Дневник покойника - Андрей Троицкий 3 стр.


…Девяткин сидел в грязной луже и думал о том, что надо выбираться из этой помойки. Уже то хорошо, что он не потерял сознание, что вообще жив. Он посветил вокруг огоньком зажигалки, поднял пистолет и стал медленно карабкаться вверх по ржавым скобам. Выбравшись наружу, вдохнул сырой свежий воздух, шагнул вперед и увидел у дороги далекий абрис человеческой фигуры.

Сделав несколько шагов вперед, майор остановился, сел на мокрую траву, засучил штанину и ощупал голень левой ноги. Вздохнул и положил пистолет на землю, наблюдая, как человек достиг шоссе, прихрамывая, пошел вдоль освещенной трассы по направлению к Москве и через минуту скрылся из вида. Видимо, этого сукина сына где-то неподалеку ждала машина.

Девяткин пошарил по карманам разорванного, перепачканного грязью пиджака, вытащил пачку сигарет, зажигалку. Руки еще дрожали – то ли от напряжения, то ли от сознания того, что партия, которую он уже считал своей, проиграна. В самый последний момент. Так глупо, так бездарно… Он закурил, задержал теплый табачный дым в груди. Голова приятно закружилась, а боль в ноге ненадолго ушла.

Грач водил машину медленно, как-то неуверенно. Он слишком близко наклонялся к рулю, сжимая его с такой силой, что пальцы становились белыми. За всю дорогу он выдавил из себя всего несколько слов и облегченно вздохнул, когда «Ауди», почти новая, доставшаяся от покойного отца, остановилась у служебного подъезда театра.

– Слово себе дал не ездить на этой тачке, когда темно, – сказал на прощание Грач. – Я вечерами плохо вижу, а тут такое движение… Это ведь не просто машина, это память об отце.

Под фонарем Дорис ждал Борис Ефимович Свешников, ведущий актер тетра и ближайший друг Лукина – среднего роста плотный человек с красивыми ресницами, выпуклыми румяными щеками и добрыми глазами.

– Я уж по-старомодному. – Сжав руку Дорис своими пухлыми пальцами, он поцеловал ее. – Со мной прошу по-простому, без церемоний…

И тут же склонил голову для нового поцелуя. Пряди волос, прятавшие напудренную лысину, обнажили ее. Но Свешников сделал вид, что не заметил конфуза, и еще долго не выпускал женскую руку. Прижимал ее к сердцу, гладил запястье и что-то тихо мурлыкал. Редким прохожим, наблюдавшим эту трогательную сцену, могло показаться, что мужчина, оставивший в прошлом свою молодость, вдруг встретил в сумерках московского вечера неувядающую юношескую любовь.

Наконец через служебный вход вошли в театр. Пробрались лабиринтом полутемных коридоров к лестнице, поднялись на второй этаж и оказались в просторной, ярко освещенной комнате. Занавесок на окнах не было, хорошо просматривалась другая сторона улицы. Усадив гостью в дряхлое плюшевое кресло перед кофейным столиком, Свешников прижал палец к губам, будто боялся быть услышанным, и перешел на таинственный шепот:

– Спектакля сегодня нет, нам никто не помешает. Артисты готовятся к гастролям.

Распахнув дверцу книжного шкафа, поставил на столик вазочку с баранками и карамелью, тарелку с зелеными яблоками. Вытащил початую бутылку коньяка и две рюмки толстого стекла. Наполнив их, сказал:

– Поднимаю этот тост в память о великом русском режиссере, который ушел от нас слишком рано.

Кажется, он хотел дать слезу, но передумал. Иначе получится слишком пафосно, фальшиво. Запрокинув голову, осушил рюмку и поморщился, будто не коньяка, а самогонки хлебнул.

– Вот, пожалуйста, лучшие фотографии моей коллекции. – Откуда-то из воздуха материализовался объемистый альбом с золотым тиснением на корешке. – Фото, сделанные по ходу спектаклей «Дядя Ваня», где я имел честь играть Вафлю, и «Вишневый сад». Роль Лопахина я не получил, потому что годы, как говорится, берут свое. Но истинные знатоки театра утверждают, что Фирс в моем исполнении – лучший в России. Я чужд лести, но с этим утверждением соглашаюсь. Все это для вашего музея в Америке. Подборка моих фотографий. Пусть хоть какая-то память останется. Да… У нас тоже есть музей театрального искусства, но эти фотографии в этой цитадели пошлости и примитивизма не поймут и не оценят. Завистники. Повсюду их яд, воздух пропитала ненависть к чужому таланту.

– Не хочу вас обнадеживать. Экспозицию музея формирую не я, – заметила Дорис.

– Но именно вы – ведущий специалист по истории русского театра. – Свешников никогда не скупился на лесть. – Многое зависит от вашего желания, мнения…

С трудом подбирая слова, Дорис сказала, что Свешников обещал принести редкие фотографии Лукина, а принес свои. Конечно, он талантливый актер, она с великой благодарностью принимает этот подарок и надеется, что фотографии помогут ей… Через минуту Дорис окончательно запуталась. И, чувствуя неловкость момента, подняла рюмку и пригубила коньяк. Разговор снова оживился. Свешников добавил, что со смертью Лукина и его актерская звезда померкла и закатилась. Новым главрежем прочат одного молодого человека, бездарного, но с решительным характером. Значит, новых ролей не будет. Прощальный вечер со зрителями состоится в сентябре, об этом уже договорились.

– Я бы мечтал умереть на сцене. – Устроившись в кресле, Свешников ловко налил рюмку и опрокинул ее в рот. – Во время спектакля. Чтобы обязательно в гриме, в парике. Рухнул бы на доски пола так, что пыль поднялась. А зрители сразу поняли бы: Свешников больше не встанет. Отыгрался, артист… Вот это смерть. Это великая награда Бога, а не смерть. Ничего, что я о вечном?

– Ничего. Мы ведь все об этом думаем. Вы обещали рассказать о последних встречах с Лукиным. С вами он делился замыслами, идеями…

Свешников, кажется, не услышал последних слов. От выпитого коньяка он все больше мрачнел, губы стали фиолетовыми, кожа на щеках и шее пошла багровыми пятнами.

– Но моя судьба – другая. Тихо угаснуть на больничной койке, стоящей возле окна. В палате, набитой людьми, где витают миазмы боли, отчаяния и безысходности. Я не боюсь смерти и, кажется, знаю, как все это будет. Все случится холодной зимней ночью, перед рассветом. Я впаду в забытье, в бреду скажу несколько ничего не значащих слов. И всё… Подойдет сестра, меня с головой накроют простыней. Кровать вывезут в коридор, где она простоит до утра. А там явятся санитары и спустят тело в подвал, в морг. Ни одна собака не вспомнит, что скончался большой артист. Которого, между нами, любили женщины, любила публика…

Свешников неожиданно всхлипнул, взглянул на гостью глазами, полными слез, снова всхлипнул и выплеснул в горло новую стопку коньяка.

– Ну, зачем же так мрачно? – Дорис чувствовала себя неловко. Она не знала, чем утешить человека, который слишком поздно открыл для себя, что человеческий век так короток. На душе сделалось тоскливо, и самой захотелось заплакать. – До осени ситуация может еще сто раз измениться. И с работой все наладится, и роли новые будут. Вот только курите вы зря.

– Кури или не кури, все равно подыхать.

Несмотря на все попытки Дорис свернуть беседу в сторону, мрачное настроение, овладевшее Свешниковым, уже не отпустило. К тому же он так захмелел, что дальнейший разговор потерял всякий смысл. Воспоминаниями о покойном друге Свешников делиться не мог, но нашел почтовый пакет с фотографиями Лукина.

Дорис бегло просмотрела снимки и не сдержала вздоха разочарования. Почти все это она уже видела. Какие-то фото опубликованы в газетах и журналах, другие размещены на сайте Лукина. Ради того, чтобы посмотреть, как Свешников напьется, не стоило терять времени. Впрочем, напился он быстро и, свесив голову на грудь, задремал в кресле.

Дорис выбралась на улицу, проскочив тот же лабиринт коридоров, несколько минут стояла на кромке тротуара в ожидании такси. А сев в машину, задумалась о том, что делать дальше. Есть небольшой список людей, с которыми надо бы встретиться и поговорить о Лукине. Следует продолжить работу на даче режиссера. Она разглядывала через стекло бессонный город, огни ресторанов, пешеходов, рекламные щиты, за которыми не разглядеть московской архитектуры, и думала, что в общем и целом все идет гладко. Нужно только терпение и еще раз терпение.

Когда такси остановилось, Дорис расстегнула объемистую кожаную сумку, чтобы достать кошелек, и, увидев вдруг дневник Лукина, который она читала сегодня на даче, начала копаться в сумке, стараясь найти свою тетрадь с записями. Но ее не было. Видимо, в спешке она перепутала два ежедневника, внешне похожих. Одного размера, тот и другой в темном кожаном переплете. Господи, лишь бы не заметил Грач! А если заметит? Будет такой скандал, что трудно даже представить. Дорис больше не получит доступ к дневникам и записным книжкам Лукина, не переступит порог его дачи и квартиры…

Сейчас она поднимется наверх, позвонит Грачу и расскажет обо всем. Или лучше действовать иначе. Грач ничего не заметил – и не заметит, потому что ближайшие сутки он будет в городе. Оказавшись на даче, Дорис снова поменяет ежедневники. Так тому и быть. И волноваться не о чем.

– Мадам, мы уже приехали, – обернулся к ней таксист.

Глава 3

Дорис не успела уснуть, когда раздался телефонный звонок. Она зажгла лампу на тумбочке, села на кровати, чувствуя сердцем, что большие неприятности где-то рядом.

– На дачу залезли. – Голос Грача дрожал от волнения. – Подушки, матрасы, кресла ножами порезали. Мебель повалили, покурочили. Будто искали что-то. Господи… И диван, и кресла накрылись. Сейчас на даче менты. Наверное, растаскивают то, что не унесли воры.

– Вы говорили, что на ночь в дом приходит сторож. Ну, какой-то мужчина из ближней деревни.

– Кажется, ему проломили голову железным прутом, – Грач тяжело застонал. – Но его голова к делу не относится. Господи, диван… Сами видели, что это был за диван. И кресла неземной красоты… – На этот раз в трубке что-то забулькало. То ли Грач заплакал, то ли полилась вода из крана. – За что мне все это? Потерял отца. И вот теперь новое горе. Но что эти подонки искали? Что?

– Вы меня спрашиваете?

– Почему бы мне не спросить вас? Вы – последний человек, который вышел из отцовского кабинета, и прекрасно знаете, какие вещи там были. А ведь именно отцовский кабинет пострадал больше других комнат. Скажете, что это совпадение? Странное совпадение.

– Я ничего не скажу. – Дорис покосилась на дневник Лукина, лежавший на краю тумбочки, и удивилась тому, как спокойно звучит ее голос: – У меня нет ответа.

Она погладила кончиками пальцев вытертый переплет из кожи. Дневник все время находился с Лукиным. Он носил его в портфеле, где помещались еще термос с кофе, пакет с бутербродами, экземпляр пьесы, над которой он работал в театре. И еще рукопись какого-нибудь молодого или маститого драматурга. Ему вечно совали разные пьесы, вдруг заинтересуется. Но Лукин возвращал автору сочинение, пробежав всего три-четыре страницы. На вопросы обычно отвечал так: «Нет, батенька, переделки тут не помогут. Пьеса безнадежна. Может, где-нибудь в глубокой провинции найдется режиссер, который оценит эту вещь. Но не я, только не я».

Рассказывали, что однажды по окончании банкета в честь юбилея большого чиновника Лукин выпил лишнего. В гардеробе схватил чужой портфель вместо своего. И с ним отправился к тогдашней подруге Полине. Только к обеду следующего дня, подкрепившись супом и махнув домашней настойки, он полез в портфель за очками. А когда понял, что случилось, долго сидел за столом, потеряв способность говорить и двигаться. Губы сделались серыми, как олово, глаза остекленели.

«Все, мне хрендец». – Это были первые слова, которые смог выдохнуть Лукин.

До вечера он обзванивал людей, присутствовавших на том банкете, и в сотый раз перебирал содержимое чужого портфеля. Там лежала шерстяная жилетка, пустой термос, несколько английских газет, в том числе номер «Таймс» недельной давности, и пара толстых научно-популярных журналов, тоже английских. На следующий день выпало воскресенье. Лукин ездил на такси по знакомым, выпытывая, кто из гостей пришел на банкет с портфелем и кто владеет английским языком настолько хорошо, чтобы читать «Таймс». Подходящих кандидатов не нашлось. Лукин был напуган чуть не до обморока, даже водка не помогала.

Кому-то он сказал: «Такова жизнь: у меня на одного друга – тысяча недругов. После того как дневник попадет в руки врагов, меня сотрут в пыль. Конечно, сейчас за частные записи в тюрьме не сгноят, не те времена. Но с работы выпрут в два счета. И больше до конца дней не дадут поставить ничего. В театр буду ходить как зритель. Однако этими записями я испорчу жизнь многим людям. Очень многим. Вот это главное».

В понедельник в театр пришел незнакомый пожилой мужчина в старомодном пальто и очках в железной оправе, спросил Лукина, передал в его дрожащие руки потерянный портфель и рассказал, как в сутолоке у дверей ресторана перепутал портфели, внешне похожие. В связях со спецслужбами старика было трудно заподозрить. Он уже давно куковал на пенсии, подрабатывая переводчиком в издательстве технической литературы.

«В соседнем зале ресторана справляла свадьбу моя внучка, – сказал старик. – А гардероб один для всех гостей. Я поставил портфель на подоконник и… Когда я понял, что за штуку принес домой, перепугался до смерти. Вы ведь такой известный человек. Не сомневайтесь: никто из моих домашних в ваш портфель не заглядывал». «Я верю, верю», – пробормотал Лукин, стараясь унять дрожь в руках. А старик еще долго извинялся и наконец ушел, получив назад свое имущество.

На радостях Лукин в компании случайных собутыльников завалился в ресторан и там просидел весь вечер с портфелем на коленях. В театральной среде иногда проносился слушок, будто режиссер записывает в некую тетрадку разные скабрезности и еще кое-что. Говорили, будто он собрал компромат на очень большого человека. Настолько большого, что его имя можно произносить шепотом, и только в кругу близких проверенных людей. Если эта тетрадка когда-нибудь случайно попадет на Лубянку, то большие неприятности ждут не только автора, но и всех людей, которых он помянул в своих заметках.

«Интересно почитать эту штуку, – сказал приятелю Лукина один банкир, он же щедрый меценат. – Я бы проглотил все написанное за ночь. Двадцать тысяч долларов за одну ночь с его тетрадкой. Передайте мое предложение Лукину». – «Что вы, он и в руках не даст подержать за двадцать тысяч, – был ответ. – Да и дневник этот, говорят, штука мистическая. С тем, кто заглянет в тетрадь, непременно случится беда. Близкий родственник умрет, произойдет авария со смертельным исходом, или тяжелая болезнь настигнет». – «Ерунда, – ответил банкир. – Эти слухи сам Лукин и распускает. Ну, чтобы его тетрадку не сперли на репетиции».

Дорис провела кончиками пальцев по переплету. На уголках ежедневник протерся, когда-то рельефный рисунок кожи сделался почти гладким и блестящим, как пергамент. Дорис – первый посторонний человек, прочитавший дневник почти до середины.

– Ясно, что ни денег, ни золота на даче я не хранил, – продолжал Грач, будто разговаривал сам с собой. – Дураки давно вывелись, чтобы деньги на даче держать. Тогда что там искать? Ладно… Одевайтесь и спускайтесь вниз. Я заеду за вами через полчаса.

– Зачем мне туда ехать? – Дорис почувствовала, как в душе зашевелился страх.

– Я думаю, это ваш долг. Моральный долг. Долг перед моим покойным отцом. И у полиции наверняка будут к вам вопросы.

– Хорошо. – Дорис снова прикоснулась к дневнику. – Через полчаса я буду готова.

К даче подъехали, когда предрассветные сумерки еще гоняли по небу низкие облака, а солнце едва обозначило линию горизонта за рекой. Кисея мелкого дождя висела над полем и лесом.

Грач, остановив машину перед забором, выбрался наружу. В темноте долго искал ключ, наконец открыл ворота. На крыльце под навесом стояли двое мужчин: молодой парень в полицейском кителе и человек лет сорока пяти в плаще и кепке. Вместе вошли в дом, встали под матерчатым абажуром в столовой на первом этаже. Тот, что в плаще, представился старшим следователем Иваном Тишковым из районного центра. Он долго рассматривал паспорт Грача, потом спросил документы Дорис.

– Вы американка? Да, так сразу и не скажешь, – слюнявя палец, перелистал он страницы американского паспорта, вгляделся в фотографию, сердито глянул на Грача. – На кой черт вы привезли сюда иностранку? Вам неприятностей мало?

– Вам известно, кем был мой отец? – Грач, усталый и злой после тяжелой ночной дороги, кажется, хотел сцепиться с полицейским. – Он великий режиссер, мировое светило…

– Знаем, – поморщился Тишков. – Я спрашиваю: почему здесь посторонняя женщина? К тому же иностранка?

– Мисс Дорис Линсдей – ведущий сотрудник театрального музея из Нью-Йорка, – надул щеки Грач. – Исследует творчество моего покойного отца, работает с его бумагами. Точнее, работала. Она последний человек, кто вышел из его кабинета наверху, и помнит каждую бумажку. Я подумал, что у полиции возникнут вопросы к госпоже Линсдей.

– Да, да, – встряла Дорис. – Я постараюсь помочь. Ну, чем смогу.

Тишков вернул паспорт, зашел в смежную комнату и плотно закрыл за собой дверь. Минут пять он с кем-то разговаривал по мобильному телефону, вернулся и покачал головой:

– Ничего не получится. Я тут посоветовался кое с кем… Официальные показания с иностранки можно снять только в присутствии представителя американского посольства и переводчика. Но отсюда до посольства далековато. И переводчик наверняка еще спит. Поэтому поступим так, – Тишков заглянул в глаза Дорис, и страх, который притупился по дороге сюда, снова схватил за сердце. – Если вы хотите сообщить информацию не для протокола, а лично для меня, – прекрасно, я послушаю. Пока присаживайтесь.

Тишков показал в угол комнаты, где стоял старинный диван. Обивку спинки порезали ножом крест-накрест, сиденье тоже разрезали и выпотрошили. Дорис присела на край табуретки и стала наблюдать за происходящим. Следователь попросил Грача и молодого полицейского пройти по всем комнатам и составить список пропавших вещей. Сам сел к столу, на котором были разложены бумаги, и стал что-то писать.

Назад Дальше