Но мы забежали вперед. Вернемся назад. В декабре 1916 года выходит книга стихов Пастернака «Поверх барьеров», в которой он, по его признанию, отказался «от романтической манеры», и тем не менее «простые слова» и «новые мысли» бились в метафорическом садке. И еще одна особенность поэтики Пастернака: он действительность почти всегда переводит в «новую категорию», то есть постоянно ее преобразует.
Летом 1917 года Пастернак собирает книгу «Сестра моя жизнь». Однако она выходит из печати лишь в 1922 году и делает Пастернака знаменитым. До ее выхода стихи, входящие в книгу, ходили в списках, и, как отмечал Брюсов: «Молодые поэты знали наизусть стихи Пастернака, еще нигде не появившиеся в печати, и ему подражали полнее, чем Маяковскому, потому что пытались схватить самую сущность его поэзии». Многие поняли, что Пастернак — поэт даже не от Бога, а сам Бог-сочинитель, тайновидец и тайносоздатель, хотя Пастернак часто себя представлял в стихах всего лишь как «свидетель». Свидетель мировой истории.
А как не процитировать хотя бы начало стихотворения Пастернака «Определение поэзии»?
Вот так лирично и мощно начинался Пастернак. Затем последовали повесть «Детство Люверса», сборник «Темы и вариации», поэма «Высокая болезнь», «Спекторский»… В 1931 году вышла «Охранная грамота», в 1932 — «Второе рождение». Название «Второе рождение» не случайно. В этой книге Пастернак окончательно отверг футуристическую поэтику и перешел на многосложность стиха, на его смысловую ясность. Впрочем, как отмечал Федор Степун: «Пастернак никогда не имел ничего общего с футуристической улицей».
В 30-е годы положение Пастернака было весьма двойственным. Как отмечает его сын и биограф Евгений Пастернак: «Все, за малым исключением, признавали его художественное мастерство. При этом его единодушно упрекали в мировоззрении, не соответствующем эпохе, и безоговорочно требовали тематической и идейной перестройки…»
Место Пастернака в советской литературе определил Демьян Бедный:
Или, как написал Александр Архангельский:
«Он слышал звуки, неуловимые для других, — отмечал Илья Эренбург, — слышал, как бьется сердце и как растет трава, но поступи века так и не расслышал…» Не об этом ли свидетельствует телефонный разговор Пастернака со Сталиным в мае 1934 года? Пастернак пытался защитить арестованного Мандельштама, а заодно поговорить с вождем о жизни и смерти, но Сталин оборвал поэта-философа: «А вести с тобой посторонние разговоры мне незачем».
У Наума Коржавина по этому поводу есть знаменательные строчки:
Да, Сталин, по всей вероятности, не понимал Пастернака и вообще считал его небожителем, человеком не от мира сего, может быть, поэтому и не тронул. Никому, наверное, не удастся разгадать тайну власти: Мандельштама — на каторгу, а Пастернак говорит со Сталиным по телефону, у Ахматовой забирают сына, но ее обходят стороной. Бабеля — к стенке, а Эренбург на свободе…
В августе 1934 года проходил Первый съезд советских писателей. Борис Пастернак — делегат съезда. В отчетном докладе о поэзии Николай Бухарин говорил: «Борис Пастернак является поэтом, наиболее удаленным от злобы дня, понимаемой даже в очень широком смысле. Это поэт — песнопевец старой интеллигенции, ставшей интеллигенцией советской. Он безусловно приемлет революции, но он далек от своеобразного техницизма эпохи, от шума битв, от страстной борьбы. Со старым миром он идейно порвал еще во время империалистической войны и сознательно стал „поверх барьеров“. Кровавая чаша, торгашество буржуазного мира были ему глубоко противны, и он „откололся“, ушел от мира, замкнулся в перламутровую раковину индивидуальных переживаний, нежнейших и тонких, хрупких трепетаний раненой и легко ранимой души. Это — воплощение целомудренного, но замкнутого в себе, лабораторного мастерства, упорной и кропотливой работы над словесной формой… Пастернак оригинален. В этом и его сила и его слабость одновременно… оригинальность переходит у него в эгоцентризм…»
О Пастернаке на съезде говорили много. Алексей Сурков отметил, что Пастернак заманил «всю вселенную на очень узкую площадку своей лирической комнаты». И, мол, надо ему выходить в «просторный мир». Но зачем было выходить, когда на первую строчку в поэтической иерархии Сталин поставил мертвого Маяковского, а не строптивого и живого Пастернака. Маяковский — для масс. Пастернак — для избранных.
В 1936 году Борис Леонидович начал обустраиваться в Переделкине. Вел себя крайне независимо. В 1937-м отказался поставить подпись под обращением писателей с требованием расстрелять Тухачевского и Якира. Пастернака не тронули, его просто перестали печатать. Лишь в 1943 году вышла книга стихов «На ранних поездах», а летом 45-го издается последняя прижизненная книга «Избранные стихи и поэмы». В 1948 году весь тираж «Избранного» уничтожается… На долю поэта остаются переводы. Как шутили сатирики:
Короче, уже не Борис Леонидович, а Борис Вильямович…
так начинается стихотворение Пастернака «Гамлет», которое заканчивается пронзительным одиночеством:
В начале 1946 года Пастернак сообщает Ольге Фрейденберг, что он приступил к «большой прозе». Первоначальные «Мальчики и девочки» переросли в роман «Доктор Живаго», который был завершен к осени 1956 года. «Атмосфера вещи — мое христианство…», — признавался Пастернак. Как известно, роман попал на Запад, и 23 октября 1958 года Пастернаку присудили Нобелевскую премию. И тут началась самая грандиозная травля писателя, в которой, помимо власти, участвовали и, не без удовольствия, многие литературные коллеги Пастернака. «Певец старых дев», — так высказался о Пастернаке Шолохов. «Литературный сорняк», — улюлюкнул кто-то другой. В стихотворении «Нобелевская премия» Пастернак недоумевал:
Стихотворение «Нобелевская премия» было опубликовано в английской печати, после чего Пастернака вызвали на допрос к генеральному прокурору Руденко. Травля привела к скоротечной тяжелой болезни, и Борис Леонидович на 71-м году ушел на жизни. За месяц до своей кончины, в апреле 1960 года, он писал: «…По слепому случаю судьбы мне посчастливилось высказаться полностью, и то самое, чем мы так привыкли жертвовать и что есть самое лучшее в нас, — художник, оказался в моем случае не затертым и не растоптанным».
Борис Пастернак умер, а спустя несколько лет начался «пастернаковский бум». Вся интеллигенция запоем читала поэта и внимала его заветам. В стихотворении «Быть знаменитым некрасиво…» Пастернак писал:
Незадолго до смерти Пастернака в Переделкино приезжал знаменитый американский композитор и дирижер Леонард Бернстайн. Он ужасался порядкам в России и сетовал на то, что так трудно вести разговор с министром культуры. На что Пастернак ответил:
Незадолго до смерти Пастернака в Переделкино приезжал знаменитый американский композитор и дирижер Леонард Бернстайн. Он ужасался порядкам в России и сетовал на то, что так трудно вести разговор с министром культуры. На что Пастернак ответил:
— При чем тут министры? Художник разговаривает с Богом, и тот ставит ему различные представления, чтобы ему было что писать. Это может быть фарс, как в вашем случае, а может быть трагедия…
Приведем и еще одно признание Пастернака: «Я не люблю своего стиля до 1940 года, отрицаю половину Маяковского, не все мне нравится в Есенине… Я люблю свою жизнь и доволен ею. Я не нуждаюсь в дополнительной позолоте…»
И тут уместно привести характеристику Ильи Эренбурга, которую он дал Пастернаку: «…Жил он вне общества не потому, что данное общество ему не подходило, а потому, что, будучи общительным, даже веселым с другими, знал только одного собеседника: самого себя… Борис Леонидович жил для себя — эгоистом он никогда не был, но он жил в себе, с собой и собою…»
Это написано Пастернаком в далеком 1918 году. Стихотворение называется «Разрыв». Этих любовей и разрывов у поэта было много. Последняя любовь Пастернака — Ольга Ивинская, которая заплатила за свои чувства к поэту чрезмерно высокую цену. «Олюша, моя драгоценная девочка…» — писал ей в одном из писем Борис Леонидович.
Отдельного рассказа требуют темы «Пастернак и Цветаева», «Ахматова и Пастернак». Одна лишь цитата из записей Лидии Чуковской. 13 июня 1952 года она зафиксировала разговор с Анной Андреевной: «Тут она стала рассказывать мне о Борисе Леонидовиче и, как и в прежние годы, говорила о нем с восхищением и в то же время с какой-то нежной насмешкой. С восхищением — понятно, речь ведь идет о чуде; с нежностью — потому что о друге; а с насмешкой, я так понимаю, потому, что в насмешке легче спрятать нежность».
«Книга — кусок дымящейся совести», — как-то обмолвился Борис Пастернак. У него в стихах и прозе все дымилось, горело и светилось.
ПРИШВИН Михаил Михайлович 23.1(4.II).1877, имение Хрущева близ Ельца Орловской губернии — 16.1.1954, Москва
Когда Лидия Чуковская читала Ахматовой рукопись, где упоминался Пришвин, Анна Андреевна заметила: «Не надо имени Пришвина среди имен первого ряда». Действительно, не Блок и не Бальмонт. «Проигрывает» Пришвин и своим орловским ровесникам — Бунину и Леониду Андрееву. И по личной судьбе, и по творческой. В эмиграции не был. Бунтарских произведений не печатал. В советское время ушел в свою природоведческую нишу и был неприметен. Певец природы. Писал о цветах и снежинках. «Природа любит пахаря, певца и охотника, — говорил Пришвин. — Я охотник за своей собственной душой, которую нахожу, узнаю то в еловых молодых шишках, то в белке, то в папоротнике…»
Естественно, с такой установкой в первый ряд не пробьешься. А начинал свой жизненный путь Пришвин, вроде бы, бойко: в гимназии вступил в конфликт с учителем географии Василием Розановым (в дальнейшем они подружились). Потом последовало увлечение, нет, можно сказать иначе, — обольщение марксизмом, работа в марксистских кружках, арест и одиночное заключение в тюрьме. Но революционера из Пришвина не вышло, ибо с детства в нем было заложено «построить свое поведение не на сострадании, а на той святой радости, лучше которой нет ничего на земле». Отсюда и неудачная попытка соединить социалистическую идею с христианской.
Поучился Пришвин в Германии, в Лейпцигском университете, поработал агрономом и поздно — в 28 лет — начал свою литературную деятельность. В 1905 году стал печататься в газетах, а в 1907 году опубликовал первую свою книгу «В краю непуганых птиц», за ней последовали другие — «За волшебным колобком», «У стен града невидимого», «Черный араб», «Птичье кладбище» и другие.
В 1907 году Пришвин попадает в «гнездо писателей школы Ремизова», становится членом Петербургского религиозно-философского общества, знакомится с Максимом Горьким, который оказался близок Пришвину своей приближенностью к народу, «наивностью» и непосредственностью. Они переписывались друг с другом вплоть до смерти Горького в 1936 году.
Революцию и новую власть Пришвин не принял и стал тихим внутренним эмигрантом, обозначив свое поведение как переворот «от революции к себе». В своих дневниках, а вел он их практически всю жизнь, Пришвин оставил немало оценок, например, об Октябре он высказался так: «В этом действии было наличие какой-то гениальной невменяемости». Или — «Революция — это грабеж личной судьбы человека» (24 ноября 1930). «Новое время, не рабы, а рабочие! По существу то же самое…»
Да, попади пришвинский дневник в руки НКВД, несдобровать бы писателю. Но не попался: то ли Бог хранил, то ли власть считала Михаила Михайловича вполне лояльным — детские книжки писал, добрые, ясные, про лес и зверюшек.
А что внутри, в душе, делалось у Пришвина? В 1930 году в дневнике он формулирует заповедь; «Нельзя открывать своего лица — вот первое условие нашей жизни». Значит, — скрываться, ловчить, мимикрировать? Это тоже не по душе.
«Мое Надо в том, — пишет Пришвин, — что я должен жить самим собой, значит, делать не то, что велят, а то, что мне хочется. Я сам по себе, и быть самим собой — все мое назначение».
Быть самим собой в тоталитарную эпоху — это непозволительная роскошь. В душе-то можно, но вот выйти на улицу «самим собой» уже опасно: власть давила всякое инакомыслие и преследовала «иноверцев».
«Моя свобода, чувствую, давно уже превратилась в волну и разбегается, и ударяется в скалистый берег и рассыпается, и опять собирается» (24 августа 1948 г.).
Десятью годами раньше, 25 августа 1938 года: «Моя задача была во все советское время приспособиться к новой среде и остаться самим собой».
Вряд ли решил Пришвин эту задачу, а если и решил, то только наполовину, о чем свидетельствуют его многолетний автобиографический роман «Кащеева цепь» и собрание сочинений в 8-ми томах. Полнее, чем в своих художественных произведениях, выразил себя Пришвин в дневниках, которые до сих пор полностью не изданы (это примерно 600 печатных листов за полувек, 1905–1954). Вот, к примеру, одна из записей 1930 года:
«Мне хотелось идти по дороге так долго, пока хватит сил, и потом свернуть в лес, лечь в овраг и постепенно умереть. Мысль эта… последнее время живет со мной, и с удивлением вычитал я на днях у Ницше, что это „русский фатализм“».
В другом месте не более утешительное: «Зачем же тебе еще идти в овраг, сообрази, ведь ты уже в овраге».
«Овраг» у Пришвина, «Котлован» у Андрея Платонова…
Время от времени критики набрасывались на Пришвина и ругали его за «бегство» от реальной жизни в мир природы и лирики, а он, знай себе, писал и писал свои исключительно пришвинские вещи: «Лесная капель», «Глаза земли» и прочий «Календарь природы», оставаясь в «скромной должности хранителя ризы земли». Это о Пришвине когда-то писал Евгений Баратынский (точнее, о таких, как он):
Как писала Вера Инбер о Пришвине: «…его рабочим кабинетом был лес, отделанный дубом и сосной, письменным столом — зеленый луг, устланный цветами».
И, конечно, сочный удивительный русский язык Пришвина. «Прозу Пришвина, — отмечал Константин Паустовский, — можно с полным правом назвать „разнотравьем русского языка“. Слова у Пришвина цветут, сверкают. Они то шелестят, как листья, то бормочут, как родники, то пересвистываются, как птицы, то позванивают, как хрупкий первый ледок, то, наконец, ложатся в нашей памяти медлительным строем, подобно движению звезд над лесным краем».
Но еще задолго до Паустовского, по прочтении первых произведений Пришвина, Александр Блок сказал: «Это, конечно, поэзия, но и еще что-то».
Михаил Пришвин в течение долгих лет писал, путешествовал и жил как бы без особых потрясений, если не считать потрясений, которые происходили в России, как вдруг грянул гром: поздняя любовь. В январе 1940 года 63-летний писатель встретил женщину — Валерию Лебедеву и… Он женат, она замужем и, казалось, какая любовь, когда ей уже под сорок. Но сердцу не прикажешь. Пришвин записывает в недоумении: «Мы с ней пробеседовали с 4 утра до 11 вечера. Что это такое?»
3 февраля 1940 года коротенькая запись: «А если?» Жена Пришвина, естественно, боролась за него, но победить любовь было уже невозможно. Валерия Лебедева стала Валерией Пришвиной, более того, она приняла удивительное предложение Пришвина… стать ему матерью, и Пришвин записывает в дневнике: «Теперь она мать в 51 год, а ее ребенок в 78 лет». Вместе они ведут дневник, который назвали «Мы с тобой. Дневник любви». Остается только глубоко вздохнуть и сказать: Господи, чего только не бывает на этом свете!