Нахум Натан попрощался с отцом, с соседями, со своими учителями и учениками, сел на корабль, идущий в Яффо, а из Яффо направился в сельскохозяйственную школу «Микве Исраэль». Там он научился пахать, и сеять, и прививать, и обрезать и познакомился с киркой и косой. Там он также подружился со своим будущим убийцей Зеевом Тавори, пришедшим из Нижней Галилеи.
Очень отличались они друг от друга. Зеев — сильный, смелый и привычный к тяжелой работе в поле, а Нахум — мягкий, деликатный и мечтательный. Но, несмотря на это, они стали друзьями. Нахуму нравилось, что Зеев «борется и скачет на лошади, как настоящий янычар, — так он писал отцу, — размахивает палкой, как анатолийский пастух, а борозды прокладывает так прямо, как немецкий инженер». А Зеев смотрел на Нахума как на младшего, избалованного брата, учился у него незнакомым словам и выражениям и помогал ему, когда возникала необходимость.
После окончания школы их пути на какое-то время разошлись. Нахум по указанию отца поднялся с прибрежной равнины в Иерусалим, провел там несколько месяцев, поработал наемным рабочим у хозяина в Моце и усовершенствовался в выращивании винограда. Зеев не вернулся в родной дом в Галилее. Он кочевал по стране — тут пахал, а там охранял, тут добывал камень, а там сажал деревья. В помощь оказались ему и его опыт, и мышцы, а также привычка к тяжелому труду, которую воспитали у него отец с матерью. В любом месте он легко находил работу, однако нигде не заводил друзей. Земледельцы в поселениях Иудеи казались ему слишком мягкими и кроткими, под стать их рассыпчатой, красноватой глинистой земле, их садам и винодельням. Никакого сравнения с мужчинами в поселениях его Галилеи, твердыми, как базальт.
«У нас выращивали арбузы, скот и оливки, а нашими соседями были арабы, которые становились либо добрыми друзьями, либо злейшими врагами. И у нас дети в день рождения получали в подарок коня и дубинку, — так рассказывал он о своем детстве внукам многие годы спустя. И усмехался: — А эти тут танцевали менуэты, и потягивали вино, и болтали по-французски с чиновниками Барона».
И от тех пионеров, которые так понравились Нахуму в Стамбуле, он тоже держался в стороне. В отличие от него, родившегося в Стране и привыкшего к ней, в этих ему чудилась какая-то чуждость и опасливость — это сказывалось в их телодвижениях, в их способе выражаться, в нескончаемых спорах и странных восторгах. Да и их склонность к разговорам по душам и бесконечные пляски казались ему бесполезной тратой времени. «Они разговаривают, — писал он тогда отцу, — точно так же, как танцуют, — кругами. Никуда не сдвигаются».
На какое-то время он сблизился с людьми из «а-Шомер», организации еврейской самообороны, но вскоре убедился, что они слишком много времени уделяют тому, что подкручивают усы, бахвалятся своей силой и гарцуют по деревенским улицам. Он ушел и от них. В конечном счете он обнаружил, что во время обеденных перерывов чаще всего сидит с арабскими рабочими — среди людей, на языке которых он говорил, привычки которых знал и пищу которых любил. И хотя отец и мать всегда говорили ему: «Это наши враги!» — он именно в их обществе чувствовал себя уверенно и спокойно.
Раз в две недели он писал три письма: одно — родителям, второе — дочери соседей по родному поселению, где он родился и вырос — молодой девушке по имени Рут Блюм, и третье — своему товарищу по сельскохозяйственной школе Нахуму Натану. Писание давалось ему трудно, и длина его писем определялась бумагой, на которой он писал: письмо было длинным, если попадался целый лист, и коротеньким, если маленький клочок. Он рассказывал, где находится и чем занят, а для Рут Блюм добавлял пару ласковых слов о том, как он скучает, и все свои письма подписывал одними и теми же тремя словами: «Я, Зеев. Привет».
Какое-то время он работал в Зихрон-Яакове и там услышал о планах создания новой мошавы на деньги Барона. Он сообщил об этом своим родителям и нескольким товарищам, в том числе и Нахуму Натану. Они сорганизовались, одолжили деньги и купили себе в этом новом месте земельные участки. Участок Зеева Тавори оказался рядом с участком Нахума Натана, а рядом с ними был участок другого парня из этой же группы, по имени Ицхак Маслина, из хасидской семьи, которая прибыла в Страну еще до Первой алии[27] и поселилась в Тверии. Ицхак Маслина был уже женат на женщине по имени Роза, и Зеев знал его с юности, потому что до женитьбы на Розе Ицхак работал в лавке ее отца, а отец Зеева покупал в этой лавке семена и рабочие инструменты.
Они посадили на своих участках деревья, заложили виноградники, построили дома, и в начале того далекого тысяча девятьсот тридцатого года, когда в новом поселке покончили самоубийством три человека, Зееву исполнилось двадцать три года и он женился на Рут Блюм, которой было тогда девятнадцать. А в конце того же года она явила миру радостный живот беременной женщины.
3Те годы давно миновали, те люди давно уже умерли, но рассказы живы и даруют друг другу поддержку и силу. Некоторые из них рассказывают у нас прилюдно, но в приукрашенных версиях, в те дни, когда празднуют основание мошавы. Некоторые опубликованы в различных исследованиях и книгах. А прочие шевелятся под спудом и порой вдруг выглядывают оттуда — подмигнут насмешливо: «А мы всё еще здесь», взмолятся взглядом: «Извлеките нас на свет!» — и исчезают снова. Так, истории о «краже выкупа», об «ограблении иерусалимского менялы» и о «городской малышке, утонувшей в старинном акведукте» все еще рассказываются на публике, тогда как истории о «том нашем парне, у которого был один глаз», или о «том нашем парне, который ходил к проститутке из Тверии», пересказываются только шепотом.
Историю о самоубийстве Нахума Натана — она же история о «сыне раввина и жене соседа» — не рассказывают, конечно, никому, а уж тем более на публике. Но когда она порой сама собой всплывает в разговорах между членами семьи или их соседями и каждый, кто рассказывает ее, что-то убирает или добавляет, выясняется, что никто не помнит ни точного места, ни даты смерти этого самоубийцы или убитого, а весь спор идет о типе ружья, ствол которого был вставлен ему в рот, был то английский «энфилд», или русская винтовка Мосина, или немецкий «маузер». И поскольку кости этого самоубийцы уже много лет назад были увезены с нашего кладбища и от него не осталось ни памятника, ни какого-либо иного следа, то находятся даже такие, что ожесточенно спорят, звали его Нахум Натан или Натан Нахум, а то и вообще как-то совсем иначе.
Все, однако, согласны в том, что он умер в ту осеннюю ночь, когда пошел первый дождь того далекого года. Эта деталь существенна, потому что наши места славятся дождями. Иные из них настолько обильны, что прорывают в земле новые овраги, а первый дождь тысяча девятьсот тридцатого года был таким шквальным, что на фоне его громов и молний, да еще сидя за спущенными жалюзи и закрытыми ставнями, никто в поселке не заметил, как сверкнул выстрел, и не услышал, как он грянул. Исключение составили три человека — Зеев Тавори, который произвел этот выстрел, Нахум Натан, в рот которого он выстрелил, и их сосед Ицхак Маслина, жена которого — я еще помню ее, эту Розу Маслину, с ее заячьими зубами и стройными ногами — в тот вечер потребовала от мужа немедленно выйти и починить водосток, потому что он все откладывал и откладывал это дело, хотя она не раз гнала его и умоляла, и вот теперь, через считанные минуты после начала дождя, вода уже стала заливать их спальню.
Ицхак Маслина прислонил лестницу к стене дома и уже начал было подниматься по ней, но в тот момент, когда он поставил правую ногу на четвертую перекладину, ему показалось, что из соседнего двора доносятся какие-то крики. Он посмотрел в ту сторону, но ничего не увидел, и тогда спустился с лестницы, с опаской приблизился к забору, поднял штормовой фонарь, который держал в правой руке, и поводил им вверх и вправо, пытаясь разглядеть, что там происходит.
Фонарь едва рассеял темноту, но как раз в ту минуту, когда Ицхак поравнялся с забором, гигантская молния рассекла небо сверху вниз по диагонали, с востока на запад, и в ее свете он увидел два синеватых силуэта. Двое мужчин стояли друг против друга на краю поля на соседском участке. Меньший из них дважды воскликнул: «Нет! Нет!» — а потом, видимо заметив силуэт Маслины, тоже синевший в темноте, крикнул: «На помощь! Он хочет меня убить!»
Маслина сразу узнал этот голос — голос соседа-холостяка Нахума Натана — и даже крикнул ему в ответ: «Нахум, Нахум!» — но ответом ему был жуткий, нечеловеческий рев. Более высокий из мужчин страшно взревел и, размахнувшись, ударил меньшего кулаком в левый висок, а когда тот покачнулся, нанес ему еще один удар кулаком в грудь. Нахум упал, и в свете новых молний Маслина увидел, что высокий мужчина наклонился над упавшим, держа в руках что-то длинное и узкое. Он подумал было, что это палка, но, когда раздался выстрел, понял, что это ружье, и тоже завопил от страха, распластавшись на грязной земле. Он испугался, что убийца — очевидно, грабитель, другая мысль даже не пришла ему в голову — заметит свет его фонаря и выстрелит в него тоже.
Маслина сразу узнал этот голос — голос соседа-холостяка Нахума Натана — и даже крикнул ему в ответ: «Нахум, Нахум!» — но ответом ему был жуткий, нечеловеческий рев. Более высокий из мужчин страшно взревел и, размахнувшись, ударил меньшего кулаком в левый висок, а когда тот покачнулся, нанес ему еще один удар кулаком в грудь. Нахум упал, и в свете новых молний Маслина увидел, что высокий мужчина наклонился над упавшим, держа в руках что-то длинное и узкое. Он подумал было, что это палка, но, когда раздался выстрел, понял, что это ружье, и тоже завопил от страха, распластавшись на грязной земле. Он испугался, что убийца — очевидно, грабитель, другая мысль даже не пришла ему в голову — заметит свет его фонаря и выстрелит в него тоже.
И стрелявший действительно заметил его. Сначала — как темный силуэт на фоне открывшейся двери, потом — как дрожащее пятно слабого света, приблизившееся к его забору и неподвижно застывшее там, а теперь — как исчезнувший силуэт и погасший свет. Убийца стащил сапог с правой ноги убитого и крикнул: «Ко мне, Ицхак! Быстрее ко мне!»
Ицхак Маслина узнал и этот голос и вздрогнул, узнав, потому что это был голос Зеева Тавори, его второго соседа. Он открыл калитку в заборе и стал приближаться к Зееву, и чем ближе он подходил, тем короче становились его шаги, а так как и глаза его не хотели встречаться с взглядом соседа, он приближался к нему, уставившись взглядом в землю.
Молнии вспыхивали одна за другой, и в их свете глазам Ицхака открылся труп Нахума Натана. Он содрогнулся от ужаса. Пуля вошла в череп Нахума и разворотила его, выходя, а то, что уцелело, было покрыто кровью, и водой, и мозгами, и грязью, так что убитого трудно было узнать. Но сапоги — сапоги на нем были теми единственными в своем роде замечательными сапогами Нахума Натана, которые были известны всей мошаве.
Зачем он вышел во двор в такой поздний и бурный ночной час, спросил Зеев Тавори.
Дождь залил его спальню, и он вышел прочистить забитый водосток, правдиво ответил Маслина.
— А почему ты подошел к забору?
— Я услышал крики, — сказал Маслина, — и хотел посмотреть, что тут происходит.
— И что же ты увидел?
— Я не увидел ничего.
— Ты ошибаешься, — сказал Зеев Тавори. — Ты много чего увидел. И если ты не помнишь, что ты увидел, то я тебе напомню. Ты увидел самоубийство. Ты увидел, как наш бедняга сосед Нахум Натан выстрелил себе в рот.
— Но откуда у него ружье? Чье оно, это ружье? — в недоумении спросил Маслина.
— Это мой «маузер», — сказал Зеев Тавори. — То ружье, которое мой брат Дов привез мне из Галилеи, когда доставил сюда в телеге корову, дерево и Рут.
Все это Зеев Тавори сказал совершенно спокойно и на удивление четко. А потом так же спокойно и четко объяснил:
— Нахум пробрался в мой дом и украл ружье. Но я проснулся и бросился за ним вдогонку. И ты видел, как я бежал за ним, и ты слышал, как я кричал ему, чтобы он остановился. Но я не успел — он тут же сунул дуло себе в рот и выстрелил. Сейчас ты припоминаешь?
Маслина не ответил, и тогда Зеев Тавори наклонился и прижал палец правой ноги покойника к предохранителю спускового крючка.
— Вот так, — сказал он. — Посмотри и запомни — может, когда-нибудь и ты захочешь покончить с собой.
Потрясенный Маслина приоткрыл рот — может быть даже намереваясь сказать, что он видел нечто совершенно иное, но Зеев Тавори опередил его. Он поднял ружье одной рукой, поднес дуло к шее Ицхака, точно под подбородком, и немного приподнял его так, чтобы глаза Маслины уже не могли уклониться от его взгляда.
— «При словах двух свидетелей состоится дело», — процитировал он[28]. — Если мы оба будем свидетельствовать одинаково, ты получишь от меня в подарок корову, точно такую же, как мою, голландскую первородку, беременную от первоклассного голландского быка. Но если ты расскажешь другое, ты тоже умрешь такой смертью. Здесь уже покончили с собой трое — прибавится еще один.
Ицхак хотел было сказать, что покончили с собой только двое, но его тело оказалось разумнее головы — оно застыло в молчании.
А сейчас небольшое, но необходимое разъяснение. Когда Ицхак Маслина был молодым парнем в Тверии, он каждое лето работал, как уже было сказано, в лавке отца Розы — той девушки, которой позже предстояло стать его женой. Вначале он занимался погрузкой и доставкой товаров, потом — их сортировкой и укладкой, а под конец даже счетоводством, но главное — он был занят мыслями о дочке своего хозяина.
В Тверии Розу прозвали Зубастой, потому что в детстве на месте выпавших молочных зубов у нее выросли два огромных резца, которые не позволяли ей как следует закрыть рот, из-за чего лицо ее постоянно сохраняло слегка насмешливое выражение. Но когда она выросла, в городе начали говорить не только о «зубах Розы», но и об «остальной Розе», потому что все остальное в ней, если не считать этих зубов, превратилось в симпатичную девушку с изящными движениями, длинными ногами и цветущим, красивым телом.
Однажды, когда Ицхак Маслина зашел на склад ее отца, Зубастая Роза, стоявшая на раздвижной лестнице, попросила его подать ей с пола пакет. Подняв пакет, он поднял также и глаза и увидел над собой схождение ее бедер. С тех пор каждый раз, как он видел ее, он снова видел ту же картину, и много лет спустя, когда она уже была его женой и он уже не мог выносить ее речь, и ее присутствие, и ее зубы, он по-прежнему ощущал желание к «остальной Розе». Стоило ему вызвать в памяти тот день и ту лестницу, как беглая встреча с ее бедрами снова возвращалась к его глазам.
Но вернусь к счетам, которыми он занимался в лавке ее отца. Их он тоже не забыл и даже сейчас, спустя много лет, все еще мог хорошо, и быстро, и точно подсчитать в уме свою прибыль и свой убыток. И поэтому он мгновенно понял смысл слов Зеева Тавори. А леденящее душу прикосновение ружья к подбородку ускорило его расчеты в несколько раз.
Он отступил на шаг и сказал:
— Самоубийство — со всех точек зрения дело плохое, корова, напротив, дело хорошее, а беременная голландская первотелка — это совсем хорошо.
— И его сапоги ты тоже можешь взять, — снисходительно разрешил Зеев Тавори. — На меня они все равно не налезут.
— Но что я скажу людям в мошаве? Что я снял их с ног мертвеца?
— Конечно. Забрал, чтобы не украл какой-нибудь воришка. Взял для сохранности. Сейчас ты скажешь им так, а потом посмотрим, что они решат с ними делать.
Маслина никак не мог решиться. Но такими замечательными сапогами и впрямь нельзя было пренебречь. Поэтому он быстро наклонился и попытался стащить сапог с левой ноги Нахума Натана. Однако сапог отказался ему подчиниться. И на какой-то миг Маслине даже показалось, что мертвец вырывает у него из рук свою ногу. Он испугался и отпрянул от трупа.
Зеев Тавори усмехнулся. Маслина опять наклонился, потянул и упал на спину, прямо в грязь, с сапогом в руке. Убийца усмехнулся снова и сказал:
— Вставай и беги к Кипнису, расскажи ему, что ты здесь видел. И скажи, что я стою во дворе под дождем и охраняю труп самоубийцы.
Кипнис был тогда председателем Совета мошавы. Человек высокого роста, резкий, с желчным чувством юмора.
— В такое время? Он еще спит.
— Если человек кончает жизнь самоубийством, председателя Совета можно разбудить в любое время, — сказал Зеев Тавори и подтолкнул Маслину. — Ну, давай, беги, беги! Беги и расскажи, что ты видел, а я тем временем останусь здесь с этим несчастным дохляком.
— И мы оба с тобой скажем, что это было самоубийство? — недоверчиво переспросил Маслина, словно требуя лишнего подтверждения.
— Разумеется, самоубийство, — сказал Тавори. Он указал дулом ружья на развороченную голову мертвеца, а потом снова поднял ружье и придвинул дуло вплотную ко лбу Маслины. — Сделать своему другу то, что он сделал мне, — разве это не самоубийство?
4Каждый человек порой думает о самоубийстве, а некоторые и вполне всерьез размышляют о том, как это лучше сделать, и даже пытаются представить себе, что будут говорить о них безутешные родственники и потрясенные друзья. И вообще — в самоубийстве, несомненно, есть что-то влекущее, любопытное и заразительное, и порой мысль о нем приходит на ум не только из-за боли, отчаяния или нужды, но и из желания наказать кого-то или вызвать жалость и сочувствие к себе, а возможно — и просто от наплывшей вдруг тоски или минутной слабости. Поэтому члены Совета мошавы решили сказать британскому сержанту, что Нахум Натан покончил самоубийством, потому что был человеком мягким и деликатным, не создал семью и не выдержал трудностей и одиночества, а поскольку у него не было здесь по-настоящему близкой души, с которой можно было бы поделиться своими страданиями, или жены и детей, о которых нужно было бы заботиться, на него очень сильно повлияло то, что сделали двое самоубийц, ему предшествовавших, и он сделал то же, что сделали они.