Мой муж – коммунист! - Рот Филип 27 стр.


– А у вас был весь кабан или только голова?

– Обычно нам дают голову, отрезанную с куском шеи. Ну, случается, конечно, и целиком дают – вот медведь как-то попался – черный медведь… или вот тигра я делал.

– Тигра? Нет, правда? Ты никогда мне не рассказывал.

При том, что Айра, как я заметил, расспрашивал Хореса нарочно – специально для моего писательского образования, – ему и самому нравилось задавать Хоресу вопросы и слушать, как он этаким тихим, отчетливым, бодрым голосом отщелкивает ответы, будто отсекает их от цельного куска деревяшки.

– А тигра-то где тут подстрелили? – спросил Айра.

– Да один чудак их дома у себя держал, они были вроде как ручные. Один издох. А шкуры-то ценные у них, вот он и захотел из него ковер сделать. Вышел на нас, положил его на носилки, Фрэнк погрузил в машину и привез сюда, целиком. Они ведь вовсе там не знали, что с ним делать, как шкуру снять и так далее.

– А вы что – с ходу знали, как делать тигра, или пришлось специальные книжки читать?

– Да ну, Айра, какие книжки! Нет. Когда имеешь в этом деле определенный опыт, знаешь, как разобраться с любым животным.

Тут Айра говорит мне:

– Ну, может, у тебя вопросы есть какие к Хоресу? Образовательного, так сказать, порядка.

Но мне вполне довольно было просто слушать, и я отрицательно помотал головой.

– И что, Хорес, с тигром интересно было поработать? – спросил Айра.

– А что, занятно. У меня приятель один есть с кинокамерой, я ему денег дал, так он весь процесс заснял на пленку, и я ее в том году на День благодарения показывал.

– Это как – перед праздничным обедом или после? – спросил Айра.

Хорес усмехнулся. Хотя в самой таксидермии, как ремесле, ничего смешного я не усмотрел, сам этот мастер был наделен здоровым американским чувством юмора.

– Так ведь едят-то в этот день непрерывно, не правда ли? Зато тот День благодарения все запомнили. В семье таксидермиста к таким вещам привыкают, иногда хочется народ слегка расшевелить, ты ж понимаешь.

Все общение шло в том же духе – спокойная приятельская беседа с шутками и прибаутками, а под конец Хорес даже подарил мне оленье копыто. Все время, что мы гостили у Хореса, Айра был мягок и безмятежен; при мне он таким не бывал ни с кем. Если не брать в расчет того, как меня тошнило из-за запаха лисы, я и сам едва ли когда чувствовал себя в обществе Айры более спокойно и умиротворенно. Мало того: ни разу я еще не видел, чтобы он воспринимал всерьез что-либо, не имеющее отношения к международному положению, политике или несовершенству человеческой природы. Под болтовню про поедание ворон, превращение тигра в ковер и про то, сколько стоит сделать чучело кабана в Нью-Йорке и в провинции, он расслабился, успокоился, отмяк настолько, что сделался вроде и на себя не похож.

Добродушная поглощенность этих двух людей друг другом так завораживала (особенно ввиду того, что в это время у них под носом прекрасное животное лишалось всей своей красы, и в ту сторону смотреть не очень-то хотелось), что я потом не мог не задуматься: а не этот ли человек, которому для общения с людьми не требуется ни заводить себя, ни кипятиться, доходя чуть не до белого каления, как это обычно водится за Айрой, – не этот ли человек и есть настоящая, пусть обычно и невидимая, но истинная, первозданная личность Айры, тогда как другая – яростный радикал – только личина, имитация и муляж, подобно его Линкольну или кабаньему языку? То уважение, та любовь, с которой Айра смотрел на Хореса Бикстона, даже во мне, мальчишке, зародили мысль, что вот же – существует целый мир простых людей и простых радостей, где Айра может укрыться, где вся маята его страстей, все то, чем он вооружился (худо-бедно) для свирепых нападок на общество, сможет развеяться, истаять и, глядишь, повернет в мирное русло. Будь у него сын, подобный Фрэнку, чьими ловкими пальцами он мог бы гордиться, и жена, умеющая ловить и готовить белок, он, может быть, оценил бы подобного рода простые и доступные вещи – гнал бы свой собственный сидр, коптил свои колбасы и, расхаживая в комбинезоне и рабочей панаме цвета хаки, слушал бы певчих птиц… Но ведь опять-таки – может, и нет. Может быть, он на месте Хореса вообще не смог бы жить – в отсутствие великого врага и безнадежной битвы жизнь сделалась бы для него еще несноснее, чем теперь.

Когда мы навещали Хореса во второе лето, смешков и шуток в разговоре не было, да и говорил-то один Айра.

Фрэнк работал над оленьей головой («Фрэнк, – заверил нас Хорес, – оленью голову может оформить с закрытыми глазами»); Хорес сидел, нахохлившись, у другого конца рабочего стола, «препарируя черепа». Перед ним россыпью лежали очень маленькие черепа, которые он восстанавливал с помощью проволоки и клея. Какому-то учебному заведению в Истоне для кабинета биологии понадобилась коллекция черепов мелких млекопитающих, и там решили, что у Хореса найдется то, что им нужно, потому что – как он сказал мне, с улыбкой глядя на хрупкие, крошечные косточки, лежащие перед ним, – «У меня лишних винтиков не остается».

– Хорес, – вопрошал Айра, – вот как ты думаешь: вменяемый американский гражданин, хотя бы наполовину укомплектованный мозгами, может поверить, что войска северокорейских коммунистов погрузятся на суда, приплывут за шесть тысяч миль и захватят Соединенные Штаты? Ты можешь в это поверить?

Не поднимая глаз от черепа ондатры, челюсть которой он как раз укомплектовывал зубами, вставляя их и сажая на клей, Хорес медленно покачал головой.

– Но в народе-то говорят именно так, – втолковывал ему Айра. – «Надо быть настороже насчет коммунистической угрозы. А то они так и нашу страну захватят». Трумэн перед республиканцами играет мускулами – вот что он делает. Вот зачем все затеяно. Ему надо поиграть мускулами за счет безвинного корейского народа. И все только затем, чтобы там не свалили нашего ставленника, фашистского мерзавца Ли Сын Мана. Вот придем сейчас и разбомбим сволочей, врубаешься? Какой молодец президент Трумэн! Какой молодец генерал Макартур!..

Я же, не в силах совладать со скукой, которую навевали на меня занудные монологи Айры – а только из них и состоял теперь его тупой сценарий, – злобно думал: «Фрэнк даже и не знает, как ему повезло, что он глухой. Ондатра даже и не знает, как ей повезло, что она мертвая. Олень…» И так далее.


То же самое – Ли Сын Ман, молодец президент Трумэн, молодец генерал Макартур – повторилось, когда мы как-то утром ездили на каменный отвал (он прямо у шоссе чуть дальше) повидаться с Томми Минареком, отставным шахтером – кряжистым, дюжим словаком, который работал в шахте, еще когда Айра впервые появился в Цинк-тауне в 1929 году, и еще в те времена проявил к Айре интерес сродни отцовскому. Теперь Томми находился на муниципальной службе – приглядывал за отвалом как за единственным в городе объектом туризма, куда, наряду с серьезными собирателями минералов, приезжали и просто семьи с детишками – порыться, поискать в обширных россыпях какой-нибудь интересный обломок камня, чтобы взять его домой и поместить под ультрафиолет. В ультрафиолете, как объяснил мне Томми, здешние минералы «флуоресцацкают» – сияют, стало быть, флуоресцентным красным, оранжевым, фиолетовым, горчичным, голубым и зеленым свечением, а некоторые кажутся сделанными из черного бархата.

Томми, при любой погоде без шляпы, сидел на большом плоском камне у входа на отвал: благообразный старик с широким, почти квадратным лицом, седой шевелюрой, светло-карими глазами и полным ртом еще крепких своих зубов. Со взрослых он взимал за вход по четверть доллара, и, хотя начальство требовало с детей брать десять центов, детей он всегда пускал бесплатно.

– Сюда со всех концов земли приезжают, – сказал мне Томми. – Кое-кто годами наведывается – каждую субботу и воскресенье, даже зимой. Для некоторых из этих постоянных я, бывает, костры развожу, они мне за это по несколько баксов подкидывают. Каждую субботу и воскресенье приезжают, невзирая на погоду.

Рядом с плоским камнем, на котором удобно сидеть, Томми ставил машину (старый расхристанный драндулет), расстилал на капоте тряпицу и на нее выкладывал образчики минералов из собственной коллекции, хранившейся в подвале; отдельно лежащие увесистые каменюги продавались у него по пять и по шесть долларов, образцами поменьше (по полтора доллара) были набиты стоящие тут же жестянки из-под конфет, а совсем мелкие осколки и кусочки камня лежали в простых кульках из оберточной бумаги по пятьдесят центов кулек. Пятнадцати-, двадцати– и двадцатипятидолларовый товар хранился в багажнике автомобиля.

– Вещицы подороже, – сказал он мне, – лежат у меня сзади. На капот я их выложить не могу. Иногда приходится отлучиться через дорогу в автомастерскую Гэри – то в туалет, то еще по какой надобности, а товар-то брошен… Прошлой осенью у меня на заднем сиденье лежали два шикарных камня, прикрытых черной тряпкой, так какой-то парень туда, видно, сунулся, да еще и с фонарем, – ну, и два пятидесятидолларовых экземпляра поминай как звали.

В предыдущий год я долго сидел вдвоем с Томми у входа на каменный отвал, наблюдал за процессом торговли, слушал, как он зазывает покупателей и торгуется с туристами и коллекционерами, а потом я написал радиопьесу «Старый горняк» про свои впечатления от того утра. Это было на следующий день после того, как он приходил к нам в хижину и мы вместе пообедали хот-догами. Айра непрестанно со мною занимался – все время, пока я гостил у него, он расширял мой кругозор, и Томми он использовал в качестве приглашенного лектора, от которого я должен был узнать правду-матку о положении горняков во времена, когда не было профсоюза.

– Ты про отца своего, Том, про отца Натану расскажи. Расскажи, что с отцом случилось.

– Отца-то моего? А, ну, отца-то моего – да, отца работа в шахте до смерти так и ухайдакала. Его и еще одного парня направили туда, где вообще-то два других кореша работали, – в восстающую выработку, это такая чуть не вертикальная штольня. А те как раз в тот день на работу-то и не вышли. А штольня вверх шла, вверх, вверх, больше чем на тридцать метров. И вот послал босс туда моего отца и того парня – здоровенный такой парнюга, плечистый такой, ох и здоровый был! Я ходил к ним в больничку, видел его, так он даже в койку не лег, а отец мой пластом лежал – лежит и не шевельнется. Так и не шевельнулся – ну, то есть на моих глазах – ни разу… чтобы шевельнуться – нет, и думать не моги. На второй день прихожу, так тот, другой парень, уже болтает еще с одним, шутит вовсю, а в койку ложиться – еще чего! А вот отец – он да, он в койке пластом лежал.

Томми был тысяча восемьсот восьмидесятого года рождения, а в шахту пришел в девятьсот втором, «мая двадцать четвертого дня, – сказал он мне, – тысяча девятьсот второго. Это примерно тогда было, когда у нас Томас Эдисон здесь работал – ну, тот, изобретатель знаменитый, он у нас какие-то опыты свои ставил». Несмотря на многие годы, проведенные под землей, Томми был крепким, шустрым моложавым дядькой – даже не скажешь, что ему семьдесят, но при этом сам признавал: мол, не тот стал – нет, и головой стал поплоше, и вообще резвость не та, так что каждый раз, когда рассказ его буксовал или его сносило куда-то в сторону, Айре приходилось насильственно направлять его в нужное русло.

– Соображать я стал теперь не так чтобы слишком быстро, – оправдывался Томми. – Приходится вспоминать, с чего начал, от печки, стало быть, танцевать, и так каждый раз. Быват, вспомнишь, а быват и нет, что тут поделаешь! А так я все соображаю, но уж не шибко, не то что раньше.

– Томми! Ку-ку! Ты расскажи про тот несчастный случай! – добивался Айра. – Что с отцом-то случилось? Расскажи Натану, что случилось с отцом.

– Дык настил рухнул. Там так: на штрек четыре на четыре заводишь крепь, чтоб сзаду под углом, но чтобы строго под одним и тем же, а перед тем там надо подкопать, а чтобы подкопать, кайлом канавка делается наискось, дык я его заношу и вершинку ему стесываю. Один спереди, а один вот тут, понимаешь? А потом сшиваешь доской двухдюймовой здесь и здесь…

Айра не выдерживает и перебивает, пытаясь направить его в колею:

– Так что случилось-то? Расскажи ему, как погиб твой отец.

– Дык провалилось. Из-за вибрации. И движок, и все с ним вместе вниз как ухнет! Больше тридцати метров. Он так и не поправился. Все кости были переломаны. Умер примерно год спустя. У нас была старая такая печка, и он на ней все ноги держал, пытался согреться. Никак у него согреться не выходило.

– А получили они хоть пособие потом какое-то? Ты спрашивай, Натан, задавай вопросы. Без этого писателем не станешь. Не стесняйся. Спроси Томми, компенсацию за производственную травму им потом дали?

А я и впрямь стеснялся. Вот, сидит рядом со мной, ест хот-доги настоящий горняк, шахтер, тридцать лет проведший в цинковых копях. Стеснялся я, наверное, не меньше, чем если бы на месте Томми Минарека был Альберт Эйнштейн.

– Дали? – покорным эхом отозвался я.

– Кто – компания? От них дождешься! Ни цента он от них не получил, – с сердцем проговорил Томми. – Компания была дрянь, и начальники тоже дрянь. В своем же доме, понимаашь ли, порядка не навести! На своей территории, где люди работают кажный день. Ну хоть меня возьми: будь я у них там директором, уж я бы хоть проверил, что там за доски-то хоть в настилы над шурфами положены, по которым люди ходят. Не знаю уж, какой глубины там у них шурфы были, но кое-кого даже до смерти убило, когда доска подламывалась и человек туда падал. А гниль потому что. Никто потому что не следил за чертовыми досками. Плевать им было.

– А разве профсоюза у вас не было? – спросил я.

– Нет, профсоюза у нас не было. Мой отец так ни гроша и не получил.

Я задумался, что бы еще такое спросить, что мне пригодилось бы как писателю.

– И от Объединенного союза горняков тоже никого не было? – спросил я.

– Нет, эти позже появились. Уже в сороковых. Когда уже поздно было. – В его голосе вновь зазвучали нотки возмущения. – Отец умер, я старым стал, уволился. Да и не очень-то они помогали – профсоюзники эти. Что они могли сделать? Был у нас один лидер из местных, хороший парень, но что он мог сделать? Против такой силищи не попрешь. Кстати, еще за много лет до того один тут пробовал что-то организовать у нас. Так он пошел за водой – ну, то есть из дому вышел да к речке с ведром направился. И не вернулся. И никто о нем с тех пор ничего слыхом не слыхивал. Вот так у нас профсоюз создавали.

– Спроси насчет компании, Натан.

– А что компания? Главное – лавка, – отозвался Томми. – Бывалоча, вместо зарплаты белый листок человек получал.

– Вот, Томми, точно, расскажи ему, что такое белый листок.

– А когда нечего получать. Все деньги в лавку ухнули. И получаешь белый листок. Я сколько раз такое видал.

– А владельцы деньги лопатой гребут? – спросил Айра.

– Президент цинковой компании – это главный у них начальник – имел здесь дом огромаднейший. Как замок на горе его построил. И в городе тоже большой дом. Я слыхал, один его приятель говорил, что он, когда помер, девять с половиной миллионов долларов оставил. Так что гребут, конечно.

– А тебе, когда ты только нанялся, сколько тебе тогда платили? – спросил его Айра.

– Тридцать два цента в час. Первая работа у меня была в котельной. Мне было двадцать с небольшим. Потом я пошел под землю, в шахту. Все, чего я достиг, – это было девяносто центов, да и то потому, что я тогда тоже вроде как бы начальником был. Десятником. Помощником начальника участка. Я там на все руки мастер был.

– А с пенсиями как?

– А никак. Мой тесть – тот да, получил пенсию. Аж восемь долларов. Тридцать с чем-то лет отпахал. Восемь долларов в месяц – получи и распишись. А я ничего не получил.

– Расскажи Натану, как вам там под землей есть приходится.

– Да вот так и приходится.

– Всем? – спросил Айра.

– Ну, кроме начальства. Начальники, те – конечно, те в двенадцать часов наверх подымаются, в раздевалке едят. А остальные рабочие – те под землей.

На следующее утро Айра опять привез меня на каменный отвал, чтобы я еще посидел с Томми, поучился у него уму-разуму – насчет того, каким злом чревата погоня за прибылью в том виде, как она реализуется в Цинк-тауне.

– Вот, пацана даю тебе на выучку, Том. А ты учись, Натан. Том – он и человек хороший, да и учитель хоть куда.

– Постараюсь оправдать доверие, – сказал Томми.

– Там, в шахте, он был моим учителем. Верно, Том?

– Не без того, Гил.

Томми называл Айру Гил. Когда за завтраком в то утро я спросил, почему Томми называет его Гил, Айра усмехнулся и говорит:

– Меня так все в шахте звали. Гил, да и все тут. Даже не знаю толком почему. Кто-то меня так назвал, и пристало. Меня так все называли – мексиканцы, русские, словаки, – все называли меня Гил.

В тысяча девятьсот девяносто седьмом я узнал от Марри, что Айра тогда не сказал мне правды. Они называли его Гил, потому что, попав в Цинк-таун, он сам назвал себя Гил. Гил Стивенс.

– Я учил Гила, как закладывать взрывчатку, а он тогда совсем еще был мальчишкой. А я десятником был, следил, чтобы шурфы как следует бурили, взрывчатку закладывали, крепь ставили и все такое. Учил Гила, где бурить, и сколько шпуров, а в каждый надо было еще динамитный патрон вставить и провода к запалу присоединить.

– Все, я пошел, Том. Потом заеду, заберу его. Расскажи ему про взрывчатку. Просвети этого городского неженку, мистер Минарек. Расскажи Натану про вонь от взрывчатки и про то, как она человеку на потроха влияет.

Айра сел в машину, уехал, а Томми говорит:

– Вонь от взрывчатки? Ну, к ней надо привыкнуть. Ох, и пришлось мне этого дерьма нанюхаться. Я как-то целик вскрывал, хотя нет, не целик, мы проход вскрывали, проход четыре на четыре. Пробурили, заложили и грохнули, а потом всю ночь дерьмо водой проливали – мы вскрытую породу дерьмом зовем, – и на следующий день там вонь стояла – хоть святых выноси. Ну, я и нюхнул. Потом долго в себя приходил. Меня это крепко подкосило. То есть не то чтобы я совсем уж заболел, как некоторые другие, но подкосило меня прилично.

Назад Дальше