Но вернемся к биографии Куприна. В 1918–1919 годах он работал в созданном Максимом Горьким издательстве «Всемирная литература». Жил в собственном особняке в Гатчине, а потом в Гатчину пришли белые войска, и Куприн стал редактировать газету, издаваемую штабом армии генерала Юденича. Будучи возмущен жестокостью большевистского режима и участием его в разрушении традиционного уклада русской жизни, Куприн в октябре 1919 года уехал сначала в Финляндию, потом в Париж и 17 лет пробыл в эмиграции.
Вдали от родины Куприн продолжает работать. Создает очерки о Франции, повести «Колесо времени» и «Жанета», автобиографический роман «Юнкера». «Я хотел бы, — говорил Куприн своему знакомому по Парижу Юрию Говоркову, — чтобы прошлое, которое ушло навсегда, наши училища, наши юнкеры, наша жизнь, обычаи, традиции остались хотя бы на бумаге и не исчезли не только из мира, но даже из памяти людей. „Юнкера“ — это мое завещание русской молодежи…»
Практически все произведения Куприна эмигрантского периода пронизаны ощущением грусти по уходящей России, исчезающей русской культуре.
Жилось Куприну несладко. «Знаменитый русский писатель, — вспоминал коллега по перу Николай Рощин, — жил в великой бедности, питаясь подачками тщеславных „меценатов“, жалкими грошами, которые платили хапуги-издатели за его бесценные художественные перлы, да не очень прикрытые нищенством в форме ежегодных благотворительных вечеров в его пользу».
Сам Куприн о своей эмигрантской жизни писал: «Жилось ужасно круто, так круто, как никогда. Я не скажу, не смею сказать — хуже, чем в Совдепии, ибо это несравнимо. Там была моя личность уничтожена, она уничтожена и здесь, но там я признавал уничтожающих, я на них мог глядеть с ненавистью и презрением. Здесь же она меня давит, пригибает к земле. Там я все-таки стоял крепко двумя ногами на моей земле. Здесь я чужой, из милости, с протянутой ручкой. Тьфу!»
Своему приятелю, беллетристу Борису Лазаревскому жаловался из Парижа в письме от 10 сентября 1925 года (и, как обычно, с применением ненормативной лексики): «…Здесь скверно, как нигде и никогда еще не было. Кормят плохо. Есть некого. Выпить не с кем. Что за город, если на вопрос: „Есть ли у вас бляди?“ собираются извощики, трактирщики, почтальоны, гарсоны и даже встречные, молодые и старые… И вот уже месяц ни слова по-русски! От этого такое ощущение, будто бы у меня рот заплесневел…»
Худо было Куприну в Париже. На фоне нищеты и тоски резко ухудшилось здоровье, и он решил вернуться на родину, вслед за Алексеем Толстым, но при этом Куприн сказал: «Уехать, как Толстой, чтобы получить „крестинки иль местечки“, — это позор, но если бы я знал, что умираю, что непременно и скоро умру, то и я уехал бы на родину, чтобы лежать в родной земле».
Так оно и вышло. 31 мая 1937 года Куприн вернулся в Москву, а через год и три месяца скончался.
Отъезд Куприна из Парижа вызвал многочисленные отклики в эмигрантских кругах. «Осуждать его нелегко. Могу только пожелать ему счастья», — писал Марк Алданов. Алексей Ремизов отозвался более сдержанно: «Что ж — поехал, и Бог с ним. Я его ничуть не осуждаю. А голодал он и нуждался очень. Но разве не испытывают и другие писатели эмиграции постоянную и острую нужду?»
Не удалось уговорить Бунина, зато заполучили Куприна, — и в СССР ликовали. В газетах появились заявления и восторженные очерки Куприна, которые, однако, писал не он. Давний спор о том, чьим «достоянием» является Куприн — красным или белым, — окончился в пользу красных. Александр Куприн был торжественно внесен в пантеон советской литературы. А он был ни красным, ни белым. Он был общепланетарным. Достаточно прочитать то, что он писал в парижской газете «Утро» в 1922 году:
«Двадцатый век пошел еще более жадным, головокружительным темпом… Производство находится почти в полном подчинении у человека, и, по всем данным, в распоряжении у него должно было бы оказаться гораздо более свободного времени.
Но нет, наоборот, мы видим, как победитель пространства с каждым днем все более и более становится рабом времени. День человека нашей эпохи — это сплошная порывистая судорога, кидающая его от слухового аппарата к телеграфному, из автомобиля в экспресс, из банка на биржу. Летят, говорят, любят и думают люди как-то мимоходом, на бегу, урывками. Нервы обострились до крайней степени, времени все более и более не хватает, бешеная быстрота жизни уже не удовлетворяет нас. Скорее, еще скорее. Минутное промедление телефонной барышни заставляет наш голос дрожать от злости. Двое суток от Петербурга до Ниццы в поезде-молнии рисуется в нашем воображении как нудная бесконечность.
И как много эта жизнь, бесполезно выиграв в скорости, потеряла в красоте и в невинной радости…»
И в этой же статье о литературе: «Теперь уже немыслима очаровательная простота Мериме, аббата Прево и пушкинской „Капитанской дочки“. Литература должна им (читателям. — Прим. Ю.В.) приятно щекотать нервы или способствовать пищеварению».
Нет, воистину Куприн оказался если не пророком, то, по крайней мере, дальновидцем: «Человечество погрузится в тихий, послушный, желудочно-половой идиотизм».
Вот так смотрел на будущее выходец из Серебряного века Александр Куприн. Смотрел с грустью и страхом.
ЛИВШИЦ Бенедикт Константинович (Наумович) 25. XII.1886 (6.I.1887), Одесса — 21.IX.1938 — в заключении
Везение или стечение обстоятельств — в литературе великая вещь. Кто взлетел на Олимп, а кто остался у его подножия: кому как повезло, и дело не в степени таланта. Наверное, об этом не однажды думал Бенедикт Лившиц, коли он заявил во всеуслышанье: «Литературный неудачник, я не знаю, как рождается слава». Действительно, слава обошла его стороной. Все знают Владимира Маяковского, но мало кто — Бенедикта Лившица. Так сложилась история.
Бенедикт Лившиц родился, как отмечено в автобиографии, в семье «состоятельного негоцианта-еврея». И далее, вроде, все замечательно: золотая медаль по окончании Ришельевской гимназии, юридический факультет Новороссийского института. Может быть, из Лившица вышел бы классный юрист, но от занятий его отвлекают две вещи: революция и литература. За участие в студенческих волнениях Лившица исключают из института. Он перебирается в Киев и уже там получает диплом 1-й степени. Затем шаг в сторону от основного призвания: армия.
«Бена берут в солдаты, — записывал 6 июля 1913 года в своем дневнике Корней Чуковский. — Очень жалко. Он по мне. Большая личность: находчив, силен, остроумен, сентиментален, в дружбе крепок, и теперь пишет хорошие стихи… Каков он будет, когда его коснется слава, не знаю; но сейчас он очень хорош…»
Слава Бена не коснулась. Литературная, по крайней мере. А в военных действиях он добыл награду: Георгиевский крест 4-й степени. К кресту прибавились ранение и контузия. Далее был отправлен для несения службы в тылу. «В Киеве прожил почти безвыездно восемь лет и в 1922 году снова поселился в Петербурге» (из автобиографии).
В гимназии Лившиц увлекался Гомером и Вергилием, переводил Горация и Овидия («Овидиевы „Метаморфозы“ мне были ближе книги Бытия»). Последующее увлечение: Бодлер, Верлен, Маллармэ, Рембо и прочие «проклятые» поэты. «Мои первые „серьезные“ стихотворные опыты относятся к 1905 году и характеризуются комбинированным влиянием русских символистов, с одной стороны, и настроений, господствовавших в эту памятную эпоху в среде радикальной интеллигенции, — с другой. В ту пору я мечтал о новой Марсельезе, и лавры Руже де Лиля улыбались мне гораздо больше, чем слава Бальмонта или Брюсова», — вспоминал Лившиц.
В ноябре 1909 года Бенедикт Лившиц знакомится с Николаем Гумилевым, и тот приглашает его сотрудничать с журналом «Аполлон». В 1911 году в Киеве тиражом в 150 экземпляров вышла первая книга Лившица «Флейта Марсия». Название сборника взято из древнегреческого мифа: флейтист Марсий дерзнул вызвать на состязание Аполлона Кифареда. Аполлон (кто в этом сомневался?) победил Марсия и велел содрать с него кожу:
В книге «Флейта Марсия» играет бунтарский дух. И еще присутствует тяжелая эротичность:
В декабре того же 1911 года состоялось знакомство Лившица с Давидом Бурлюком, который, можно сказать, затащил Бенедикта Лившица в футуризм, и он вошел в группу кубофутуристов «Гилея». Вот что вспоминал Давид Бурлюк:
В декабре того же 1911 года состоялось знакомство Лившица с Давидом Бурлюком, который, можно сказать, затащил Бенедикта Лившица в футуризм, и он вошел в группу кубофутуристов «Гилея». Вот что вспоминал Давид Бурлюк:
«Бенедикт Константинович Лившиц приехал в Гилею (Чернянка) зимой 1911 года, и после этого этот замечательный поэт, знаток русского языка, становится моим великим другом… От Б.К. Лившица я почерпнул настойчивые манеры точить и полировать строку стихотворную… Сам Бен, набросав стихотворение, перегонял его с листка на листок, пока на десятом не было оно уже чудом версификации».
В отличие от стихийного потока словотворчества футуристов, Бенедикт Лившиц придавал большое значение композиции. Она у него всегда выверена и стройна. «Слова, взятые сами по себе, — писал он в 1925 году, — мертвый клад. Одного накопления и отбора речений еще недостаточно: необходимо умение располагать их в определенном порядке, необходим мужественный отказ от роскошного, экзотического или эмфатического слова в пользу слова простого и общеупотребительного, если применением последнего достигается разрешение задачи».
И хотя Бенедикт Лившиц принимал участие в скандальных футуристических сборниках «Пощечина общественному вкусу», «Дохлая луна», «Садок судей», «Рыкающий Парнас», «Молоко кобылиц» и в «Первом журнале русских футуристов», он не разделял леворадикальных взглядов своих соратников по перу и, по его выражению, «спал с Пушкиным под подушкой», поэтому сбрасывать «с парохода современности» никого не собирался. Бенедикт Лившиц даже внешне не походил на литературного бунтаря: «Я увидел весьма культурного, спокойного человека, который ничего не ругал», — вспоминал Эренбург о встрече с поэтом.
Вскоре Бенедикт Лившиц окончательно рвет и с футуристами, и с «будетлянами» и подводит черту своему временному союзу с ними: «Футуризм сделал свое дело, футуризм может уходить». Отбросив «заумный язык», Лившиц создает свой энергетический и интеллектуальный.
В 1914 году выходит книга Лившица «Волчье солнце» (это еще авангардистский сборник), затем — «Болотная медуза» (а здесь уже полный разрыв со своими былыми соратниками, скачок от беспредметной поэзии к смысловой). «Болотная медуза» посвящена целиком Петербургу, этой гениальной ошибке Петра, как считал Лившиц. Одна из тем: противоборство культуры и стихии.
Следующая книга Лившица — «Патмос» (1926). Патмос — греческий остров, место изгнания Иоанна Богослова, автора четвертого Евангелия и Апокалипсиса.
О жизни Бенедикта Лившица в Киеве вспоминает Юрий Терапиано: «Бритый, с римским профилем, сдержанный, сухой и величественный, Лившиц держал себя как „мэтр“: молодые поэты с трепетом знакомились с ним, его реплики и приговоры падали, как нож гильотины. Он восхищался Блоком и не любил Есенина. Лившиц пропагандировал в Киеве „стихи киевлянки Анны Горенко“ — Ахматовой и Осипа Мандельштама. Ему же киевская молодежь обязана открытием поэзии Иннокентия Анненского».
Подверстаем дневниковые записи Корнея Чуковского из периода жизни в городе на Неве:
24 марта 1926 года — «Был вчера у милого Бена Лившица. Чудесные две комнатки, трехмесячный Кирилл, паштет, письма Бурлюка из Нью-Йорка и стихи, стихи…»
24 апреля 1926 года — «Был я у Бена Лившица. То же впечатление душевной чистоты и полной поглощенности литературой. О поэзии он может говорить по 10 часов подряд. В его представлении — есть ли сейчас в России замечательные люди, то это Пастернак, Кузмин, Мандельштам и Константин Вагинов…»
Следующие книги Бенедикта Лившица: «Кротонский полдень» (1928), «Картвельские оды» (1935), «Оды» были написаны, но не изданы, «Оды» — дань увлечения Грузией. В 1933 году вышла мемуарная книга «Полутораглазый стрелец», в которой была воспроизведена история русского футуризма с конца 1911 года до начала войны 1914 года. «Стрелец» вышел исключительно благодаря заступничеству Максима Горького.
И что же это за стрелец? Бенедикт Лившиц объяснял так: «Навстречу Западу, подпираемые Востоком, в безудержном катаклизме надвигаются залитые ослепительным светом праистории атавистические пласты, дилювиальные ритмы, а впереди, размахивая копьем, мчится в облаке радужной пыли дикий всадник, скифский воин, обернувшись лицом назад и только полглаза скосив на Запад — полутораглазый стрелец!»
Обратите внимание: дикие скифы все время появлялись на горизонте воображения и предчувствия у поэтов Серебряного века.
30-е годы оказались тяжелыми для Бенедикта Лившица, он выразился по этому поводу так: «У меня затянувшаяся перебранка с нынешним днем литературы, и, стоя на черной лестнице у распахнутой кухонной двери, я поджидаю шарканье его шагов». А если говорить иначе, не метафорически, рафинированный эстет и парнасец Бенедикт Лившиц оказался абсолютно не нужен новой советской литературе, с ее пафосом и барабанным боем.
Плывущие, без руководящей и направляющей роли партии?! Так не годится! И Бенедикту Лившицу перекрыли издательский кислород. Он только переводил и редактировал. Результатом этой работы стали две книги: «От романтиков до сюрреалистов» (1934) и «Французские лирики XIX и XX веков» (1937). От Ламартина до Кокто — таков был разлет переводов Бенедикта Лившица. Своя же лирика оставалась невостребованной.
Когда-то, задолго до Октября, Лившиц блистательно перевел стихотворение французского поэта Мориса Роллина «Магазин самоубийства»:
Поэт не подозревал, что пройдут годы и он попадет в «магазин» НКВД. 16 октября 1937 года Бенедикт Лившиц был арестован и осужден «без права переписки», то есть приговорен к расстрелу. В официальной бумаге написали, что он умер от сердечного приступа. Поэт не дожил трех месяцев до 52 лет.
Под следствием, в тюрьме, из-за побоев и нервного потрясения Бенедикт Лившиц лишился рассудка — и по требованию следователей оговорил десятки неповинных (среди них — Николай Заболоцкий, Елена Тагер и другие). Отбыв свой срок, писательница Тагер рассказывала, что на очной ставке с Бенедиктом Константиновичем убедилась в его полной невменяемости.
писал Бенедикт Лившиц в 1918 году.
МИРРА ЛОХВИЦКАЯ Мария Александровна, в замужестве — ЖИБЕР 19. XI(1.XII).1869, Петербург — 27.VIII(9.IX).1905, Петербург
У каждого своя судьба. Бенедикт Лившиц был перемолот эпохой. А Мирра Лохвицкая, эта «русская Сафо» («Темноокая, дивная, сладостно-стройная,/ Вдохновений и песен бессмертных полна…»), не дожила до роковых событий. Она умерла в 35 лет. Умерла молодой, как того хотела сама:
В семье петербургского профессора права Александра Лохвицкого росли две девочки — старшая Мария и младшая Надежда. Обе со временем украсили русскую литературу. Мария, взявшая имя Мирры, прославилась как русская Сафо. Надежда, принявшая псевдоним Тэффи, стала писателем-сатириком. Характер и склонности у сестер были разные: Мирра тяготела к лирическим переживаниям, жизнь воспринимала в романтических тонах. Надежда, напротив, относилась ко всему недоверчиво, скептически и имела явную склонность обличать все и всех. Она любила «бичевать». А старшая — мечтать и страдать.
Писать стихи Мирра начала, по ее словам, «с тех пор, как научилась держать перо в руках». Серьезному творчеству «предалась с 15 лет». В литературу Мирру Лохвицкую ввел Всеволод Соловьев, сын историка Сергея Соловьева. С 1889 года Лохвицкая начала сотрудничать в журнале «Север», затем ее стихи появились в журналах «Художник», «Наблюдатель», «Нива», в «Русской мысли», в «Русском обозрении» и т. д. Сборник «Стихотворения» (1896) получил высокую оценку критики и был удостоен половинной Пушкинской премии Академии наук. Еще одной Пушкинской премией увенчан сборник Лохвицкой уже посмертно. Стих Лохвицкой легкий, грациозный, мелодичный, и поэтому не случайно, что около ста ее стихотворений положены на музыку композиторами Глиэром, Танеевым, Ляпуновым, Василенко и другими.