Мой муж – коммунист! - Рот Филип 26 стр.


От всего этого у меня уже уши вяли, а он все бубнил и бубнил – точно в тех же выражениях, много раз, так что к концу недели я томился, только и ждал, когда можно будет слинять домой. В этот раз житье у него в хижине понравилось мне куда меньше, чем прошлым летом. О том, каким он себя чувствовал затравленным, как переживал фальшь своей якобы дерзкой, якобы независимой позиции, я не имел ни малейшего понятия – все еще воображал, что мой герой вот-вот возглавит и выиграет радиобой с реакционерами из «Красных щупальцев», и не мог понять, как одолевали его страх и отчаяние, как нарастало в нем чувство безнадежности и одиночества, то есть все то, что он изливал в этих возмущенных монологах праведника. «Зачем я делаю в политике то, что я делаю? Я это делаю потому, что считаю это правильным. Приходится что-то делать, потому что это надо сделать. И если я единственный, кто это понимает, тогда и черт с ними со всеми. Меня корежит, Натан, просто корежит от трусости былых соратников…»


Предыдущим летом, несмотря на то что я был еще слишком юн, чтобы получить права, Айра научил меня водить машину. Когда мне исполнилось семнадцать и отец собрался наконец поучить меня, я чувствовал: если признаюсь, что на этом поприще его обошел Айра Рингольд, он обидится, поэтому с отцом я притворялся, будто ничего не знаю и не умею, будто вообще я за баранкой первый раз. На даче у Айры был черный двухдверный «шевроле-купе» тридцать девятого года выпуска, и выглядел автомобиль еще вполне прилично. Айра, с его огромным ростом, за рулем смотрелся странно – прямо какой-то цирк на колесах, а в то наше второе лето, когда он ездил со мной на пассажирском месте, мне казалось, что я вожу с собой изваяние, монумент, символизирующий дикую ярость по поводу Корейской войны, воинский памятник, воздвигнутый на месте сражения против сражений.

До Айры машина принадлежала какой-то бабульке, поэтому, когда в сорок восьмом году он ее купил, на одометре было всего двенадцать тысяч миль. Коробка трехступенчатая, рычаг переключения передач в полу, включение заднего хода – влево и вперед. Спереди два отдельных кресла, а за ними место, куда еле-еле мог втиснуться, например, ребенок. Ни радио, ни печки. Чтобы открыть воздухозаборники вентиляции, следовало повернуть рычажок вниз, и перед лобовым стеклом приподнимались два прямоугольных щитка с сетками от насекомых. Безотказное устройство. От сквозняков в окнах уплотнители, и каждый стеклоподъемник со своей ручкой. Чехлы сидений из той мышино-серой ворсистой ткани, без которой ни одно авто в те дни не обходилось. Широкие подножки – ну а как же! Большой багажник. Запаска и домкрат в багажнике под настилом. Передняя декоративная решетка как бы заостренная, а на капоте фирменный значок со стеклышком. И уж крылья так крылья – большие, округлые; и отдельно стоящие фары, как две торпеды, смещенные чуть-чуть назад от обтекаемой решетки. Привод стеклоочистителей вакуумный, поэтому, когда нажмешь на газ, «дворники» замирают.

Вот, еще вспомнил: пепельница. В самом центре приборной доски между пассажиром и водителем изящная пластмассовая коробочка с шарниром на донце, чтобы ее можно было раскрыть, а потом снова убрать. Чтобы добраться до двигателя, достаточно было просто откинуть защелку снаружи. Замок капота не предусматривался, так что любой вандал мог расправиться с мотором в две секунды. Левая и правая стороны капота открывались независимо. Покрытие рулевого колеса было не гладким и блестящим, а шершавым, и кнопка гудка только в центре. Стартер включался маленькой круглой педалькой, накрытой гофрированным резиновым колпачком. Ручка «подсоса», то есть привода воздушной заслонки, находилась справа – ее надо было вытянуть на себя, чтобы завестись в холодную погоду, и была еще одна, под названием «дроссель» – слева. Зачем был нужен этот дроссель, ума не приложу. На крышке «бардачка» притопленные механические часы, которые надо было заводить. Горловина бензобака торчала прямо в боку, позади пассажирской дверцы, и закрывалась винтовой крышкой. Чтобы запереть машину, надо было нажать на кнопку под водительским окном, а выйдя, поворотную ручку опустить вниз и захлопнуть дверцу. Так что, если ты о чем-то задумался, можно было ненароком запереть ключ в машине.

Об этой машине я мог бы рассказывать бесконечно, потому что именно в ней я впервые трахался. В тот второй мой приезд к Айре я познакомился с дочкой начальника цинк-таунской полиции, и однажды вечером, договорившись с ней встретиться, позаимствовал у Айры машину и повез ее в кино типа «драйв-ин» – заведение, где смотрят фильм, не выходя из машины. Девчонку звали Салли Сприн. Рыженькая, года на два старше меня, она работала в сельском универмаге и среди местных была известна своей «доступностью». Мы маханули с нею вон из Нью-Джерси, пересекли реку Делавэр и уже в Пенсильвании заехали в «драйв-ин». Киношные динамики в те дни не орали на всю округу: их вешали на окна машины каждому персонально, а смотрели мы какую-то комедию с Абботтом и Костелло. Довольно вульгарную. С ходу принялись обжиматься. Она и впрямь оказалась доступной. Самое пикантное (если считать, что только часть происходящего была пикантной) – это когда трусы обмотались у меня вокруг левой щиколотки. Нога была при этом на педали акселератора, и в запарке я устроил в цилиндрах потоп. К тому времени, когда я кончил, трусы каким-то образом навернулись еще и на педаль тормоза. Костелло кричит: «Эй, Абботт! Эй, Абботт!», окна запотели, двигатель не завести, ее отец – начальник цинк-таунской полиции, а я еще и за ногу к полу привязан.

Отвозя девицу домой, я пребывал в задумчивости: не знал, что теперь говорить, что чувствовать и какая меня ожидает кара за то, что, имея целью совершить половое сношение, я перевез ее через границу штата. Потом я вдруг поймал себя на том, что объясняю, как это неправильно, что американские солдаты воюют в Корее. И уж про генерала Макартура все ей высказал, словно это он ее отец.

Вошел в хижину; Айра оторвал взгляд от книги, которую читал, и говорит:

– Ну и как она?

Я не знал, как на такой вопрос положено отвечать. Смотреть на произошедшее в таком разрезе мне даже в голову не приходило.

– Так ведь – мне ж было все равно с кем… – оторопело проговорил я, и оба мы расхохотались.

Наутро обнаружилось, что, выйдя из машины наконец-то уже не мальчиком, вне себя от восторга я хлопнул дверцей и запер ключ внутри. Узнав об этом, Айра снова хохотал, но больше за всю неделю, что я пребывал у него в хижине, развеселить его мне не удалось ни разу.


Иногда Айра приглашал на обед соседа, Реймонда Швеца. Рей был холостяк, жил милях в двух дальше по дороге, у края брошенного карьера – огромной, доисторического вида ямы, этакой рукотворной жутковатой бездны, вид пустоты в которой, ломаными уступами уходящей чуть не в преисподнюю, даже при свете дня вызывал у меня мурашки. Рей жил один в однокомнатном строении, которое когда-то, десятки лет назад, служило складом рудничного оборудования и в качестве жилища имело довольно жалкий вид. Во время войны он был в Германии военнопленным и вернулся с тем, что Айра именовал психической травмой. А через год, вновь приступив к работе бурильщика в цинковой шахте – в той самой, где Айра мальчишкой сам вкалывал с лопатой, – он попал под обвал и получил еще и травму черепа. В четырехстах пятидесяти метрах под землей потолочный каменный выступ размером с хороший гроб в полтонны весом грохнулся у стены, которую он бурил, и раздавить не раздавил, но здорово приложил мордой об пол. Рей выжил, но под землю больше не спускался, и врачи с тех пор не раз ремонтировали ему череп. Рей был мастером на все руки, и Айра иногда давал ему подработать: Рей полол у него в огороде сорняки, поливал в его отсутствие грядки, делал в доме ремонт, красил и тому подобное. Бывало, много недель подряд Айра давал ему деньги за просто так, а когда видел, что Рей плохо питается, приглашал его и кормил. Говорил Рей очень мало и редко. Покладистый и всегда какой-то полусонный, он вежливо кивал головой, которая, говорят, мало походила на ту, что была у него до несчастного случая… и, кстати, даже когда за обедом с нами был Рей, Айра без умолку громил и громил наших врагов.

Этого следовало ожидать. И я ожидал этого. Можно даже сказать, предвкушал. А ведь казалось, никогда не надоест, все будет мало. Ан нет, насытился. На следующей неделе предстояло идти в колледж, обучение у Айры закончилось. Вдруг внезапно, с невероятной скоростью все завершилось. Это как и с невинностью. В хижину на Пикакс-Хилл-роуд я вошел одним человеком, а выходил другим. Как бы ни называлась та новая, непрошенно вырвавшаяся на поверхность движущая сила, она вдруг сама собой обозначилась и была непреоборима. Когда-то мое увлечение Айрой привело к тому, что сыновние чувства во мне ослабли, и я отдалился от отца, а теперь это же повторялось с ним – я в нем все более разочаровывался.

Даже когда Айра привез меня к своему ближайшему приятелю из местных, Хоресу Бикстону, который с сыном Фрэнком жил в большом сельском доме у грунтовой дороги и держал в пополам разгороженном и не бог весть как отмытом коровьем хлеву мастерскую по набивке чучел, Хоресу Айра не мог поведать ни о чем ином, кроме того, о чем непрестанно твердил, говоря со мной. Годом раньше мы уже бывали у Хореса с Фрэнком, и я с огромным удовольствием слушал, но не разглагольствования Айры о Корее и коммунизме, а то, что рассказывал Хорес о ремесле таксидермиста. «Вот, слушай, слушай, Натан! Можно целый сценарий написать для радио – про одного только этого парня с его чучелами!» Интерес Айры к таксидермии отчасти происходил от его непреходящего восхищения рабочим классом, кроме того, Айру волновали отношения человека с природой, причем не столько красота природы как таковой, сколько индустриализация природы, эксплуатация природы, то, как человек берет природу в свои руки, использует, обезображивает и, как это начинало уже проглядывать в глуши цинковой провинции, – разрушает.

В тот первый раз, когда я вошел в мастерскую Бикстонов, меня потряс странный и причудливый хаос, царивший в маленькой передней комнате: повсюду дубленые шкуры грудами; рога с бирками, свисающие на проволоке с потолка, – там и сям по всей длине комнаты рога, рога, десятками; огромные лакированные рыбы, тоже подвешенные к потолку, – рыбы с растопыренными плавниками, рыбы с длинными мечами вместо носов, и одна рыба с обезьяньей мордой; звериные головы – маленькие, средние, огромные и гигантские, – прикрепленные к стенам, где не осталось ни дюйма свободного места; многочисленная стая уток, гусей, орлов и сов, размещенная на полу, – многие с расправленными крыльями, будто в полете. Были там и фазаны, и дикие индейки, был один пеликан, один лебедь, а среди птиц там и сям таились звери – скунс, рысь, койот и пара бобров. Пыльные стеклянные ящики, составленные вдоль стен, заключали в себе птиц поменьше – главным образом голубей и перепелок, – а также маленького аллигатора, свернувшихся змей, ящериц, черепах, кроликов, куниц, белок и грызунов всех мастей, вплоть до мышей, крыс и прочих отвратных тварей, которых я и поименовать-то толком не умею, и все они реалистично располагались среди засохших трав в натуральнейших сочетаниях и позах. И везде пыль, клочья шерсти, шкуры и прочая, честно сказать, всяческая дрянь.

Тут из задней комнаты вышел пожать мне руку Хорес, тщедушный старикашка, одетый в комбинезон и панаму цвета хаки, ростом и сам не превышавший размаха крыльев какого-нибудь из своих стервятников. Увидев мои округлившиеся глаза и отвисшую челюсть, он смущенно улыбнулся.

– Н-ну да, – сказал он. – Мы редко чего выбрасываем.

– Хорес, – сказал Айра, глядя откуда-то из поднебесья на крошечного человечка, который, как Айра мне уже рассказывал, сам гнал себе сидр, сам коптил мясо и каждую птицу узнавал по голосу, – это Натан. Он еще школьник, но уже писатель. Я рассказал ему, что ты мне говорил насчет того, как стать хорошим таксидермистом: дескать, чучельником становится тот, кто может создать иллюзию жизни. А он мне в ответ: «То же самое можно сказать и о писателе», – вот я и решил взять его с собой, чтобы вы, оба художники, могли промеж собой о том о сем покалякать.

– Вообще-то да, мы к своей работе всерьез подходим, – сообщил мне Хорес. – Работаем с чем угодно. Рыбы, птицы, млекопитающие. Головы охотничьих трофеев. Любые виды и в любом виде.

– Расскажи ему вон о той зверюге, – со смешком сказал Айра, указывая на большую птицу с длинными ногами, которая, на мой взгляд, напоминала петуха из горячечного кошмара.

– Это казуар, – сказал Хорес. – Птица из Новой Гвинеи. Не летает. Сюда она попала с цирком. В бродячем цирке ею паузы заполняли. А потом сдохла – это в тридцать восьмом было, – мне ее принесли, я сделал чучело, но так за ней никто из цирка и не явился. А это сернобык, или орикс, – перешел он к следующему своему произведению. – Вот ястреб Купера в полете. А вот череп бизона, это называется «оформить по-европейски» – вот: верхняя половина черепа. А это лосиные рога. Огромные, да? А вот вильдебиста – они так в Африке называются, а вообще-то антилопа гну, смотри, на верхушке черепа еще шерсть сохранилась…

Полчаса наше сафари продвигалось через выставочный зал, наконец вошли в заднее помещение – «цех», как называл его Хорес; там оказался Фрэнк, лысеющий дядька лет сорока, абсолютно точная копия отца, – он сидел за окровавленным столом, снимал с лисы шкуру ножом, который, как мы впоследствии узнали, своими руками сделал из ножовочного полотна.

– Между прочим, у каждого зверя свой запах, – пояснил Хорес для меня. – Чуешь, как пахнет лисой?

Я кивнул.

– Да уж, запашок у лисоньки, – поморщился Хорее. – Мог бы быть и поприятнее.

Фрэнк уже ободрал к тому времени у лисы почти всю правую заднюю лапу до кости и голых мышц.

– Эту, – указал на нее Хорес, – мы целиком оформим. Выглядеть будет в точности как живая.

Лисица, только что застреленная, лежала на столе; она и так выглядела в точности как живая, только спящая. Мы все сидели вокруг стола, смотрели, как ловко и точно Фрэнк делает свое дело.

– У моего сына очень ловкие пальцы, – с отцовской гордостью произнес Хорес. – Сделать лису, медведя, оленя или больших птиц – на это многие способны, но мой сын может делать и певчих птиц, во как! У Фрэнка есть свое секретное оружие, – пояснил Хорее. – Такая маленькая самодельная ложечка – выковыривать мозги у мелких птиц: таких мелких, прямо собственным глазам не веришь.

К тому времени, когда мы с Айрой встали, чтобы уходить, Фрэнк, который оказался глухонемым, снял с лисы всю шкуру окончательно, отчего животное превратилось в тощенькое красное тельце размером примерно с новорожденного человеческого ребенка.

– А лис едят? – спросил Айра.

– Ну, обычно-то нет, – ответил Хорее. – Но во время Депрессии мы много чего пробовали. Тогда ведь все были равно утрамбованы, понимаешь ли. До мяса, как до луны. Ели опоссумов, сурков, кроликов…

– А кто вкуснее? – спросил Айра.

– Да все было вкусно. Мы были вечно голодными. Во время Депрессии ели все, что можно поймать. Ворон ели.

– И как вороны?

– С воронами проблема в том, что никогда не знаешь, насколько эта скотина старая. Одна, помню, попалась такая – все равно что ботинок жуешь. По большей части вороны годятся разве что на суп. Еще мы белок ели.

– Как же вы белок готовили?

– В чугунке. Черный такой, знаете? Литой. Жена ловила их силками. Свежевала и, когда наберет три штуки, тушила в чугунке. Потом их грызешь, как цыплячьи крылышки.

– Ну, надо к вам женку засылать, – пошутил Айра. – Вы с ней поделитесь рецептом.

– Был такой случай – жена пыталась скормить мне енота. Но я распознал. А она мне втирала, будто это черный медведь-барибал. – Хорес усмехнулся. – Она хорошо готовила. Умерла в День сурка. Семь лет назад.

– О! А этот когда у тебя появился, а, Хорес? – Айра указывал поверх панамы хозяина на присобаченную к стене голову дикого кабана; она висела между полок, уставленных проволочными каркасами и заготовками из пропитанной шпаклевкой мешковины, на которую натягивают куски звериных шкур, а потом сшивают, чтобы создать иллюзию жизни.

Кабан был настоящее чудовище, огромный, почти черный, с коричневой шеей и беловатой шерстью в виде маски между глаз и на щеках, а влажно поблескивающее рыло у него было большое и твердое, как черный камень. Челюсти угрожающе приоткрыты, так что видна хищная пасть и впечатляющие белые клыки. Нет слов, кабан действительно был как живой; но и лиса на столе у Фрэнка, воняющая так, что сил моих не было терпеть, – тоже.

– Кабан прямо настоящий, – сказал Айра.

– Так он и есть настоящий. Язык, правда, не настоящий. Язык, конечно, – муляж. Охотник требовал, чтобы зубы были настоящие. Обычно мы используем искусственные, потому что в процессе работы зубы не сохранить. Становятся ломкими и выпадают. Но он хотел, чтобы зубы были настоящие, и мы вставили настоящие.

– Сколько на это нужно времени – от начала до конца?

– Около трех дней… часов двадцать.

– И сколько вы за этого кабана получите?

– Семьдесят долларов.

– По-моему, как-то даже и дешево, – сказал Айра.

– Ну, это вы привыкли к нью-йоркским ценам, – отозвался Хорес.

– А у вас был весь кабан или только голова?

– Обычно нам дают голову, отрезанную с куском шеи. Ну, случается, конечно, и целиком дают – вот медведь как-то попался – черный медведь… или вот тигра я делал.

– Тигра? Нет, правда? Ты никогда мне не рассказывал.

При том, что Айра, как я заметил, расспрашивал Хореса нарочно – специально для моего писательского образования, – ему и самому нравилось задавать Хоресу вопросы и слушать, как он этаким тихим, отчетливым, бодрым голосом отщелкивает ответы, будто отсекает их от цельного куска деревяшки.

Назад Дальше