросила:
— А ты помнишь, что устроил однажды Адуеву в саду?
— Ваньке? Адуеву? — Шихин насторожился. — А что я ему устроил? Ничего я ему не устраивал... Да и что ему можно устроить... Адуев он и есть Адуев...
— Он позволил себе несколько пренебрежительно отозваться о нашем доме...
— Даже так? — опять, как и пятнадцать лет назад, взъярился Шихин. — И он сам заговорил об этом?
— Весьма доброжелательно, как говорится, из самых лучших побуждений...
— Самое отвратительное пренебрежение — это доброжелательное! Любящее! Якобы! — почти в голос закричал Шихин. Нет, он не вспомнил случая, о котором заговорила Катя, но, представив адуевский прищур, его ягодицы, выпирающие из голубовато-клетчатого тесноватого костюма, его индюшачью величавость, взбесился.
— Ты поставил одну табуретку на другую, сверху водрузил мусорное ведро и сказал что-то в том духе, что, дескать, взбирайся, Ваня, там тебе будет удобнее. Он конечно, удивился. И тогда ты пояснил, что поскольку с высоты нормального человеческого роста он разговаривать не может, поскольку ему для этого возвышение требуется, то вот постамент, и надо поторопиться, пока он свободен, а то в этом саду собирается публика, которая без постаментов обходится с большим трудом, как и без унитаза...
— Ничего сказал, — раздумчиво проговорил Шихин... — И по смыслу, и по исполнению... Вполне.
— Да, но Адуев с тех пор не появлялся.
— Ну что ж, наверно, нашел постамент поприличнее... Боюсь, однако, что он поторопился...
— Почему?
— По моему разумению, скоро освободится много постаментов, выбрал бы... И бронзовые поступят, и гранитные, в окружении роз, фонтанов из полированного камня... И на фоне гор, равнин, на фоне заводских труб... У нас постаменты живут дольше своих хозяев, они становятся чем-то вроде общежитий. Их занимают, заранее зная, что это временно... Один Иосиф Виссарионыч освободил столько постаментов...
— Думаешь, их снова заселят?
— А почему бы и нет? Вон императорский лет сорок пустовал, пока Михаил Васильевич не взобрался и не замер в позе ученого и провидца. Но это, слава Богу, надолго.
— А знаешь, папаня, ты стал гораздо сдержаннее. Иногда тебе удается выглядеть даже воспитанным. Но сказать, что о людях ты стал думать лучше...
— Ты полагаешь, что думать о ближних с любовью и восторгом, несмотря ни на что, — это хорошо? — хмуро спросил Шихин.
— Ой, папаня! Какой же ты наивный! Даже не представляю, как тебе удалось выкарабкаться!
— Думаешь, удалось?
— Оглянись. Разве нет?
— Пожалуй, — согласился Шихин, который будет жить через пятнадцать лет. Шихин, который в данный момент мается на Подушкинском шоссе, никогда бы не ответил словом «пожалуй». До этого нужно дорасти, нужно кое-что иметь за душой, чтобы ответить так неопределенно и с достоинством, вроде и согласился, но оставил при себе свои сомнения, оговорил право возразить.
А словцо это он произнес, прогуливаясь с Катей по суматошному вестибюлю Центрального дома литераторов, в ожидании открытия выставки Юрия Ивановича Рогозина, той самой, которую сам и организовал, воспользовавшись своим влиянием. Собственно, влияние было довольно скромным, но для выставки его хватило. Лысоватый Шихин с шалым взглядом, в сером костюме, при красном галстуке, и Катя в джинсах, купленных в гамбургском универмаге, и свитере, привезенном с острова Кипр, обращали на себя внимание непосредственностью общения, а также заметной разницей в возрасте, хотя в Доме литераторов разницей в возрасте между мужчиной и женщиной никого не удивишь.
Такие вот разговоры иногда случались у Шихина со старшей дочерью, и он всегда относился к ним с опаской, не зная, какой еще случай припомнит Катя. Вдруг из прошлого выплывет нечто такое, о чем он из чувства самосохранения забыл навсегда, а вспомнив, содрогнется от стыда и раскаяния. И Шихин, взглядывая на Катю искоса, тут же прятал глаза, чтоб не заметила она его боязни.
И подумал Шихин, бродя по осенней Гриве, — сколько бездумных слов произносим, сколько гримас производим своими лицами, не придавая этой неустанной деятельности никакого значения, полагая по самовлюбленности, что все понимают нас и прощают наши нелепости. А слова-то, оказывается, кого-то тешат, кого-то убеждают в собственном превосходстве, кого-то смертельно оскорбляют. И мы, кружа по жизни, оставляем за спиной не восторженный шепот, оставляем завистников, недоброжелателей, уязвленных нашими беззаботностью и великодушием. Мы можем оглянуться на шелест упавшего листа, улыбнуться собственным мыслям, махнуть рукой незнакомой девушке, можем под хорошее настроение подмигнуть, сморщить нос, показать язык, и часто нам отвечают тем же. Не потому что мы столь уж неотразимы, нет, просто эти гримасы никого ни к чему не обязывают.
К большому сожалению.
Да, в определенном возрасте мы добиваемся независимости суждений, мы не скованы робостью и нищенством, знаем, на что способны и чего хотим, и, глядя на ту же девушку, знаем, на что способна и чего хочет она...
И это наше знание бывает очень печальным.
* * *Аристарх как-то всерьез заверял Автора, что видит в некоторых местах торчащие из земли световые столбы — будто в траве замаскирован мощный прожектор, который бьет вертикально вверх, прямо в небесное пространство. Причем видны они не только ночью, но и днем. Столбы эти отличаются по цвету — есть желтовато-золотистые, есть розовые, лиловые, голубоватые. Что значит их цвет, Аристарх не сказал, и сколько Автор ни допытывался, лишь отмалчивался да отшучивался.
— В таких местах всегда что-то происходит, — вымученно произнес Аристарх, видимо, уже этим нарушив какой-то запрет.
— Печальное? Радостное?
— Трудно сказать, — Аристарх, кажется, и сам впервые задумался над этим, — Происходят события... которые отражаются на судьбах людей.
— То есть меняют судьбы?
— Мм... Не обязательно. Вроде бы судьба не изменилась, она как шла, так и идет, совпадая с направлением Млечного Пути или поперек...
— А это имеет значение — вдоль или поперек?
— Вдоль, конечно, идти легче, жизнь складывается беззаботнее.
— Счастливее? — подсказал я.
— Не обязательно. Человек может быть сытым, одетым и обутым... И в то же время несчастным. И наоборот.
— Что же тогда, по-твоему, счастье? В чем оно заключается? Или скажем иначе — из чего оно состоит?
— Счастье... — раздумчиво повторил Аристарх. — Счастье заключается в том, чтобы жить своей жизнью.
— И все? — удивился я простоте ответа.
— О! — рассмеялся Аристарх невесело. — Это не так уж мало. Уйма людей даже не знает, что это такое — жить своей жизнью. Почти все играют в жизни не те роли, для которых родились, не на тех подмостках... И только очень немногим удается найти свое место. Люди заблуждаются, полагая, что чем большую роль они возьмут, тем будут счастливее. Дерутся за посты, должности... И кое-чего, конечно, добиваются... Но все дальше уходят от самих себя, от своей жизни...
— А ты счастлив? — спросил я довольно бесцеремонно.
— Я? Нет... До конца тысячелетия мне определено быть милиционером... Не думаю, что я создан для этой роли. Я могу быть на хорошем счету у начальства, поскольку у меня стопроцентная раскрываемость, но счастье, — Аристарх усмехнулся. — Это что-то другое. Знаешь, на моем участке вообще прекратились преступления. Недоумки стали утверждать, что мне достался такой участок. Меня перебросили на другой, самый сложный.
— И что?
— Я же говорю — стопроцентная раскрываемость. Мне даже удалось раскрыть несколько преступлений, совершенных три, пять, десять лет назад...
— А что завистники?
— Да ну их... Несчастные люди. Им кур разводить, а они в милицию подались.
— А чем бы тебе хотелось заняться?
— Мне нравится разговаривать с людьми, — ответил Аристарх. — С хорошими людьми. Плохие однообразны и скучны. Они тут же пытаются найти какую-то выгоду, спрашивают о своих болезнях, опасностях, которые их подстерегают... Ну, скажу о будущем, предскажу о зарождающихся болезнях — это ничего не изменит. Или не поверят, или пренебрегут моими словами...
— Ну хорошо. Если я правильно понял, во дворе шихинского дома есть световой столб?
— Да, и довольно неплохой. Ты не забыл, что на чердаке живет Нефтодьев? По каким, думаешь, признакам он нашел Шихина?
— По столбу?! — воскликнул я, не смея поверить в догадку.
— Точно.
— Значит, Нефтодьев тоже видит столбы?
— Видит, — кивнул Аристарх.
— Не оттого ли он тронулся умом?
— А почему ты решил, что он тронулся умом?
— Ну как же... Эти все преследования, подслушивания...
— Что же здесь невероятного? Невозможного? Ненормального?
Ты хочешь сказать... — начал я и не осмелился продолжить.
— Открой глаза и уши, поверь наконец самому себе! Поверь тому, что видишь и слышишь, перестань тешиться надеждой, что все это тебе кажется, что Нефтодьев — сумасшедший, а вы нормальные, здоровые люди. Все в этом мире проще и печальнее, чем вы привыкли думать. Ты отличаешься от Нефтодьева только одним — выбрасываешь из головы все, что неприятно, что раздражает, с чем не хотелось бы сталкиваться... А он лишен этой способности.
— И его... ищут?
— Конечно. Такого человека нельзя оставлять без присмотра, — усмехнулся Аристарх. — Ладно, — Аристарх махнул рукой, — разбирайся с ним сам. Мне пора.
— Заглянем к Юрию Ивановичу?
— Его нет в мастерской, опять в Гриве. Пишет деревенское кладбище, виды от барского холма вниз, к Серене... Кстати, Ванька-немой пропал, нашли полуживого от голода в канаве, отправили в Козельск, его больше никто не видел.
— Но он жив?
— Еле-еле... Да, иконка, которую ты у него выменял за дне пачки сигарет, цела? — Аристарх пристально посмотрел мне в глаза.
— Цела. С иконкой все в порядке, — твердо сказал я, но почувствовал, что краснею.
— Вот когда он расстался с ней, на него и посыпались беды. Скоро помрет в доме престарелых. У кого-то сигаретку стащит, его изобьют. И он умрет. Иконку то... береги.
Аристарх поднял воротник плаща, надвинул беретку на лоб и, согнувшись, зашагал к Белорусскому вокзалу. Да и мне пора было к Шихину, там назревали события. В Одинцово уже мчался на своем грузовике Ошеверов, ощущая спиной десять тонн мороженого окуня, похрустывание конверта, который только что получил на Центральном телеграфе. Селена сидела рядом. После бокала шампанского она стала еще прекраснее, еще веселее, и от ее звонкого смеха шарахались в сторону машины и ныла влюбчивая ошеверовская душа.
* * *Из авторских заметок, не вошедших в основной текст.
Не забыть группу молодых людей, которых заманила к Шихину Селена. Какое-то время они бесцельно бродили по саду, приняли живое участие в опустошении ошеверовской канистры, потом, как истинные ценители старины, обошли весь дом в поисках самоваров, утюгов, подсвечников, настольных ламп, и ясе найденное складывали в кучу, намереваясь прихватить с собой в Москву. Молодым людям и в голову не приходило, что это добро может пригодиться хозяевам, если не для дела, то хотя бы для душевной утехи.
Шихин с пристальным вниманием наблюдал за их деятельностью, она настолько его заинтересовала, что он забыл и об анонимке, и о предстоящем возвращении Ошеверова. Дождавшись удобного момента, когда молодые люди забрались под дом, надеясь, видимо, найти там что-то уж совершенно необычное, он, не говоря никому ни слова, оттащил в дом все их находки, свалил в сундук и запер его.
Выбравшись на свет, добытчики впали в беспокойство, охлопали себя руками по бокам, о чем-то возбужденно лопотали и даже повышали голоса, но ни одного самовара, утюга, подсвечника обнаружить не могли и, закручинившись, ушли в глубину сада, а там растворились, сделавшись невидимыми. Спросить же, куда девались собранные сокровища, они не могли по той простой причине, что жили в другом времени, в ином нравственном измерении, и никого из присутствующих в упор не слышали. Они могли общаться только с людьми одних с ними убеждений и немного с Соленой, но и она была для них почти прозрачной, и сквозь нее они видели бревенчатые стены, флоксы у крыльца, друг друга. А от остальных людей ощущали лишь кратковременное беспокойство, как от невнятного шороха или неожиданно мелькнувшей тени.
Но если людей они ощущали как запах или сгусток тумана, то предметы видели явственно, остро. Особенно ярко чувствовали молодые люди продукты питания и, надо думать, каждый раз бывали очень удивлены, находя в доме вино, горячего жареного окуня, картошку, сваренную по-шихински, и не видя при этом вокруг ни единого человека. Они осторожно пробовали пищу, убеждались в полной ее пригодности, с аппетитом уминали и снова уходили в сад, изумленные этим чудом природы. Иногда кто-то из них, столкнувшись взглядом с Марселой или почуяв на тропинке густой дух федуловских подмышек, ощущал смутное волнение, но вскоре снова успокаивался, видимо, объяснив спою тревогу приближающейся грозой.
Когда раздавались голоса людей, они настороженно прислушивались, не зная, как это объяснить, но поскольку умственные их усилия не могли быть продолжительными, молодые люди забывали об этом странном явлении и снова предавались дружескому общению. По виду их можно было предположить, что некоторые попали в сад из далекого прошлого — длинноволосы, босы, в лохмотьях, слов знали немного, смеялись с надсадным хрипловатым клекотом. Другие были стрижены чуть ли не наголо, некоторые выбрили лишь часть головы, кто сбоку, кто сзади, одежду испещрили непонятными словами, рисунками — эти явно из будущего. Попадались особи и мужского пола, и женского, отличаясь разве что голосами. Поскольку молодые люди не видели никого вокруг, они время от времени, не найдя другого занятия, предавались утехам, которым принято предаваться в сугубом уединении, многократно перепроверив запоры, шторы, убедившись, что ушли соседи, что спят дети, отключен телефон и включен телевизор.
Все это очень возбуждало Федулову, она просто не находила себе места, пыталась даже помешать молодым людям, уличить их в безнравственности, потом предприняла отчаянную попытку сойти за свою, но пришельцы не видели ее, и Федулова поняла своим умом — не притворяются. И посрамленная, уходила, набрасывалась на Ююкина, повергая того в сложные, неоднозначные чувства, ему было и лестно, и страшно. Он хохотал, вырывался, вскрикивал жалобно — видимо, жажда жизни все-таки брала верх над жаждой наслаждений.
13
А здравомыслящий и не угасший еще читатель, конечно, задумается — что же получается, при таком скоплении мужчин и женщин в одном саду ни разу не возникли, не прошелестели, не пролепетали нежные чувства?
Пролепетали. Но настолько постыдно, что об этом, возможно, и говорить бы не стоило, но если заговорили, то уж ладно. Опять же замечено, что постыдность более привлекает, нежели отношения безупречные с точки зрения морали и политики. Не будем удивляться и делать вид, будто не знаем, что у нас мораль и политика слились, что человека блудливого мы называем идеологическим врагом, а если кто соблазнится чуждой идеологией, немедля заклеймим как морального извращенца.
Уже упоминавшийся Федулов, помните — сутуловатое существо с отвратительно голым, без следов шерстистости телом, тот самый Федулов, который шарил но дому в поисках кофточки и рейтуз, поскольку не представлял, как еще можно потешить честную компанию, так вот этот самый Федулов и впал в блуд. Или уж во всяком случае попытался впасть, что равносильно совершенному преступлению, если отталкиваться от Уголовного кодекса.
Ведомый непутевой своей судьбой, Федулов вышел к гамаку под дубом как раз в тот момент, когда Марсела потянулась, хрустнув сильными суставами, с удивлением посмотрела на отца, но, узнав, улыбнулась виновато.
— Я долго спала?
— В самый раз, — ответил Адуев. — Хотя могла бы и еще с полчаса поспать. Две главы остались, — он с сожалением пролистал несколько страниц учебника.
— О чем осталось? — полюбопытствовал Федулов.
— Торжество идей в застойный период. Очень важная тема. Ну ничего, после ужина проработаем... Скоро ужин.
— Вот это дело, — Марсела спустила с гамака длинные ноги, не очень-то заботясь, чтобы прикрыть место, откуда они росли, потерла глаза и, кажется, только тогда увидела Федулова. — Не пойму, — не то мужик, не то баба? — проговорила она озадаченно.
— Мужик, — раздраженно ответил Адуев. — Неважный, правда, но мужик.
— Почему же неважный? — оскорбленно спросил Федулов.
— Вид у тебя не то что неказистый, а даже какой-то отвратный, — убежденно сказал Адуев. — И пришел сюда некстати, и жену свою бросил, она, бедная, который час по дорожке взад-вперед шастает, пристает к кому попало.
— Ты что-то насчет ужина говорил? — напомнила Марсела.
— Придется потерпеть... Но я уже слышу запах жареного.
— Неужели опять окунь? Ошалеть можно... Гостей положено ублажать.
— Окунь — ладно, — проговорил Адуев озабоченно, — с ночлегом бы утрясти... А то как бы не пришлось в гамаке ночевать. Надо поговорить с Митькой, пока все свободные места не расхватали. Похоже, дождь будет, — Адуев потянул носом воздух, окинул взглядом часть неба, где уже темнели, загустевали тучи.
— Хватит всем места, — беззаботно проговорил Федулов. — Там на чердаке рота солдат поместится.
— Солдаты, может, и довольны будут, а у нее экзамены на носу. Кое-что придется еще раз повторить, — хмуро заметил Адуев, недовольный настырностью Федулова.
И тут заговорила Марсела, да не просто заговорила, а выдала такое, что заставило Адуева и Федулова с изумлением посмотреть друг на друга и примолкнуть.
— Если бы ты зная, папа, — сказала она, снова опрокинувшись в гамак, — как мне надоели эти самоотверженные герои! Тебе не кажется, что все они... вроде религиозных фанатиков? Во что-то там верят, к чему-то стремятся, с чем-то борются... Оказывается, верят они в какое-то будущее, которое, никогда не видев, называют прекрасным. Ведь это немножко глупо, а? Их не интересуют факты, им плевать, что их слова не стыкуются с делами, что над ними смеются, их ненавидят — они верят! И в этом видят смысл существования. Не понимаю... Бредут по колено в собственной крови, а взгляды устремлены за горизонт, где они надеются с минуты на минуту увидеть желанные вершины. И ведь знают, что кровь им по колено, но не опускают глаза, иначе придется ответить хотя бы на собственный вопрос — из кого ее столько натекло? А кто-то будет оценивать мои знания и умственные способности по той восторженности, с какой я к ним отношусь. Чем больше восторженность, тем умнее я буду выглядеть, тем более достойна буду получить высшее образование. Я правильно все понимаю?