Бриллиантовый крест медвежатника - Евгений Сухов 5 стр.


Родился Яцек Лабуньский в Замоскворечье, там, где Москва-река делает крутую излучину. Мать его умерла при очередных родах; отец, польский шляхтич, крепко запил и, проснувшись в один прекрасный день после очередного возлияния, обнаружил себя и пятилетнего сына на нарах румянцевской ночлежки в Хитровке. Поскольку отец и сын Лабуньские занимали одни нары, хозяин ночлежки брал с них пятачок, но и сию денежку надо было все же иметь, а денег у Лабуньского-старшего уже вовсе не имелось.

Поначалу отец Яцека зарабатывал тем, что писал за неграмотных хитрованцев разного рода прошения, письма и иные бумаги, хотя и спускал большую часть денег в кабаках, благо в самом доме Румянцева таковых имелось аж два: «Пересыльный» и «Сибирь». Через год такой жизни шляхтич совершенно опустился и работать больше не мог: руки ходили ходуном даже после крепкой опохмелки. Содержание семьи Лабуньских легло на плечи шестилетнего Яцека, прибившегося к артели хитрованцев-попрошаек. Был тогда Яцек тщедушен и мал и своим видом вызывал жалость у посетителей Хитрова рынка, так что подавали ему добрые люди охотнее, чем иным. Случалось, что после того, как он отстегивал установленную часть своих доходов в общий артельный котел, у Яцека оставалось немного денег, чтобы заплатить «ночлежные», купить еды себе и дешевой водки отцу.

Однажды, вернувшись в ночлежку раньше обычного времени, он нашел отца уже холодным. Смерть его была ужасна: Лабуньский-старший, как только ушел сын, раздобыл где-то ножницы, поставил их острием вверх, развел концы по ширине глаз и, крепко ухватившись руками за кольца, с силой уронил на ножницы свое лицо. Когда вернулись обитатели ночлежного нумера, они увидели Яцека, забившегося в угол, и Лабуньского-старшего, из глазниц которого торчали кольца ножниц.

Христарадничал Яцек еще три года. Он вытянулся, немного окреп, и подавать ему почти перестали. Нужно было срочно менять масть. Скоро Яцек стал поигрывать в картишки. Начал он с «дурачка в навалку». Потом стал играть в «горку», «кучку», «семь листов», «ерошку» и «рест». Затем подошла очередь «банка», «рокамболя» и «виста» с «пикетом». Карточная наука давалась ему легко, и через несколько лет Яцек уже играл на «мельницах» и ярмарках, все чаще и чаще не оставаясь внакладе. Долю от выигрыша, как потомственный хитрованец, он отстегивал Парамону Мироновичу и имел защиту в лице одного из его подручных по кличке Мамай. Когда Яцек стал вхож в игорные дома Москвы, Мамай уже находился при нем неотлучно. И когда какой-либо загулявший купчик, проигравшийся в прах, начинал бузить и требовать назад проигранные Лабуньскому деньги, за спиной Яцека вырастал Мамай и быстро урезонивал скандалиста доступными ему методами, самыми действенными из которых были кулак, кастет и финский нож. Несладко приходилось и тем, кто наотрез отказывался платить.

Курочка в лице Яцека стала нести золотые яички, весьма значительно пополняя мошну Парамона Мироновича. Не забывал Яцек и себя: недалеко от Хитровки он снял дорогую квартиру, одевался щеголем, обедал и ужинал в «Эрмитаже» и водил к себе на Солянку только дорогих шлюх.

Шельмовал, конечно, Яцек знатно. Если он понтировал, то выиграть у него можно было, только ежели у банкомета выпадет плие, то есть совпадут лоб и соник. И не было ему равных, ежели он метал банк.

Ловкость его рук была необычайной. Совершенно новая карточная колода незаметно подменялась приготовленной заранее другой колодой, где карты были сложены в определенном порядке, и сколь бы Яцек ни тасовал и ни давал ее подрезать понтерам, карты в ней оставались лежать так, как и были сложены загодя.

Однажды, понтируя против какого-то графа, Яцек шесть раз подряд загибал угол и выиграл более сорока тысяч. Таким кушем он делиться не пожелал и буквально исчез прямо на глазах Мамая. В своей квартире на Солянке он больше не появлялся, и приказание Парамона Мироновича — разыскать Лабуньского и доставить его к нему живым или мертвым — исполнено Мамаем не было.

Легкие деньги — дело известное — легко и уходят. Непривычный ни в чем себе отказывать, Лабуньский прожил выигрыш в полтора года. Когда у него осталось не более трех тысяч, он решил вернуться к прежним занятиям и стал поигрывать на пароходах и в вагонах поездов. Доходы были стабильными, но через несколько лет он примелькался, и с ним стали отказываться садиться за игорный стол. Это был первый звоночек. Второй звоночек прозвучал, когда один конногвардеец, уличив его в подтасовке карт, до полусмерти избил его, сломав несколько ребер и нос. Вот почему, не дожидаясь третьего звоночка, Яцек решил снова сменить масть. Он сошелся с цирковыми, какое-то время показывал в балаганах и шапито карточные фокусы, а потом, набравшись циркового опыта, организовал собственную антрепризу в лице себя и прибившейся к нему цирковой сироты, которую он оставил в качестве ассистентки. Некоторые фокусы и номера он позаимствовал из репертуаров балаганов и шапито, некоторые придумывал сам и стал гастролировать с ними по уездным, а потом и по губернским городам России. Так родился Гарольдо Гарольдини и Карменцита, именно под которой сейчас постанывал от наслаждения великий и непревзойденный. Наконец судорога пронзила тело Гарольдини, и тотчас вслед за этим издала протяжный стон и Карменцита. Излились они почти одновременно. А ровно через минуту в дверь их комнаты постучали.

— Кто бы это мог быть в такой час? — удивленно посмотрел на Карменциту Гарольдини, переводя дыхание после любовной скачки.

Женщина в ответ неопределенно пожала плечами. Стук повторился, и в этот раз он был более настойчивым.

— Давай не будем открывать, — предложила Карменцита. — Мы спим. И нечего нас беспокоить.

— Может, что-то случилось? — предположил Яцек-Гарольдо.

— Конечно, случилось, — ухмыльнулась Карменцита. — У мадам Елизаветы пропали очень дорогие серьги.

— Ох уж эти твои шуточки, — ворчливо промолвил Лабуньский.

Стук вновь повторился, и кто-то за дверью громко произнес:

— Господин Гарольдини, откройте. Надо поговорить.

— Мы уже спим, приходите завтра, — сонным голосом отозвался Яцек.

— Этот разговор в ваших интересах, откройте, — настаивал некто за дверьми каюты.

— Открой, — нехотя велел магик.

Карменцита дернула плечиком, накинула на себя пеньюар, мало чего скрывающий, и пошла к дверям. Плечико у нее дернулось еще раз, когда вслед за худощавым мужчиной в их номер вошла та самая женщина, которая принимала участие в «смертельном» номере.

— Что фам угодно? — спросила Карменцита.

— Простите за столь поздний визит, — глядя на нее в упор, сказал Савелий, — но нам необходимо получить назад серьги вот этой, — он указал на Лизавету, — дамы.

— Я фас не понимать, — процедила Карменцита, медленно пятясь, так как Савелий продолжал наступать на нее. Так — Карменцита спиной, а следом за ней Савелий и Лизавета — вошли в комнату. Иллюзионист сидел на канапе в халате и курил папиросу. Он уже приготовился дать этим ночным визитерам должный отпор.

— В чем дело? — сухо спросил он и сердито уставился на Савелия. — Почему вы не давать нам отдыхать?

— Потому что мы хотим получить назад украденные вами серьги, господин иллюзионист.

— Ха-ха-ха, — деревянно рассмеялся Гарольдини, не меняя выражения лица. — Вы с ума сошли. Какие серьги?

— Те самые, с брильянтовой осыпью, что вы так ловко сняли с моей жены во время вашего эксперимента, — жестко ответил Савелий.

— Простите, но вы только что сказать, что пришли поговорить, и разговор этот в наших интерес, — напомнил Савелию Гарольдини.

— Именно, — согласился Савелий. — В ваших.

— Вот вы пришли и требовать какие-то серьги. Ну и где тут наш интерес, позвольте узнать?

— Ваш интерес в том, чтобы отдать серьги нам. Иначе за ними придет другой человек и будет с вами разговаривать уже не так вежливо и цивилизованно, как мы.

— Вы что, нас пугать? — сдвинул брови к переносице Гарольдини. — Нет у нас никаких серьги. Так что прошу покинуть наш кают.

— Хорошо, — просто согласился Савелий и лучисто посмотрел на великого и непревзойденного. — Покойной ночи.

* * *

Мамай дрых на лавке, подложив под голову котомку. Напротив него спали валетом каскадные певички Китти и Вишенка — на эту ночь грузинский князь ангажировал в свой нумер Душечку и Колибри.

Неслышно ступая, Савелий с Лизаветой подошли к Мамаю. Савелий протянул было руку, чтобы потормошить его за плечо, как вдруг Мамай вскочил и принял оборонительную стойку: ноги чуть согнуты, голова втянута в плечи, руки вытянуты вперед. Сверкнул финский нож.

— Мамай, Мамай, это мы, — сказал Родионов тоном, каким успокаивают испугавшегося спросонья ребенка.

— А-а, хузяин, — протянул старый слуга и спрятал финку в голенище сапога. Его широкоскулое лицо с жесткими морщинами приобрело вид, который хорошо знающие его люди назвали бы крайне приветливым. Рот расплылся в улыбке, обнажив крупные желтые зубы с частыми щербинами.

Неслышно ступая, Савелий с Лизаветой подошли к Мамаю. Савелий протянул было руку, чтобы потормошить его за плечо, как вдруг Мамай вскочил и принял оборонительную стойку: ноги чуть согнуты, голова втянута в плечи, руки вытянуты вперед. Сверкнул финский нож.

— Мамай, Мамай, это мы, — сказал Родионов тоном, каким успокаивают испугавшегося спросонья ребенка.

— А-а, хузяин, — протянул старый слуга и спрятал финку в голенище сапога. Его широкоскулое лицо с жесткими морщинами приобрело вид, который хорошо знающие его люди назвали бы крайне приветливым. Рот расплылся в улыбке, обнажив крупные желтые зубы с частыми щербинами.

— Ты когда соберешься к зубному лекарю? — улыбнулся в ответ Савелий.

— Никогда, — сошла улыбка с лица Мамая. — Я их ощень баюс.

Савелий коротко хохотнул.

— Тише ты, — дернула его за рукав Лизавета. — Люди же спят.

Савелий кивнул и невольно посмотрел на спящих певичек. Их невинные, во сне почти детские мордашки абсолютно контрастировали и с их округлившимися женскими фигурами, и с их дневными, а главное, ночными занятиями.

— Ты чего уставился на этих девиц? — снова дернула Савелия за рукав Лизавета. — Смотри у меня, — добавила она, и в ее голосе послышались смешливые нотки.

— Ничего я не уставился, — в тон ей ответил Савелий и, обернувшись к Мамаю, уже серьезно сказал: — Дело у меня к тебе, Мамай.

— Слушаю, хузяин.

— Мамай, сколько раз я тебя просил не называть меня хозяином?

— Мыного, хузяин, — осклабился слуга.

— Но ты продолжаешь свое. Пойми, мне неловко.

— Понимаю, хузяин.

— Тьфу ты, — сплюнул в сердцах Савелий. — Ладно, поговорим об этом позже. А теперь слушай. Сегодня после ужина двое иностранных артистов давали в гостиной первого класса представление. Мы тоже на нем были. В одном из их номеров участвовала Елизавета. После чего у нее пропали брильянтовые сережки.

— Ай-яй-яй, — покачал головой Мамай. — Вас обидели, хузяйка?

— Конечно, ее обидели, — не дал раскрыть Лизе рта Савелий. — Мы поначалу думали, что она их потеряла. Обыскали все — нету. Да и как потерять обе сережки враз? Рядом с ней, кроме меня, когда мы смотрели представление, никого не было, так что, кроме артистов, умыкнуть сережки больше не мог никто.

— Ты ходил кы ним, хузяин? — спросил Мамай.

— Ходил, но они не захотели отдать серьги. Теперь я хочу, чтобы к ним сходил ты. Они едут вторым классом, каюта нумер восемнадцать.

— Латны, хузяин, понял. Вы, — он деловито глянул на них обоих, — ступайте кы сибе. И жыдите меня. Я сыкоро.

* * *

Яцек с Карменцитой, настоящее имя которой было Кира, что значит «госпожа», действительно уже легли спать, когда в дверь их каюты снова постучали.

— Открывать не будем, — безапелляционно заявила Кира и повернулась на бок.

Стук повторился. Потом на время стало тихо, а затем после непонятного скрежета дверь отворилась: Мамай, просунув финку в щель меж косяком и дверным полотном, отжал язычок замка и надавил крутым плечом на дверь.

Когда он вошел в спальню, на него уставились две пары испуганных глаз. Затем одни глаза зажглись злостью, а другие — животным страхом. Эти другие принадлежали великому и непревзойденному.

— Ты?! — сделались круглыми глаза у Мамая. — Какая встреща!

Мамай ухмыльнулся так, что у Гарольдини ослабло в животе и он еле сдержался, чтобы не обмочиться. Все же, кажется, он немного подмочил свои шелковые исподники.

— Ты, Яцек, послетний мудак. Кырыса. Ты — тухлый. Ты обул Парамона. Теперь ты обул его сына, моего хузяина. Бакланить я сы тобой не буду и скажу лишь один раз: верни серьги его женщины, инаще тебе — вилы.

Мамай демонстративно стал перебрасывать финку из одной руки в другую.

— Мамай, послушай, — присел на постели Яцек. — Я ведь…

— Отыдавай серьги, — недобро сощурил глаза до узких щелочек Мамай. — А то шибко худо будет. Я вит сы тобой не шучу.

Яцек кивнул. Он знал, что Мамай не шутит. И не шутил никогда, потому что не умел этого делать. Зато Мамай мог не моргнув глазом всадить финский нож аккурат в сердце, шарахнуть обухом топора по голове и ударом кулака свалить наземь любого, на кого бы указал его хозяин. Собственно, он этим и занимался, когда состоял в подручных у старика Парамона. На счету Мамая — про это ведали многие хитрованцы — было четырнадцать загубленных душ, и лишь одна из них была случайной.

Было это лет сорок назад, когда, будучи еще мальчишкой пятнадцати годов, Мамай, сирота Бадретдин Шакиров, прибился к фартовым, промышляющим кражами и разбоем. Обычно он стоял на шухере, а после удачного дела его нагружали ворованным рухлом, и он относил его на Хитровку барыге. Фартовые научили его драться, уходить от слежки и подарили первый в его жизни финский нож, с которым он никогда не расставался.

Через год фартовые пожелали проверить его в деле и поручили Шакирову первую самостоятельную работу: подломить галантерейную лавку на Солянке, купеческой улице с двухэтажными домами, первые этажи которых были почти сплошь заняты под лавки и магазины. Лавку эту давно пасли и знали, где ее хозяин держит хорошую кассу.

На дело пошли ночью. От кулаковского дома на Хитровке, где проживал теперь Бадретдин, до Солянки было всего ничего. Банда тихо и быстро дошла до нужного дома и встала, слившись с каменной оградой напротив.

— Ну, давай, паря, фарту тебе, — произнес напутствие главарь и легонько хлопнул Шакирова по плечу.

Бадретдин неслышно подошел к дому, выдавил, как учили, стекло и влез в лавку. Чиркнув спичкой, зажег огарок свечи и принялся осматриваться. Наконец взгляд его уперся в несгораемый шкаф с небольшим висячим замком. Касса! Бадретдин достал из-за пояса фомку и одним рывком оторвал от дужки корпус замка. Затем вынул дужку из петель и раскрыл дверцу.

Денежки лежали в специальном ящике с отделениями: одно для крупных купюр, другое для мелких, третье для серебра, четвертое отделение — для меди. Бадретдин выгреб все до единой полушки и уже рассовал деньги по карманам, как вдруг услышал:

— А теперь положи все на место.

Бадретдин вздрогнул и обернулся на голос, но со света в темноту не было ничего видно.

— Положи деньги на место, я сказал, у меня в руках ружье, — снова послышался голос.

Бадретдин быстро задул свечу и наугад бросился к окну. Прозвучал выстрел, от которого заложило уши; это хозяин лавки шарахнул сразу из двух стволов.

Бадретдин резко отпрыгнул в сторону, больно ударившись о полки, с которых посыпались портмоне, зонты, трости и прочая галантерейная дребедень, и пополз вдоль прилавка. А потом сильные руки схватили его за шиворот и поставили на пол:

— Попался, ворюга!

— Пусти, — прохрипел Бадретдин, пытаясь вырваться. — Пусти, гад.

— Я тебе покажу, гад, — услышал он возле самого уха, и тяжелый удар в челюсть опять опрокинул его на пол. Потом он получил удар ногой в живот, еще один, еще. Купчина, верно, вошел в раж, и удары сыпались один за другим.

«А ведь он забьет меня насмерть», — с ужасом подумалось Бадретдину.

После очередного удара хозяина лавки, изловчившись, он схватил его ногу и резко дернул на себя. Через мгновение послышался глухой звук, будто городошной битой ударили по железу, и долгий, невероятно долгий выдох. А затем наступила тишина.

Бадретдин приподнялся, нащупал в кармане огарок свечи, зажег. Огромный хозяин лавки лежал на полу возле несгораемого шкафа, и в его застывших глазах плясали крохотные огоньки от свечи в руках Шакирова. Из правого виска лавочника сочилась кровь, образуя ручейки, растекавшиеся по полу.

— Эко ты его приложил, — услышал Бадретдин знакомый голос. — Ладно, ступай отседова, дальше мы сами как-нибудь управимся.

Бадретдин оторвал взор от мертвяка и посмотрел на двух фартовых, неслышно вошедших в лавку.

— Итэ он сам башкой об жилесный ящик упал, — непослушными губами промолвил Бадретдин.

— Оправдываться перед легавыми будешь, — хмыкнул на это фартовый. — Ступай отседова, говорю.

Бадретдин послушно вышел из лавки. До рассвета оставалось совсем немного, и на небе уже виднелись свинцовые облака, предвещавшие неласковое хмурое утро. Неладно было и где-то внутри Бадретдина, и ему вдруг показалось, что мир стал каким-то другим, а может, другим стал он сам.

Шакиров прошел мимо худого мальчишки, стоящего на шухере, и сел прямо на землю, опершись спиной о каменную ограду. А в лавке фартовые собирали в две большие котомки галантерейный товар.

— Глянь, Гвоздь, какой здесь бардак, — сказал один другому, указывая на разбитую витрину и сломанные полки. — Будто Мамай прошел.

— Точно, Мамай, — ответил Гвоздь и хмыкнул, мысленно представив себе широкоскулое лицо Бадретдина с узкими щелочками глаз.

Назад Дальше