Аплодисменты - Людмила Гурченко 16 стр.


— Вы бы подмели… Сейчас актеры придут. А почему вообще сидите в декорации? За что вам деньги платят? — услышала я раздраженный голос директора картины.

— Вы мне?

— Да, да, вам! А кому же? Ох, простите, вот это да! Люд-милочка! Дорогая! Простите, я вас не узнал… Ну-у, такого со мной еще не бывало…

Очень была хорошая пресса. Но роли Сони и Марии Плещеевой были только единичными удачами. Чтобы моя судьба в кино изменилась, нужна более крупная, масштабная роль. Но такой, не было еще очень-очень долго.


… Новый 1945 год! Это был первый Новый год, который мы справляли с мамой— с тех пор, как началась война. Когда они были, новогодние праздники, кто их справлял? Не имели понятия. А вот 1945-й был! В ремесленном училище № 11. С настоящей елкой, с танцами и, конечно, с самодеятельностью.

В этот праздничный вечер сразу было ясно, у кого есть родители, а у кого нет. По одежде. Сестры Сусанна и Лаура были одеты нарядно — в шелковые пестрые платья с плечами и шелковые чулки. Пели сестры музыкально, обняв друг друга за талию. Мне нравилась их песня про «Царицу Тамару», которая жила в замке на высокой горе, была очень красивой и долго ждала любви. Я вообще очень любила фильмы и песни про цариц, королев и герцогинь.

Первой на сцену вышла Лида в форме училища. На ногах — грубые черные ботинки на шнурках до щиколоток. Форму она украсила белым воротничком. Лида проникновенно читала стихи К.Симонова «Жди меня». Потом, как всегда, прекрасно пела Женя Мирошниченко. И, как всегда, случился «зажим» у Таси.

По маминому сценарию финал концерта был задуман так: когда Тася поет последний куплет песни «Здравствуй, Москва!», все участники кружка выходят на сцену и подпевают ей. Песню подхватывает весь зал. Выкрикивают лозунги и поздравления: «Победа будет за нами!», «Уничтожим врага в его логове!», «На Берлин!», «Да здравствует наш вождь и учитель великий Сталин!», «Да здравствует Москва!», «Да здравствует новый, 1945 год!», «Ура-а-а!!»

А у Таси «зажим». Все знали про ее «зажим», но без нее концерт самодеятельности был неполноценным.

Тася стояла на сцене и с большим вниманием рассматривала что-то в зале. За кулисами все нервничали, Лида успокаивала маму. Мама больно вцепилась мне в плечо. Я еле сдерживалась, чтобы не «айкнуть». Андрей Степанович покрылся пятнами, а потом жаловался маме, что у него так кололо сердце, «ну не вздохнуть, не охнуть… так перенервничал, что будь оно все проклято…»

— Начинай прямо с третьего куплета, — шептала мама из-за кулис. Тася все смотрела в одну точку. Потом она тяжело вздохнула. Ее тут же из зала кто-то громко передразнил. Раздался смех.

— Прекратите, или выгоню с вечера! — выскочила из-за кулис Лида.

Тася даже бровью не повела.

— Еще раз, — сказала она Андрею Степановичу. И прекрасно спела всю песню!

Директор училища жал маме руку, благодарил за чуткий подход к детям. Когда мама еще только начинала работать, он просил ее быть внимательной и терпеливой с теми детьми, у которых нет родителей, активно вовлекать их в кружок. Тася была из детского дома. К ней мама относилась особенно нежно: «Тася, у тебя такой чудесный голос! Ты должна петь!»

— Мам! А почему ты мне никогда так не говорила? Вот мой папочка…

— Твой любимый папочка готов сказать, что угодно… лишь бы быть хорошим. У тебя нет такого голоса.

Прав мой папа: «Чужога хвалить, а своего кровнага у грязь топчить».

В тот же вечер Тася объявила, что больше выступать не будет. Прямо так твердо и сказала: «Больше не буду. Не буду больше».

Как много непонятного и загадочного в жизни. С таким голосом — и не петь. Почему? А в музыкальной школе есть дети почти без слуха. Им долбят на рояле одну ноту десять раз. Они из кожи лезут вон, чтобы запеть, — и ничего.

В двенадцать часов ночи торжественно зажгли лампочки на елке. Все обнимались, плакали, поздравляли друг друга.

Начались танцы. Я сидела под елкой, рядом с Андреем Степановичем. Как до войны с папой…

«Нормальных пар» были единицы. Они сразу же становились объектом повышенного внимания, улыбочек, пошлых острот. Танцевали девушка с девушкой. В перерывах мама проводила игры, аттракционы, чтобы дать отдохнуть баянисту. И это точно, как с папой до войны.

А потом директор училища подошел к маме и сказал, что пора заканчивать вечер. Некоторые ребята уже выпили…

Мальчики сидели на подоконниках. Я пробежалась… Да, действительно, попахивает… И разговоры стали развязнее… Почему они не ходят в кружок самодеятельности? В кружке были только одни девочки. Эх, вы…

Мы с мамой счастливо встретили Новый год! Расходились под утро. Распрощались с Андреем Степановичем. Ему через мост к театру музыкальной комедии. Мальчишки пошли провожать Андрея Степановича до самого дома, чтобы по дороге хулиганы не отобрали баян. А мы с мамой пошли по Клочковской. Ночью на улице было пусто. Снег валил крупными хлопьями. Я ловила их и была счастлива. Под Новый год в Харькове часто потом шел такой снег.

Ночью на улице было непривычно и страшно. Когда мы увидели впереди темную фигуру, мама крепко взяла меня за руку. Фигура странно пошатывалась и медленно приближалась. Это была женщина: в шинели, в черных ботинках до щиколоток. Только что, несколько часов тому назад, она вела концерт, потом весело танцевала:.. Так хотелось расспросить маму, но я знала заранее, что она скажет: «Это не твое дело».

Ну, что же происходит? Тася! Лида! Что же это такое — «жизнь?» Ничего, ничего я не понимала. Ночью не спала, раздумывала над жизнью. Может, взрослые знают что-то такое, чего не знаю я? Может, мне действительно такое рано понимать. Но я ничем не могла оправдать свою любимицу. Я пристально ее разглядывала. Где же та щель, из которой могло произойти «то»? Я не могла ее любить, как раньше. Мне мешало «то».

Меня преследовало видение: вот, я уже взрослая, иду качаюсь… На меня смотрит девочка. Это тоже я, но еще маленькая. Какая же я некрасивая, отталкивающая, чужая… Как мне маленькой стыдно за себя большую… Нет, пусть в жизни мне будет очень тяжело, очень… Но «этого» со мной не произойдет. Никогда.

Первый заработок

Весной, перед самой Победой, мы с мамой поехали в Лубны. Это недалеко от Харькова. Там было все дешевле, чем у нас на базаре. После трудной зимы мама хотела меня подкормить, поставить на ноги. Мама теперь чаще бывала со мной, даже советовалась, — ведь тети Вали рядом не было. Вот почему и в Лубны мы поехали вместе.

Чего только на базаре в Лубнах не было: и блинчики с мясом и творогом, и вареники с картошкой, и куличи, и соленые красные помидоры… Мы купили целую корзину яиц, курицу, небольшой каравай пшеничного хлеба и две бутылки молока на обратную дорогу.

В вагоне мама подсчитывала, сколько она сэкономила и на сколько в Харькове на базаре все дороже. Ее рука судорожно шныряла за пазуху, где она всегда держала деньги.

Напротив нас сидел чересчур бойкий дядька. Как только мы вошли в вагон, он сразу стал приставать с расспросами: как меня зовут, как зовут маму, где папа, сколько лет маме, сколько лет папе, «Ай-ай-ай! Какой старый папа».

— Сами вы старый.

— Нехорошо так отвечать старшим.

— А вы не задавайте ребенку бестактных вопросов, — отрезала мама.

Долго ехали молча. Поезд часто останавливался. Входили и выходили все новые и новые люди. Зашла и потеснила нас пара — муж и жена. Чем ближе к Харькову, тем теснее и теснее становилось в вагоне. К концу нашего путешествия купе было забито мешками и чемоданами. В пыльном окне садилось желтое солнце. Я подумала, что хорошо бы вернуться домой до наступления темноты. У нас такие продукты, а с вокзала до дома идти не менее часа… страшно.

— Девочка, а сколько тебе лет? Как тебя зовут?

«Начинается…» — подумала я и покосилась на женщину, что потеснила нас.

— В каком ты классе учишься и почему не в школе?

Я посмотрела на маму.

— Так надо, — ответила за меня мама.

— Я еще учусь в музыкальной школе… сразу в двух. Вот, — сказала я, чтобы она не приставала больше к маме.

— Какая умница! Ты играешь? Молодец.

— Вообще, я играю, но больше пою.

— Вот как! Может ты нам споешь? А мы послушаем. Или ты стесняешься?

Мне услышать, что я «стесняюсь» петь, — ну это… даже и слова не подберу — смешно. Да у меня внутри сразу разлилось такое блаженство от предвкушения того, что сейчас будет… Но, сдерживая себя, вежливо отвечаю:

— Я не стесняюсь. Я спою. Пожалуйста. Что?

— Давай что-нибудь цыганское! — И с верхней полки свесилась курчавая голова молодого парня. Он хитро улыбался, и было видно, что у него нет передних зубов. Я выбирала в памяти самую выгодную песню, а параллельно рисовала картину драки, в которой ему выбили зубы…

Ну и задачу мне подкинул беззубый! По правилам, я всегда в конце пою шуточные, бойкие и цыганские. А тут пришлось в самом начале взять «градус». Ведь в «Бирюзовых колечиках» я уже и плечами по-цыгански подтрясываю, и руками прихлопываю в ритм: «эч-тата, эч-тата», а в конце — мягкая пластичная чечеточка и удары по груди и коленям… Значит, и все остальные песни дальше придется исполнять живее. И посмелее!

Ну и задачу мне подкинул беззубый! По правилам, я всегда в конце пою шуточные, бойкие и цыганские. А тут пришлось в самом начале взять «градус». Ведь в «Бирюзовых колечиках» я уже и плечами по-цыгански подтрясываю, и руками прихлопываю в ритм: «эч-тата, эч-тата», а в конце — мягкая пластичная чечеточка и удары по груди и коленям… Значит, и все остальные песни дальше придется исполнять живее. И посмелее!

Среди пассажиров началось оживление. Меня рассматривали, просили передних пригнуться, чтобы было видно. Самой о репертуаре думать не нужно — только успевай выполнять заказы. А я знала все. Что попросят — то и пою.

В то время и для молодых, и для пожилых — для всех поколений — любимыми были одни и те же песни. Я пела «Землянку», «Два Максима», «Любушку-голубушку», «Шаланды», «Гармониста», «Черемуху», «Синий платочек», «Соловьи», «Офицерский вальс», «Татьяну», «Чубчик»…

Как же слушали люди! Все ждали покоя, мира, тишины, все жили одним — быстрей, быстрей бы кончилась война! Такие разные люди, попавшие случайно в один вагон, суровые и озабоченные, молчавшие на протяжении всего пути, — вдруг услышали песню и засветились, и растаяли, сидели голова к голове, плакали, улыбались…

— Товарищи! — сказал вдруг мужчина, что сидел напротив нас и все время поглядывал на маму. — Мы получили большое удовольствие. А за удовольствие, товарищи, надо платить! Ее отец сражается на поле битвы за нас, товарищи, за свою семью, за нашу Родину! Отблагодарим же, товарищи, и девочку и ее молодую симпатичную мамашу! Кто сколько может, товарищи! — И первый положил на стол красную тридцатку.

Больше всего денег летело сверху. Их кидал беззубый курчавый парень. Наверное, вор. А иначе, где взять столько денег, которые не жалко вот так кидать?

На столике лежала гора купюр. Мама была красная, чуть не плакала.

— Берите, мамаша, не отказывайтесь. Дочка ваша честно заработала. Берите — пригодится.

Мама сидела вцепившись в корзину с яйцами и курицей, и неотрывно смотрела на кучу денег. Тогда мужчина стал сам аккуратно складывать их по тридцаткам, по десяткам…

Поезд подошел к Харькову. Все тепло и уважительно попрощались с нами, как с родными… Последними вышли мы с мамой и тот дядька.

«Не отстанет, — подумала я, — хочет у нас отобрать деньги. Специально затеял этот сбор, чтобы поживиться». Но деньги уже надежно лежали у мамы за пазухой.

— А вас как зовут, дядя?

— Называй просто — дядя Ваня.

— Большое спасибо вам, дядя Ваня.

— Чего работать зря? Слушали — пусть платят… А как твою маму зовут?

Мама сильно толкнула меня в спину. Мы поспешно попрощались и побежали в другую сторону от вокзала, сделали крюк — и домой. Я неслась и на ходу придумывала, куда истрачу эти деньги, — мне очень много нужно было купить.

— Вот, Люся. Здесь шестьсот рублей. Это твои первые заработанные деньги. Видишь ли, я подумала… мы ведь давно не платили за музыкальную школу, вот ты сама за себя и заплатишь. Я думаю, это будет правильно. Завтра же напишу папе письмо на фронт. Он будет плакать…


А через десять лет мне в Москву мама прислала письмо: «Люся! Ты же знаешь папу. Уже весь Харьков в курсе, что ты нам прислала свою первую зарплату: он всех останавливает, всем рассказывает, где ты снимаешься, как будет называться картина, сообщает фамилию режиссера, всем показывает фотографию, где ты с Игорем Ильинским. Я перебегаю на другую сторону улицы, а папа разъясняет тем, кто нас не знает: „А вон то — ее мать“».

Папа вернулся

Война кончилась.

Была середина сентября. В городе, на Клочковской, в нашем дворе вспыхивали вечеринки. Это возвращались с войны мужья, сыновья, женихи. На всю улицу играл баян, пели, голосили, громко рыдали. На такую вечеринку заходи кто хочет — радость всеобщая. Обиды прощались. В нашем дворе тоже были две такие вечеринки — вернулись мужья.

Почему же до сих пор нет моего папы? Когда же, ну хоть приблизительно, его ждать?

… В дверь сильно стучали. Мама вскочила и побежала на кухню. За время войны я так привыкла спать с мамой, что мне стало холодно и одиноко. Это ощущение я тогда хорошо запомнила. В щели ставен пробивался серый рассвет.

— Кто?

— Лель, ето я! Открывай, не бойсь! Защитник Родины вернулся — Марк Гаврилович, не бойсь!

Послышались звуки открываемых замков: сначала тяжелый железный засов, потом ключ один, потом второй, потом цепочка…

— Та-ак! А хто дома?

— Люся.

— Ага, дочурка дома… А ето хто курив тут?

— Это я…

— Э-э, здорово, кума! Ну, держися!

Я вслушивалась в незнакомый хриплый голос и не чувствовала никакой радости. Было такое ощущение, будто что-то чужое, инородное врывается и разбивает привычный ритм жизни. Вдруг я вижу, как в комнате осторожно, согнувшись, появляется человек в военной форме, с зажигалкой в одной руке и с пистолетом в другой, заглядывает под стол, хотя стол без скатерти, потом под кровать, на которой я сижу, сжавшись в углу, а на меня никакого внимания. Вроде нужно как-то реагировать, что-то сказать, но не могу.

Все эти годы я так ждала папу, столько раз по-разному рисовала себе его приезд с фронта… А теперь все — его голос, и его поза, и серая ночь, и жалкая, испуганная мама — все-все-все не соответствовало чуду, которое я связывала со словом «папа».

Из-под кровати раздался сдавленный голос: «ничего… я усе равно взнаю… Люди — они скажуть… Тогда держися, тысяча вовков тибя зъешь… усех повбиваю… и сам у ДОПР сяду. Ну! Здорово, дочурка!»

Схватил меня на руки, подбросил в воздух: «У-у! Як выросла! Якая богинька стала, моя дочурочка. Усю войну плакав за дочуркую…» И залился горькими слезами, что «мою дочурку, мою клюкувку мать превратила в такога сухаря, в такую сиротку».

— Марк! Так ведь все голодали, да я сама, смотри, еле-еле душа в теле…

— От ты, Леличка, куришь, затуманиваешь, а ребенык аккынчательно отощал, на глазах пропадаить… Ничего, моя ластушка, твой папусик вернулся з Победую, теперь усе наладить! Поезд учера ще пришов, у девять вечера, насилу дождався. Приду, думаю, ноччю, у самый разгар… Сорвалось, ну ничего! — И тут же мне шепнул на ухо: Потом мне усе про нее изложишь, увесь материал.

Это был мой папа! Тот, которого я ждала! Но как же я могла только что не узнать его голоса, пугаться чего-то «чужого». Это мой папа! Его, именно его, мне не хватало все эти четыре года. Теперь я ему все расскажу — все обиды на маму, про все несправедливости, про стояние на коленях в углу — и все-все.

— Ну, Леличка, давай унесем у хату вещи. Што я своей дочурке привез!

В нашем сером и неуютном доме засверкали декоративные вещи. Первым папа вынул бережно завернутое в тряпочку маленькое ручное бронзовое зеркальце — сверху бабочка, снизу ангел, разглядывающий себя в зеркало. Наверное, ангел и поразил папу больше всего.

Каждый подарок он сопровождал историей: «У город вошли без боя. Спали у баронським замку. Такога я ще з роду не видив. Ты бы поглядела, Леля, якая красота. Куда там моему пану у диревни. Озеро, лебиди… Усе стоить, а хозяев нима — как только што вшли. Лежить усе на столах, собаки воють, свинни землю роють, лошыди хрипять. Земля не паханая — прямо плачить земелька. Нашей братве што нада — поесть да выпить. Крепко выпили и спали, а я не спав… Пошев у во двор, поналив усем воды, понакармив усех собак, свинней, а на утро вже усе — ко мне на перебой! Скотина, она же не виноватая… Як увидев ето зеркальце — дай, думаю, дочурочке привезу. Усю жизнь у него глядеть будить и папусика помнить».

Так и есть. Смотрюсь в это зеркало с бабочками и ангелом и вижу папу…

— Лялюша! Про тибя тоже не забыв, — и бросил маме мешок. Ого! Ей большой мешок. А мне? Мама скрылась в другой комнате.

— Тибе, дочурочка, ще веломашину женскую привез. Завтра у багаже з Лелюю возьмем. Прямо на дороге подобрав, сам починив. Не новая, правда, но ездить ще можна. А главное, дочурка, ты у меня актриса. И я тибе привез главный подарык! Исключительно артистическое платтика. Усе у каменнях… Такое тяжелое, черт. Его вже у самом Берлине старушка на базаре за сахар отдала. Я ей ще и хлеб у придачу — а она аж руки лезить целовать. «Да што вы, мам, якой я пан? — паном меня называить, — берите, еште на здоровье». Так она меня расстроила.

Чтобы увидеть это платье, надо представить себе павлиний хвост, только не из перьев, а из бисера и переливающихся камней. Таким оно было сзади, а впереди платье было короче и висели гирлянды бисера, как на абажуре. К этому платью были еще зеленые атласные туфли на высоком тонком каблуке 35-го размера — «ну вокурат, як у дочурки».

Как же папа мой восхищался! Только он так умел: «Вот ета да! Як я угадав. А сидить платтика — як тут было. Ну, дочурка, ты щас в меня настоящая пава! Утрушкум у во двор оттак, у етым платтике и выйди — усех соседей на лупаты положишь! Во папусик так папусик! Во ето Марк Гаврилович…»

Назад Дальше