Бродский среди нас - Эллендея Проффер Тисли 5 стр.


Решающую роль в необычном приглашении, я думаю, сыграл визит Никсона. Это было время перемен: в прошлом октябре Сахаров потребовал свободы эмиграции; в январе состоялся суд над диссидентом Буковским, и сейчас по стране идут обыски и аресты.

Мы приехали, чтобы повидаться с Иосифом, и власти об этом знают, потому что они постоянно следили за нами в Москве и продолжают следить в Ленинграде. Возможно, думают, что мы можем способствовать их плану, – и в каком-то отношении они правы.

Наше положение в России изменилось, стало более рискованным. В 1971 году мы основали издательство “Ардис” и напечатали стихи Иосифа в первом выпуске “Russian Literature Triquarterly” по-русски и по-английски и поместили много его фотографий. Это его первая значительная публикация в Соединенных Штатах. Друзья, у которых были знакомые в высоких темных сферах, предупреждали нас, что КГБ осведомлен о нашей деятельности.

В этом году чуть ли не во всех кухнях обсуждается идея эмиграции. Удивительно, насколько похоже разные люди объясняют свое желание уехать: я знаю, каково мое будущее здесь, никаких сюрпризов не ожидается; я хочу чего-то другого, пусть даже будет трудно. Я слышала это много раз, в том числе от Иосифа. Когда мы говорили, что им будет совсем нелегко у нас в стране, никто не верил – все рассчитывали, что ум и образование позволят им преодолеть все трудности.

Иосиф, ошеломленный непонятными возможностями, проводил нас до автобусной остановки; мы договорились встретиться позже в тот же день, после ОВИРа. Когда встретились снова, Иосиф был возбужден и растерян. Офицер ОВИРа сказал, что Иосиф должен уехать сейчас же, иначе для него наступит “горячее время”. Если Бродский согласится эмигрировать в Израиль, он сможет уехать через десять дней, пообещал офицер.

Это было особое предложение – и поступило оно в тот момент, когда Иосиф отчаянно хотел уехать, поэтому он принял его. В противном случае его ожидала тюрьма, он в этом не сомневался и рисковать не хотел.

Позже в тот день мы встретились снова и привели с собой детей. Как только мы вернулись в гостиницу, Карл, понимая, что сегодня совершается история, шифром записал то, что было.

“Что мне теперь делать?” – спросил Иосиф, когда мы сидели в его комнате (наши фотографии с ним и детьми сделаны в этот день). Все просто, сказал я, будете поэтом при Мичиганском университете. Я понятия не имел, как этого добиться, но решил, что надо поддержать в нем уверенность. Даже Эллендея глядела недоверчиво; она знала то, чего не знал он, – даже на нашем отделении, может быть, только двое-трое прочли стихотворение Бродского, и как они отнесутся к тому, чтобы он стал их коллегой, предугадать было невозможно. Так или иначе, Иосиф все равно был обеспокоен предстоящим и, опасаясь, что комната прослушивается, предложил пройтись.

И мы – Иосиф, Эллендея, Эндрю, Кристофер Иэн и я – отправились на долгую утомительную прогулку от дома Иосифа, через Неву, к Петропавловской крепости, прославленной еще и тем, что служила тюрьмой для русских писателей (Достоевского, Чернышевского, Рылеева, Кюхельбекера и Горького – если упомянуть хотя бы немногих). Конечно, Ленинград не в первый раз видел фрисби, но все равно, наверное, было странно наблюдать, как столько людей перебрасываются ею в разных местах города и внутри крепости, неподалеку от великолепного собора, где похоронены цари, начиная с Петра Великого и до Александра III. На нас обращают внимание, а Иосиф, быстро меняя позиции вдогонку за улетающей тарелочкой, проверяет, нет ли хвоста. В конце концов он проводил нас через внутренность тюрьмы на крышу крепости. Мы перебрались через стены и по ветхой крыше к угловому бастиону, где, по словам Иосифа, он провел много часов. Отсюда можно было смотреть на загоравших под стеной у Невы и можно было разговаривать, не опасаясь чужих ушей.

В этом странном месте мы обсудили все проблемы, которые могли возникнуть в ближайшие несколько недель, – поговорили о том, что мне надо будет сделать, когда вернемся в Энн-Арбор, и как мы сможем обсуждать результаты по телефону (придумали кодовые слова для ключевых понятий). Эллендея и я пообещали, что с того момента, когда он прибудет в Вену, о нем позаботятся – по всей вероятности, я сам прилечу в Вену, чтобы его встретить. Если повезет, меня официально откомандирует университет, но если нет, я все равно прилечу. Формальности, наверное, будут сложными (насколько долгую и гнусную волокиту устроят наши бюрократы, мы себе тоже не представляли). Мы размышляли о его будущем: тогда да и потом я говорил, что в первый год или два особых проблем не возникнет, бояться русской знаменитости надо того, что будет после, когда притупится новизна, уляжется шум и забудутся его расхождения с властью.

Иосиф не собирался ехать в Израиль, не хотел и жить ни во Франции, ни в Англии – он хотел переехать в великую антисоветскую державу. Важно отметить: он знал, куда поедет, с того самого дня, когда его пригласили в ОВИР. Позже возникали другие версии (например, его же интервью журналу “Пэрис ревью”), когда по причинам, мне непонятным, он представлял дело так, как будто совершенно не знал, куда ему ехать. У Иосифа было развито чувство вины, причем в разных отношениях, и, возможно, это сыграло здесь свою роль; но факт остается фактом: думал он только об одной стране.

Позже, много позже, Иосиф будет говорить, что его вышвырнули, выслали, что он уехал против воли, – но это было уже в другом мире, в другом ключе. А в тот день мы были с ним – и испытали огромное облегчение. Да, он расстается с родителями и друзьями, это будет тяжело; но он будет писать стихи, получит приличную медицинскую помощь – он останется жив.

Новость быстро разнеслась по среде его ленинградских знакомых. Перед тем, как мы уехали из города, один из его друзей, обеспокоенный тем, сколько мы берем на себя, если Иосиф прибудет к нам, сказал: “Он ссорится со всеми, в конце концов и с вами поссорится”.

Но поздно было нас предостерегать.

Дворец Шварценберг, 1972

Иосиф жил настоящим и бывал чрезмерно оптимистичен. Что покидает страну, ему было ясно, но, кажется, он не верил всерьез, что может никогда больше не увидеть родителей и друзей. Почему-то был уверен, что все они еще навестят его.

По всем рассказам, он нервничал и был возбужден перед отъездом, его провожали родители и друзья. Он знал, что Карл прилетит встречать его в Вену.

Он уже оповестил своих иностранных знакомых, что приезжает, и там вырабатывались самые разные планы. Одним из важнейших людей был Джордж Клайн, переводчик Бродского и профессор колледжа Брин-Мор. Он работал над тем, что станет первой серьезной книгой Бродского на английском – “Избранными стихотворениями” в издательстве “Пингвин” (1973). Джордж опубликовал много его стихов в периодике и делал все возможное, чтобы появления Иосифа ждали.

Перед Карлом стояла неимоверная задача: добиться, чтобы университет нанял русского поэта – которого никто не видел и не читал – и назначил на место приглашенного “писателя при университете”. Надо было убеждать глав отделений и деканов. К счастью, Карл умел быть убедительным: он подобрал нужные материалы и внушил людям, что, если они возьмут Иосифа Бродского, потом это будет вменено им в заслугу. Кроме того, он дал понять, что Бродский свободно говорит по-английски. Карл был самым молодым профессором в истории Мичигана, и университетское начальство склонно было ему доверять. Бывший баскетболист, он умел двигаться быстро и видеть свободные зоны.

Иосиф потом очень радовался, что на этом посту его предшественниками были Роберт Фрост и У. Х. Оден, но тогда он этого еще не знал.

В конце концов Карл своего добился. Теперь предстояла изнурительная битва с бюрократией, битва, о которой Иосиф имел слабое представление: как ввезти в Соединенные Штаты человека, если у него виза в Израиль?

Карл, как и обещал, прилетел в Вену встречать Иосифа, и мы поддерживали связь по телефону. В те дни международные разговоры обходились дорого – ни интернета, ни мобильных телефонов не было. Карл заплатил за билет в Вену, за отель, где они с Иосифом остановились, и за прокат автомобиля, который им понадобится. “Ардис” уже заработал, но на все это денег не хватало – без кредитной карточки обойтись было бы невозможно. Карл давно принял решение, что ради Иосифа не пожалеет трудов.

Карл прилетел рано.

Было воскресенье, 4 июня, и самолет сел более или менее вовремя, в 5.35. Когда автобус подъехал к зданию, я увидел Иосифа за окном, и он меня увидел. Он показал два пальца буквой V. Внизу произошла десятиминутная задержка – затерялся один из двух его чемоданов – первое из механических препятствий, тормозивших наши дела в последующие дни. Появился Иосиф, мы обнялись. Оказалось, что его встречала еще Элизабет Маркштейн с мужем – венка, имевшая прочные связи с Россией. Я сел с ним в такси; в пути он нервно повторял одну и ту же фразу: “Странно, никаких чувств, ничего…” – немножко как сумасшедший у Гоголя. Изобилие вывесок, говорил он, заставляет крутить головой; его удивляло разнообразие марок машин. Он говорил: так много всего открывается взгляду, что он не успевает видеть (это он повторял несколько дней). И сказал, что сразу почувствовал в Будапеште, что воздух другой. А теперь оказалось, что и в Вене другой. Мы подъехали к скромному отелю “Бельвью”, ему понравилось название – оно ассоциировалось с Цветаевой. Мы прожили там несколько дней…

Как только мы вошли, он позвонил родителям и разговаривал с ними, наверное, полчаса. Рассказал мне немного об отъезде из Ленинграда, его провожали человек сорок. Документы обошлись ему в тысячу долларов, половина – истинно русский выверт – за лишение советского гражданства! После таможенного обыска в Шереметьеве ему разрешили вывезти 104 доллара. Обыск продолжался часа два. Прощупали каждый шов, проверили по всей длине ленту в пишущей машинке, сломав при этом прижимную планку (эту старую машинку, как выяснилось, подарила ему Фрида Вигдорова). Он кричал на них; они отвечали, что имеют право; тогда, сказал он, пусть обзаведутся инструментами, чтобы этим заниматься. Они забрали его стихи; но он оттягивал отъезд сколько мог, чтобы отпечатать копии и сделать микрофильмы, а потом отослать, как он сказал, с корреспондентом “Таймс”…

Мы не знали тогда, сколько неприятностей причинит собирание и хранение его стихов людям в Ленинграде – Марамзину, Хейфецу, Эткинду – называю тех, кто пострадал.

В первый же вечер мы посетили Маркштейнов. В то время я не знал о ее коммунистическом прошлом и ее дружбе с Копелевыми.

С Маркштейном Иосиф обсуждал свое “прощальное” письмо Брежневу, о котором мне мало рассказывал. Сказал, что в нем содержатся те же идеи, что в неотправленном письме о смертном приговоре Кузнецову. Идея была такая: мы оба когда-нибудь умрем, вы и я. Это будет для него новой мыслью, сказал Иосиф. Настало время, когда сильный не всегда побеждает слабого, писал он и просил, чтобы его имя осталось в литературе и чтобы его родители получили те приблизительно тысячу рублей, которые причитаются ему за переводы.

Подчеркиваю: я сообщаю здесь то, что он сказал мне тогда и что я записал в дневнике. Целый текст я так и не прочел и сейчас не проверял, точно ли так у него было написано. Важно то, чтó он рассказал о письме тогда, и то, что он думал.

Маркштейн сказал, что он должен опубликовать письмо, но Иосиф ответил: “Нет, это касается только Брежнева и меня”. Маркштейн спросил: “А если опубликуете, оно уже не Брежневу?” Иосиф сказал: да, именно так.

Маркштейны были очень любезны и предложили, чтобы их молодые дочери показали нам Вену. Но по большей части мы были одни и, поскольку впервые могли долго побыть наедине, о многом разговаривали, особенно ночью.

Шок от переезда сменился у Иосифа злостью, и, пока они вдвоем гуляли по Вене, Иосиф без всякого повода обрушивался на целые группы писателей (в особенности на Евтушенко и Вознесенского) и диссидентов в целом. С ним случалось это и раньше, но теперь – с какой-то истеричной энергией и в самых бранных выражениях.

Он был подавлен произошедшим, и нам еще придется видеть его таким в некоторых ситуациях.

Перед аудиторией он чувствовал себя нормально – у него была определенная роль. Но в обществе незнакомых людей он мог взбеситься и вести себя грубо. Он сам не раз говорил, что страдает какой-то эмоциональной клаустрофобией. А тут еще присутствовали ощущение бессилия и растерянность. То, что они с Карлом смогли прожить две недели в одном номере, свидетельствует о мужестве Иосифа и терпении Карла; наверняка это нелегко далось им обоим.

Они безуспешно препирались с консульством, посещали интересные места Вены, а потом решили найти Одена. Иосиф знал, что Оден еще живет у себя дома в Кирхштеттене, в часе езды от Вены. Оден очень много значил для Иосифа – больше любого другого поэта, – его поэзия находила в нем отклик. Друг Иосифа Андрей Сергеев говорил ему, что его поэзия напоминает поэзию Одена, и, когда Иосиф прочел английского поэта, это отразилось на его стихах. У русских поэтов правила эмоция, у Одена – сдержанность, и Бродский оценил это сразу. После того как была опубликована запись суда над Иосифом, Оден перевел (с подстрочника) несколько его стихотворений, а потом согласился написать вступление к готовящемуся в “Пингвине” сборнику избранного. Иосиф чрезвычайно гордился этой связью.

Он был смел в общении со знаменитыми и многого достигшими людьми – не по причине самомнения, хотя ценил себя высоко, – а потому, что относился серьезно к своему призванию. Вот почему он считал себя вправе обращаться к Брежневу – он поэт и, следовательно, ровня любому вождю. Быть поэтом для него – Божий дар, и он намерен был чтить свой талант и вести себя как подобает поэту. Частично это передалось ему, наверное, от Ахматовой, но стало определяющим в его жизни. Так что, как бы он ни робел при этом, он считал, что имеет право обратиться к У. Х. Одену. Карл взял прокатную машину и привез его в Кирхштеттен. Но первая встреча разочаровала.

Подойдя к Одену, я увидел на его лице испуг; ясно, что немало охотников до знаменитостей осаждало его в жизни, даже в этом отдаленном убежище. Отгоняя меня взмахом ладони, он сказал: “Нет, я занят сейчас”. Насколько мог сжато я объяснил ему, кто я такой и кто такой этот рыжий поэт позади меня, и какие необычайные обстоятельства привели сюда русского. Он не слушал или не понял, продолжая отмахиваться от нас, как от назойливых насекомых, и Иосиф, покраснев, тянул меня прочь. Я, однако, повторил объяснение на языке “я Тарзан, ты Джейн”. В конце концов Оден понял, что это Бродский из России, которого он переводил и более или менее хвалил.

Тогда он все-таки пригласил нас в дом. Но тут не знал, что делать дальше. После некоторого бормотания он угостил нас вермутом (Иосиф своего не допил). Потом стал болтать о “гении Вознесенском”, не слушая реплик Иосифа и предупреждений, что не надо обманываться на его счет. В конце концов Иосиф не мог просто сказать: “Вознесенский – говно”, как обычно. Иосиф был очень расстроен, и, хотя Оден пригласил нас в субботу на обед (его компаньон тоже должен был присутствовать), когда мы отъехали по ухабистой дорожке, Иосиф проворчал, что возвращаться сюда вообще незачем: Оден ничего не понял.

Я должен был вернуться в Мичиган, поэтому поехать не мог; что до Иосифа, он, конечно, не захотел бы проявить неуважение к человеку такого калибра, как Оден. Он в самом деле поехал, очевидно понимая, что Оденом нельзя пренебрегать, даже если тот любит стихи Вознесенского. Во всяком случае, вторая встреча, как некогда с Ахматовой, видимо, удалась лучше: в итоге Иосиф и Оден полетели в Англию одним рейсом, и во многих отношениях покровительство Одена было чрезвычайно важно для Иосифа, искренне восхищавшегося английским поэтом.

В то время Иосиф еле-еле говорил и понимал по-английски и нуждался в переводчиках. Одним был Карл, а когда он улетел, появились другие. (Русские в Вене быстро разыскали Иосифа и стали ему помогать.) И все равно Оден, должно быть, почувствовал, что за личность – Бродский, раз Иосиф остался у него и вылетел с ним вместе. Об этом он рассказывает в эссе “Поклониться тени”.

Встреча с Оденом, хотя и невероятно важная для Иосифа, для Карла была лишь частным эпизодом в его сражении с бюрократией. Консульство получило некую негативную информацию из Москвы, из-за которой Иосиф представлялся нежелательной персоной. Например, были сведения, что он намеревался вступить в фиктивный брак с американской студенткой, – что, конечно, было правдой.

Иосиф был поражен тем, что вице-консул мистер Сигарс – черный; Карла же огорчало, что дипломат с трудом удерживается в рамках вежливости: он сомневался, что перед ним знаменитый поэт, сомневался, что тот заслуживает особого внимания, сомневался, что ему предложена работа в Мичигане.

По нашему опыту в Советском Союзе мы знали, что американские дипломатические чиновники относятся к туристам и ученым, приезжающим по обмену, просто как к источнику возможных неприятностей. Отдельные дипломаты могли оказаться чуткими и не отказывались помочь, но вообще, отправляясь в посольство или консульство, на доброжелательность рассчитывать не приходилось. И даже на этом фоне посольство в Вене представлялось каменной стеной.

Моей задачей в Энн-Арборе было убедить университетское начальство, чтобы оно связалось с Сигарсом и сообщило, что Бродский утвержден на этот год в должности поэта при университете и таким образом имеет право на “исключительный статус”. Встревожившись из-за этой неожиданной задержки, я стала обзванивать друзей – журналистов и дипломатов, – чтобы посоветовали, как привезти поэта в страну. Я позвонила нашему другу Бобу Кайзеру в “Вашингтон пост”, в Толстовский фонд и сообщила о ситуации знакомым в “Нью-Йорк таймс”. Все мы полагали, что, как только Мичиган пошлет подтверждение, что Иосифу предложена работа, все пойдет гладко. Но что-то – или кто-то – тормозило процесс. Я должна была держать связь с людьми в университете – убедиться, что они следят за ходом дела, шлют телеграммы в Вену и т. д. А потом влияние на судьбу Иосифа стали оказывать средства массовой информации. Это интересная сторона жизни Иосифа – он привлекал их внимание, фактически ничего для этого не делая.

Назад Дальше