Хедрик Смит отослал статью седьмого июня, и восьмого она появилась в “Нью-Йорк таймс”: “Крупный советский поэт уезжает в США”. Статья меня обнадежила, но я еще не знала, что, прочтя эту статью на телетайпе, в Вену из Белграда прибыл двадцатишестилетний Строуб Талботт, сотрудник журнала “Тайм”. Вскоре группу во главе с ведущим Питером Калишером прислала в Вену телекомпания Си-би-эс.
Теперь мне стали звонить из крупных газет и журналов, просить сведений и фотографий, а я начала понимать, насколько полезно общественное внимание для застрявшего русского поэта. Это знание пригодится нам в дальнейшем для помощи другим писателям…
Детали стали преображаться уже в этих первых статьях: паспортная служба ОВИР превратилась в “тайную полицию”, и это было только начало мифологизации, венцом которой стало сообщение, что КГБ силой усадил Иосифа в самолет.
Сам Иосиф воспринимал все это как театр. Он все еще был оглушен отъездом из Союза и имел лишь смутное представление о переговорах. Кажется, он думал, что Карл может все, хотя это было далеко не так. Карл сам не знал до сих пор, что на непрошибаемую бюрократию может подействовать внимание прессы, – зато знал Строуб Талботт.
Карл сообщал, что Строуб великолепно управлялся и с артачившимся Иосифом, и с консульством. Карл, Иосиф и Строуб встретились в кафе около отеля “Бристоль”. Талботт привел фотографа по фамилии Гесс, кажется, венца. Иосиф был настроен враждебно; он не хотел помощи от прессы и сказал, что хочет свернуть интервью как можно быстрее. Строуб, человек умный и умевший убеждать, использовал все возможные хитрости, чтобы Иосиф не оборвал разговор. Ему это удалось, и они пошли в квартиру Гесса, откуда Талботт намеревался позвонить в консульство, нажать на дипломатов.
Первым делом он поговорил с посольскими и искусно вынудил их дать четкие ответы – да или нет, от чего они до сих пор уклонялись. Он сказал Карлу, что его опыт общения с государственными служащими научил раньше всего вот чему: всегда исходить из того, что они лгут. (Позже Строуб стал видным дипломатом и заместителем государственного секретаря.) В этот решающий момент Строуб Талботт был лицом журнала “Тайм”, тогда очень влиятельного органа, и его интерес показывал людям в посольстве, что Иосиф не тот, кого они могут запросто спровадить в Израиль.
Группа из Си-би-эс с Питером Калишером прибыла, чтобы сопровождать Карла и Иосифа в очередном их походе к вице-консулу – как предполагалось, за окончательным ответом. Калишер был классический ведущий: он то и дело поправлял прическу перед зеркалом и в минуту мужской откровенности сказал Карлу, что надеется на отрицательный ответ консульства – “тогда шоу будет интереснее”.
Карл с большим удовольствием наблюдал за стимулирующим действием телевизионной группы на сотрудников посольства, дотоле безучастных. Теперь они невнятно пообещали кое-что предпринять – до сих пор ничего столь обнадеживающего услышать от них не удавалось.
Благодаря Калишеру Иосиф впервые принял участие в телевизионном шоу, устроенном в великолепном отеле “Пале де Шварценберг”. Поэта сняли картинно прогуливающимся по дорожке и читающим свои стихи по-русски. Карл был изумлен банальностью подачи, но это не имело значения: в итоге запись так и не пошла в эфир. Ее отправили не в тот город – в Кабул.
Письмо из Мичиганского университета в конце концов подействовало, и теперь Карлу и Иосифу предстояло иметь дело с самой отвратительной организацией из всех – иммиграционной службой США: там, независимо от того, какая человеку предложена работа, он заведомо считался преступником и, чтобы его впустили в нашу сиятельную демократию, обязан был доказать обратное.
Оставив Иосифа на попечение Маркштейнов и Одена, Карл десятого июня вернулся в Штаты – его ожидала масса работы с бумагами, которых требовало от университета Министерство труда. Мы должны были собрать нужные материалы. Например, надо было представить документы из других университетов с указанием годового жалованья, которое “обычно” выплачивается состоящим при них русским поэтам.
Иосиф получил визу пятнадцатого июня, и мы отпраздновали это по телефону.
Энн-Арбор
Первое утро Иосифа Бродского в Америке. Я спустилась вниз и увидела растерянного поэта. Сжимая голову ладонями, он сказал: “Все это сюрреально”.
У меня ощущение было такое же. Иосиф в нашем маленьком доме, обставленном в стиле семидесятых годов: ковер по всему полу, “средиземноморский” диван и обеденный гарнитур моей свекрови, теперь используемый для совещаний.
– Встал сегодня – сказал он с юмором и недоумением, – и вижу: Иэн сидит на кухонной стойке. Засовывает хлеб в металлическую штуку. Потом хлеб сам выскакивает. Ничего не понимаю.
Он прилетел в Детройт накануне, прямо из Лондона, после первых встреч со знаменитыми британскими поэтами. И вот он в Энн-Арборе, совсем не похожем на то, что он себе представлял; действительно – как та лягушка, которая проснулась и увидела, что она в пустыне Гоби. Подобно многим эмигрантам, он воображал, что эта страна похожа на их прежнюю – за вычетом всех неприятных сторон. Он не был готов к встрече с этим странным городом и к своему положению в нем.
Позже он говорил, что был рад, что его жизнь здесь началась с Энн-Арбора, а не с Нью-Йорка – у него было время адаптироваться и приобрести кое-какую беглость в английском. Тем не менее, начальный период был трудным для него: глаз не мог привыкнуть к масштабам университетского города со стотысячным населением (из которого тридцать тысяч были студенты Мичиганского университета). Советская Россия была централизованной вселенной, тяготевшей к двум всего городам – Москве и Ленинграду. В Америке же центров силы много, и некоторые из них выглядели, как этот город. Иосиф был достаточно умен и понял, что попал в культуру низкого контекста. Единственным, что объединяло многообразный мир американцев, была популярная культура, но и это связующее было слабее централизованной советской пропаганды.
Энн-Арбор был основной базой Иосифа до 1981 года; он будет возвращаться сюда даже после отъезда и всегда встречать теплый прием. Поначалу он жаловался русским друзьям, что Энн-Арбор – пустыня, но вообще-то дело обстояло гораздо хуже: здесь он был вынужден учиться многим новым вещам, иногда вопреки своим склонностям. Мы учили его, как жить независимо в Америке – открывать счет в банке, выписывать чеки, покупать еду, водить машину, – и ему это давалось трудно, не было ни жены, ни матери, чтобы взять какую-то часть забот на себя. Были у него только мы, и оба загружены работой, так что учиться он должен был быстро.
Обучение Иосифа вождению было предприятием прямо из “Пнина” – полным риска и комических сюжетов. Можно написать целый эпос о людях, которые возили его на экзамен по вождению (по-моему, письменный он завалил пять раз); он хотел сжульничать, но Карл ему не позволил – потом ему стало стыдно за свое намерение. Бывали весьма эффектные происшествия (однажды он пересек разделительную полосу и поехал по встречной), но все-таки сумел не покалечить ни себя, ни других.
В Энн-Арборе ему стало окончательно ясно, что он больше не увидит своей страны. Там у него остались родители, они были заложниками, и это одна из многих причин, почему он избегал открыто политической деятельности. Он скучал по родным, он привык к своей комнатке, выкроенной из родительской. С другой стороны, он никогда в жизни не чувствовал себя свободнее. (Я узнала его в замечании Беллоу, что только в Америке еврейским сыновьям удается оторваться от родительского дома.)
Двое его детей – Андрей Басманов и Анастасия Кузнецова (дочь балерины Марии Кузнецовой) – не носили его фамилию, для них опасности было меньше. И он не был отрезан от своего ленинградского мира: друзья и ученые привозили им письма, деньги и подарки и доставляли обратно письма и новости. Постоянно кто-то уезжал и приезжал, включая нас, – многие ленинградские друзья навещали его родителей и докладывали о них Иосифу в письмах или по телефону.
Чтобы населить свой мичиганский мир, Иосифу понадобилось примерно полгода – русские нашли его, американские поэты нашли его, заинтересованные старшекурсники и преподаватели нашли его; девушку он нашел сам.
Он почти не бывал один, но испытывал одиночество человека, окруженного людьми и сознающего при этом, что контекст изменился. Это было одиночество с особым оттенком томления и вместе с тем отвращения – и особенно чувствуется оно в “Колыбельной Трескового мыса”, написанной в 1975 году. Знаю, что чувство одиночества он испытывал и до эмиграции, но перемена обострила его.
Страх, вытянутый из подсознания одиночеством, самым пронзительным образом выразился в “Осеннем крике ястреба”. Прочтя это стихотворение в 1975 году, я поняла, что поэт и есть ястреб, который умирает, потому что слишком высоко взлетел: “Эк куда меня занесло!” – говорит он себе.
Чтобы населить свой мичиганский мир, Иосифу понадобилось примерно полгода – русские нашли его, американские поэты нашли его, заинтересованные старшекурсники и преподаватели нашли его; девушку он нашел сам.
Он почти не бывал один, но испытывал одиночество человека, окруженного людьми и сознающего при этом, что контекст изменился. Это было одиночество с особым оттенком томления и вместе с тем отвращения – и особенно чувствуется оно в “Колыбельной Трескового мыса”, написанной в 1975 году. Знаю, что чувство одиночества он испытывал и до эмиграции, но перемена обострила его.
Страх, вытянутый из подсознания одиночеством, самым пронзительным образом выразился в “Осеннем крике ястреба”. Прочтя это стихотворение в 1975 году, я поняла, что поэт и есть ястреб, который умирает, потому что слишком высоко взлетел: “Эк куда меня занесло!” – говорит он себе.
Позже в своих интервью Иосиф говорил, что мичиганские годы были его единственным детством. Это печальный комментарий к его настоящему детству, но также и признание того, какой заботой окружили его многие люди, желавшие ему помочь и ценившие его талант. Образовался большой круг людей, с которыми он чувствовал себя непринужденно: с ним быстро подружились редакторы “Ардиса”, некоторые университетские коллеги и студенты.
Новая профессия была для него испытанием: Иосиф никогда не посещал регулярных занятий – на каких-то лекциях и семинарах он, правда, посидел в Ленинграде, но не имел понятия о том, как учить будущих бакалавров, пусть и в Америке. Американская система образования кардинально отличалась от советской – тут не было упора на зубрежку и запоминание, и специализация начиналась только за два года до окончания колледжа. Так что некоторые студенты Иосифа специализировались в других областях, а литературой прежде не занимались. Он считал их глупыми. Это были молодые люди девятнадцати – двадцати лет – и они не привыкли к открытому презрению.
Некоторые студенты жаловались Карлу, что Иосиф читает им английские стихи, а они не понимают ни слова из-за его акцента. При всем этом в большинстве своем они от него не уходили – их привлекала его личность и грела мысль, что у него они могут научиться чему-то особенному. Преподаватель он был неровный: в первые годы он по-настоящему не готовился, полагаясь на то, что знает больше, чем студенты, по крайней мере та горстка поэтов, которых он обучал. Иногда ему попадался толковый старшекурсник, но если студенты начинали чересчур философствовать, он их вышучивал. Если студент давал желаемый ответ, он добрел и бурно радовался.
Благодаря преподаванию и общению со студентами, Иосиф сильно улучшил свой устный английский; если бы он преподавал по-русски, этого не произошло бы. Карл это хорошо понимал, так же, как и то, что Иосиф должен иметь определенное число студентов, дабы удержаться на работе. Ясно, что такой исключительный человек, как Иосиф, всегда получил бы помощь, но, конечно, ему повезло, что помощь исходила от такого одаренного друга, как Карл, знавшего, как вести дела в университете.
Преподаванием Иосиф зарабатывал на жизнь, но относился к нему не слишком серьезно, особенно вначале – ему странно было очутиться в таком положении. Его выдвигали на разные гранты, и он их получал – от Фонда Гуггенхайма, от Фонда Макартуров, но постоянной его работой с 1972 года и до смерти было преподавание. Он не всегда исполнял ее добросовестно. Сьюзен Сонтаг видела, как он приходил в аудиторию неподготовленным и импровизировал; другие рассказывали, что иногда от него пахло крепкими напитками. Любил он и передернуть: заставлял студентов прочесть слабое стихотворение Йейтса, а потом сильное стихотворение Одена, чтобы показать, кто из них лучше. Обширное знание поэзии и горячая преданность ей выручали его даже в трудных ситуациях. Он являл собой образец того, с чем редко встречались эти студенты, – размышляющего вслух поэтического гения.
Виделись мы с Иосифом ежедневно, обычно за ужином, он выглядел энергичным и жизнерадостным независимо от того, как в это время шли дела. Как всегда, чувство юмора помогало справляться со многими трудностями. Разговор его обычно начинался с идей, а потом быстро соскакивал на сплетни, как это часто бывает с писателями. Иосиф был забавный сплетник, он со смехом пересказывал услышанные истории о нью-йоркских друзьях, например, о драматическом развитии романа двух известных нам писателей – с невероятной пьянкой и выкрикиванием любовных стихов в общественных местах. Ему почти ежедневно сообщали по телефону о таких событиях… Он умел рассказать смешную историю, радостно изумляясь человеческой нелепости.
Чтобы о нем сплетничали, он, конечно, не хотел и в этом был тверд. Однажды он произнес передо мной свою обычную возвышенную речь о поэтах: значение имеют только их стихи и ничто больше. (Это говорил человек, который прочел все, что мог, о других поэтах и их жизни, и любил повторять знаменитую строку о выборе меж совершенством жизни и труда.) Я ответила, что теперь мы хотим абсолютно всё знать о Пушкине, и, если любишь поэта, естественно возникает интерес к его жизни.
Карл договорился о том, что Иосиф напишет длинное эссе для “Нью-Йорк таймс”. Эссе, с размашистыми попытками придать ему значительность и связность, содержало первое печатное изложение кредо поэта: человек изначально зол по природе, и политические движения – просто способ уйти от личной ответственности за происходящее, способ считать себя хорошим, род логического обоснования; перемена должна прийти изнутри, когда человек почувствует стыд и приглядится к себе. В Советском Союзе были все причины не любить политические партии – но американца можно простить, если он спрашивает: почему вопрос стоит “или – или”, почему нельзя быть членом политической группы и при этом хорошим человеком?
Иосиф понимал, что это эссе важно для его будущего, но долго относился к своей прозе несерьезно – отчасти поэтому позволял свои эссе редактировать и переписывать на более правильном английском: это же, как-никак, не поэзия. Но эссе давали возможность развивать свои идеи – этим и были ему интересны. Постепенно он понял, что проза позволяет ему расширить свою аудиторию, приобрести репутацию, но и тогда относился терпимо к редакторской правке, какой не допустил бы в переводах своих стихов.
За первым эссе приблизительно через год там же появилась внушительная статья нашего друга Артура Коэна о Бродском-поэте. Эти два события знаменовали приход Бродского в те литературные круги, которые до сих пор не обращали на него внимания и теперь должны были отнестись к нему серьезно.
Литературное возвышение Иосифа, сравнимое только с возвышением Т. С. Элиота в Лондоне, началось сразу с установлением важных связей в Нью-Йорке. Биография его, конечно, сыграла свою роль, но сама его личность и ум оказались еще важнее. Его ранние эссе, может быть, и не обладали блеском – и связностью – позднейших, хорошо известных, но их интеллектуальная энергия уже тогда поражала. Кстати было и то, что он знал англоязычную поэзию и имел интерес к тому же европейскому материалу, который влек американских писателей. Однако он был врагом авангарда, это была его позиция – и эстетическая, и политическая. В авангарде он видел орудие молодого советского режима. Для него радикальной позицией была традиционная позиция. Во многих отношениях его идеи касательно искусства и литературы казались, на американский взгляд, старомодными, но его личность и страсть придавали им свежесть.
Я вспоминаю, сколько нового для себя пришлось делать этому поэту, и вижу мужество Иосифа, его готовность к испытаниям, его умение собраться. Он быстро обучался и постарался как можно скорее стать от нас независимым. Очень важно было, что мы узнали его в России, иначе многого не смогли бы понять. И так же важно, что он познакомился с довольно обыкновенной американской жизнью и что гидом его оказался Карл. Карл был штатным профессором, издателем и отцом трех сыновей, но находил время, чтобы провести Иосифа через самые трудные испытания в новом для него мире.
Впрочем, у понимания нашего были и границы: Иосиф – первый близкий нам эмигрант из России, мы не предвидели ряда трудностей, с которыми столкнется советский человек в нашей культуре.
Иосиф прибыл как особый человек, в особых обстоятельствах, но он был потрясен почти незаметным положением поэта в Соединенных Штатах. И был полон решимости это исправить. Мы были свидетелями того, с какой правильностью развивался у Бродского этот roman de réussite[6]. Агрессивный индивидуализм Иосифа был в прямой оппозиции к деградирующему советскому гуманизму с его торжеством государства над индивидуумом и лицемерным обожествлением рабочего класса. А на Западе у Иосифа появилась возможность выстроить карьеру, что он и сделал с успехом, редким даже у одаренных эмигрантов.