После 1929 года Замятина перестали печатать. «По существу вина Замятина по отношению к советскому режиму заключалась в том, что он не бил в казенный барабан, не „равнялся“, очертя голову, но продолжал самостоятельно мыслить и не считал нужным это скрывать», — отмечал близко знавший Замятина художник Юрий Анненков.
8 ноябре 1931 года благодаря посредничеству Горького Замятин выехал из страны грез и слез. С февраля 1932 года он живет в Париже. Газете «Ле нувель литтерер» он дал интервью о романе «Мы»: «Этот роман — сигнал об опасности, угрожающей человеку, человечности от гипертрофированной власти машин и власти государства — все равно какого».
До конца жизни Замятин сохранял советское гражданство и не считал себя эмигрантом. В Париже продолжал работать над последним своим романом «Бич Божий», в котором размышлял на тему смены цивилизаций: «Запад — и Восток. Западная культура, поднявшаяся до таких вершин, где она уже попадает в безвоздушное пространство цивилизации, — и новая, буйная, дикая сила, идущая с Востока, через наши, скифские степи». Все те же блоковские скифы…
Замятин умер в черном от крови 1937 году, но умер у себя в постели, от тяжелого приступа стенокардии, в возрасте 53 лет. В день похорон 12 марта шел дождь. Гроб опустили прямо в воду, залившую могилу. Цветаева вспоминала о похоронах: «Было ужасно, растравительно бедно — и людьми и цветами — богато только глиной и ветрами — четырьмя встречными». Вот так «ледокол» Замятин ушел под воду вечности.
На портрете Замятина кисти Кустодиева писатель сидит небрежно-элегантно, полуразвалясь, с папиросой в тонкой руке, — ни дать, ни взять английский денди с пробором, с едва язвительной улыбочкой.
с шутовским лукавством писал сам Замятин в «Балладе о блохе».
Всматриваешься в портрет: и русофил, и западник. Хотя Алексей Ремизов высказался весьма определенно: «Замятин из Лебедяни, тамбовский, чего русее, и стихия его слов отборно русская… лебедянский молодец с пробором!..»
Из воспоминаний Юрия Анненкова: «Для меня же Замятин — это прежде всего замятинская улыбка, постоянная, нестираемая. Он улыбался даже в самые тяжелые моменты своей жизни. Приветливость его была неизменной».
Улыбка. Доброта и полная непрактичность (нет, не западник!). «Как писатель я, может быть, что-то из себя представляю, — говорил Замятин, — но в жизненных трудностях я — совершенный ребенок, нуждающийся в нянькиных заботах. Людмила Николаевна в таких случаях — моя добрая няня».
Вы догадались: Людмила Николаевна — это жена. Детей у них не было. «Мои дети — мои книги; других у меня нет», — говорил Замятин.
Но какие книги!..
ЗЕНКЕВИЧ Михаил Александрович 9(21).V.1886, село Николаевский городок Саратовской губернии — 14.IX.1973, Москва
Последний акмеист Зенкевич пережил всех своих единомышленников и единотворцев по цеху, однако нельзя сказать, что его судьба сложилась счастливо. Акмеист в тоталитарную эпоху — это абсурд.
Немного биографии. После окончания гимназии в Саратове Зенкевич два года изучал философию в университетах Берлина и Иены. Был образованным человеком, знал французский, английский, немецкий, что в дальнейшем позволило ему выжить за счет переводов. Первая публикация в Саратове — стихотворение «Казнь» как отклик на расстрел лейтенанта Шмидта. В период 1907–1917 годов Зенкевич жил в Петербурге. В 1908-м принес стихи в журнал «Весна», которые оценили так: «Они вычурны, но образны». В 1909 году «златоглавый Миша» (так его называли) знакомится с Гумилевым и входит в «Цех поэтов». Вместе с поэтом Нарбутом Зенкевич считал себя «левым флангом акмеизма».
В начале марта 1912 года выходит первая книга стихов Зенкевича «Дикая порфира» тиражом 300 экземпляров. Одновременно в типографии Вольфа был отпечатан сборник «Вечер» Анны Ахматовой. 10 марта состоялось заседание «Цеха поэтов» — чествование дебютантов (теперь это называется иначе — «презентация»). Сергей Городецкий сплел из каких-то цветов венки и возложил их на Ахматову и Зенкевича. Молодые поэты принимали похвалы и комплименты. Читали стихи…
Книга «Дикая порфира» вызвала большой интерес своей необычной тематикой — от картин земной праистории до грядущей космической катастрофы.
Среди «героев» сборника Зенкевича были ящеры-гиганты, махайродусы, владетели суши «в третичные века гигантских травоядных», жидкие пары металлов, араукарии, оранжевые пауки, Навуходоносор, Марк Аврелий и другие. Брюсов сразу провозгласил попытку Зенкевича «вовлечь в поэзию темы научные». Ему возражал Вячеслав Иванов: «Пафос? вовсе не научный пафос… Зенкевич пленился материей, и ей ужаснулся…» Георгий Чулков усмотрел в стихах молодого поэта «державинскую торжественность». А Гумилев назвал Зенкевича «вольным охотником».
В декабре 1917 года Зенкевич вернулся в Саратов. Участвовал в гражданской войне — был секретарем полкового суда, лектором пехотно-пулеметных курсов. По окончании войны заведовал саратовским отделением РОСТА. Весной 1923-го переехал на постоянное жительство в Москву. В 1925–1935 годах работал редактором отдела иностранной литературы в издательстве «Земля и Фабрика» и в Гослитиздате. Выходили книги: «Пашня танков» (1921), «Под пароходным носом» (1926), «Поздний пролет» (1928), «Избранные стихи» (1932), биографическая книга «Братья Райт» в серии ЖЗЛ (1933) и другие.
Борис Пастернак называл Зенкевича «поэтом предельной крепости» и «удивительным метафористом». В стихах Зенкевича почти не осталось поэтической нежности акмеизма, зато был избыток физиологизма.
Или вот такие строки Зенкевича:
Некий биологизм явно присутствовал в творчестве Зенкевича, а еще — физиогномика машины; достаточно прочитать стихотворения «Пашня танков», «Голод дредноутов», «Страда пехоты», «Авиареквием», «Стакан шрапнели» и другие. В дальнейшем Зенкевич проявил тяготение к стиху ясному и почти классическому.
В 30 — 40-е годы, в годы репрессий, Зенкевичу было нелегко и порой страшно: все его коллеги по акмеизму были уничтожены или раздавлены. Встречавшийся с Зенкевичем Лев Озеров вспоминал: «Было для меня заметно, что Михаил Александрович намеренно загнал себя в тень. Ему было неуютно в эту эпоху. Неуютно и зябко. Зябко и тягостно… Он был застенчив. В этой застенчивости укрывался страх. Страх — повсеместный недуг времени…»
В «Лексиконе русской литературы XX века» немецкий славист Вольфганг Казак упрекнул Зенкевича в том, что он «приспособился к требованиям партии». Да, приспособился и в 1947 году даже вступил в ряды партийцев. Писал стихи о советских летчиках и о величии Сталина: он был глубоко напуган судьбой Гумилева и Мандельштама. Вот почему Зенкевич держался особняком и почти не участвовал в литературных танцах вокруг власти. Много писал в стол. И много переводил (Шекспир, Гюго, Уитмен…). Остановиться не мог, считая, что «поэзия — наркотик».
В период оттепели Зенкевич вздохнул с облегчением и совершил ряд поездок — в Великобританию, Венгрию, Югославию и весною 1960 года в США. Зенкевич был американофилом и боготворил Америку. В 1969 году вышла его книга «Американские поэты в переводах М. Зенкевича».
так считал Михаил Зенкевич. Но сам творил до самого конца. Он дождался выхода книги «Избранное» в 1973 году и скончался в сентябре того же года, в возрасте 82 лет. Его похоронили на Хованском кладбище. Поэт избавился наконец от своих наваждений:
так считал Михаил Зенкевич. Но сам творил до самого конца. Он дождался выхода книги «Избранное» в 1973 году и скончался в сентябре того же года, в возрасте 82 лет. Его похоронили на Хованском кладбище. Поэт избавился наконец от своих наваждений:
Это — «Петербургский кошмары» (1912). А советские?..
В 1994 году вышла объемная книга Михаила Зенкевича «Сказочная эра», в которую вошли лучшие его стихотворения из ранних сборников, а также стихотворения, впервые напечатанные, и беллетристические мемуары «Мужицкий сфинкс». И в них — много кое-чего из Серебряного века, «с губами, пахнувшими свежестью невского ледохода и настоем только что выпитого ликера».
Ах, этот Серебряный век! У Зенкевича он был с волжским оттенком:
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ Вячеслав Иванович 16(28).II.1866, Москва — 16.VII.1949, Рим
Вячеслав Иванов — одно из самых громких имен Серебряного века, одна из вершин русской культуры.
В книге «История русской литературы: XX век: Серебряный век», выпущенной французским издательством «Файяр», Вячеслав Иванов представлен так: «Крупный и своеобразный поэт, признанный лидер и виднейший теоретик символизма, эрудированный филолог-классик и религиозный философ, человек Ренессанса по многообразию интересов и, без сомнения, самая образованная личность в России своего времени, „Вячеслав Великолепный“ выделялся масштабом даже на фоне ослепительной плеяды своих современников от Владимира Соловьева до Осипа Мандельштама».
«Вячеслав Иванов — редчайший представитель среднеземноморского гуманизма, в том смысле, какой придается этому понятию, начиная с века Эразма Роттердамского, и в смысле расширенном — как знаток не только античных авторов, но и всех европейских культурных ценностей… Философов, поэтов, прозаиков всего западного мира он читал в подлиннике и перечитывал постоянно, глубоко понимал также и живопись, и музыку…» (Сергей Маковский).
А теперь в качестве курьеза, и курьеза печального, приведем характеристику выдающегося деятеля Серебряного века из БСЭ 1933 года: «Мертвенное, чуждое даже для его современности, искусство Иванова оказалось близким лишь для кучки вырождающихся дворянских интеллигентов».
Да, советские литературоведы выдвинули на первый план «революционного поэта» Блока и задвинули на задний какого-то там Вячеслава Иванова, который в феврале 1922 года заявил: «Я, может быть, единственный теперь человек, который верит в греческих богов, верит в их существование и реальность».
Крупнейший русский культуролог и исследователь античности, Вячеслав Иванов ощущал античность своей прародиной. Человек европейского образования, поэт культуры и духовности, он считал, что поэт и народ, толпа и рапсод — «немыслимы в разделении», и мечтал о соборном искусстве. Как отмечал философ Федор Степун, «в нем впервые сошлись и примирились славянофильство и западничество, язычество и христианство, философия и поэзия, филология и музыка, архаика и публицистика…»
Про Вячеслава Иванова ходила присказка: «Иванов — сложный поэт? Ничего подобного! Достаточно знать немного по-латыни, по-гречески, по-древнееврейски, чуть-чуть санскрита — и вы все поймете».
Навскидку строки из цикла «Золотые завесы»:
и т. д. из жизни фараонов.
Немного биографической канвы. Из заносчивого и деспотического мальчика Вячеслав Иванов превратился в юношу и далее в мужчину, который упорно шел по пути сурового труженичества. И не спешил становиться поэтом, поставив себе цель достичь всестороннего образования. Занимался в Берлине у известного историка Древнего мира Теодора Момзена. Просиживал днями в парижской Национальной библиотеке. Учился в Германии. Много путешествовал. Прожил за границей до 1905 года, лишь изредка наезжая в Россию.
Первая книга Иванова «Кормчие звезды» вышла в 1902 году, когда ему было 36 лет. В ней он утверждал: «Есть Млечный путь в душе и в небесах». Помимо связи космоса и человека, есть связь и между различными этапами человеческой культуры, именно человеческая память побеждает небытие:
Вторая книга Вячеслава Иванова «Прозрачность» вышла через два года — в 1904-м. В ней доминирует та же тема памяти — «вечного возвращения». И все пронизано творческой аурой гигантов прошлого — Вергилия и Данте, Гете и Бетховена, Пушкина и Тютчева. Афористично звучит самооценка поэта: «Мы — вечности обеты в лазури Красоты».
Не будем перечислять последующие сборники Вячеслава Иванова, а попытаемся уловить общую суть творчества поэта. Основной пафос поэзии Вячеслава Иванова, как считал Брюсов, — это сочетание жажды полноты жизни с христианским культом жертвы, страдания.
Мнение Федора Степуна: «Лирика Вяч. Иванова занимает совершенно особое место в истории русской поэзии. Своею философичностью она отдаленно напоминает Тютчева, но как поэт Иванов, с одной стороны, гораздо отвлеченнее и риторичнее, а с другой — перегруженнее и пышнее Тютчева…» Некоторую витиеватость и ученую тяжеловесность можно продемонстрировать стихотворением «Родина»:
По мнению Александра Блока, поэзия Вячеслава Иванова «предназначена для тех, кто не только много пережил, но и много передумал».
«Вячеслав Иванов, как поэт, занимает в группе русских символистов почетное, но, скорее, второстепенное место, — утверждал Георгий Иванов. — Зато не может быть спора о его значении, как теоретика и основоположника русского символизма. Здесь он был первым. Был в буквальном смысле слова мозгом движения и его вождем…»
Тут следует заметить, что поэзия символистов искала выход в мистике посвятительного знания, тяготела к своего рода жречеству. Как теоретик, Вячеслав Иванов возглашал, что символ «многолик, многосмыслен и всегда темен в последней глубине» — так он писал в своем сборнике теоретических работ «По звездам» (1909). Нужно идти «тропой символа — к мифу». «Миф — это образное раскрытие имманентной истины духовного самоутверждения, народного и вселенского…»
Вячеслав Иванов находился под большим влиянием Фридриха Ницше, однако не во всем с ним соглашался и считал, что поэт не «изобретает» истину, а «обретает» ее. Не преобразует мир на свой лад, а преображает его согласно Божьему замыслу о нем. Религиозность — одна из сущностных черт Вячеслава Иванова как человека и как поэта.
Кто-то заметил, что если русская литература вышла из гоголевской «Шинели», то поэзия символистов если не вышла из ивановской «Башни», то прошла через нее. Все модернисты-декаденты-символисты-акмеисты, начиная с Бальмонта, — Зинаида Гиппиус, Сологуб, Кузмин, Блок, Брюсов, Волошин, Гумилев, Ахматова — проделали этот путь.
С осени 1905 года Вячеслав Иванов с женой Лидией Зиновьевой-Аннибал превратил свою петербургскую квартиру № 25 по Таврической улице в литературно-художественный салон. В этой угловой квартире, именуемой «Башней», по средам стали проходить журфиксы — сборы всех знаменитостей Петербурга и Москвы. Небезынтересна картинка, нарисованная Сергеем Городецким:
«Мансарда была оклеена обоями с лилиями и освещалась свечами. Огромная рыжая Зиновьева-Аннибал, жена Вяч. Иванова, в белом хитоне металась в тесноте. У печки скромно грелся небольшой человек с острым взглядом — Федор Сологуб. Реял большерукий Корней Чуковский. Вдали, у окна, за которым меркли звезды (звезды, свеча — это все было тогда символами, а не простыми предметами), за ломберным столиком заседал синклит собрания. Оттуда несся картавый голос карлика с лицом сектанта — Мережковского, высовывался язык страдающего тиком черноволосого красавца Бердяева, вырезывалась голова Блока, шариком выскакивала круглая фигурка приват-доцента Аничкова, вскакивал череп единственного в этом бедламе марксиста Столпнера, рыжело взбитыми волосами, а может быть уже париком, злое и еще красивое лицо Зинаиды Гиппиус рядом с дворянски-невозмутимой маской Философова и многих других лиц, масок, профилей и физиономий».