Сентиментальное путешествие - Виктория Токарева 5 стр.


Маша остановила машину возле кафе. Столики и стулья из плетеной пластмассы стояли прямо на площади.

– Сядьте, – строго, как учительница, приказала Маша.

Раскольников сел за столик. Маша была красивая, но чужеродная. Она была ему не нужна. И это времяпрепровождение в кафе – тоже не нужно. Он шел к цели, а остальное – Маша, Романова, кафе, разговоры – это препятствия, которые надо обойти.

– Слушайте меня внимательно, – приказала Маша.

Раскольников воздел свои глаза и смотрел безо всякого смятения.

– Ничего не бывает просто так, – убежденно начала Маша. – Значит, не случайно вы попали с Катей в одну группу. Не случайно Катя привела вас в мою машину. Не случайно мы здесь сидим. На этой площади. Вы – на пороге перемены жизни. Провидение Господне МОИМИ УСТАМИ говорит вам: НЕ ДЕЛАЙТЕ ЭТОГО.

– Но я не хочу жить с большевиками. Я их ненавижу.

– Значит, надо нормально, легально уехать.

– Как? Я не еврей.

– Жениться, пусть фиктивно. Я привезу вам жену. Я обещаю.

– Я не хочу ждать, терять время. Мне некогда. Мне уже тридцать три года, – сказал Раскольников.

– А как вы собираетесь зарабатывать на жизнь? Вы умеете писать на чужом языке? Вы умеете думать на чужом языке? Учтите, русский не нужен никому.

– Я могу дворы подметать.

– Все метлы розданы, – жестко отрезала Маша. Как будто метлы зависели от нее.

Романова с испугом переводила глаза с одного на другого.

– И учтите, – продолжала Маша. – Когда вы придете к американцам просить убежища, они вас выдадут. У посольских людей есть договоренность. Вы не представляете для американцев никакого интереса. Они вас отдадут своим. А свои – в самолет и в Москву. С сопровождением. А у трапа самолета уже будет ждать «скорая» – и в психушку. И все дела. Очень просто.

Нависла пауза. У Романовой заледенела кровь. Ничего не надо – ни любви, ни счастья, ни победы над Востряковой – только бы не психушка. Он и в самом деле сойдет с ума. Ему немного надо.

– Леня! – взмолилась Романова. Она вдруг вспомнила, как его зовут. – Леня, подумайте! Я клянусь вам, я никому не расскажу. И если хотите, я даже не подойду к вам больше.

Романова незаметно для себя перешла на вы. Это «вы» было как бы началом отчуждения. Они едва знакомы. А если надо – то и вовсе не знакомы.

– Вы посидите один, за столом, в автобусе. Обдумаете все хорошенько. А в последний день – решите. Захотите – уйдете. Или останетесь…

Романовой казалось: если она потянет время, она выиграет.

Если ребенок стоит на краю и есть несколько секунд, то можно, подкравшись сзади, схватить его за плечи и сдернуть с подоконника. Пусть он испугается и даже ушибется. Но будет жив.

– Леня. – Романова нашла его зрачки и через них стала стучаться в душу. – Леня… Пожалуйста…

– Ну хорошо, – сухо сказал Раскольников. Он не открыл дверь в свою душу и сказал это как бы из-за двери. – Хорошо… ВСЕ.

Романова выдохнула напряжение. Расслабилась. В ней все осело, как весенний снег.

Маша заказала мороженое с живыми ягодами.

Маленький оркестрик запел песню. Оркестрик состоял из двоих: мандолина и аккордеон.

Эта песня была известна в России. Но по-итальянски она звучала иначе, и чувствовалось, что итальянские слова гармонично сплетаются с мелодией, а русские – не гармонично.

Романова сидела в блаженном каком-то состоянии, как после родов, после боли и опасности. Внимала песне, и эта песня проникала в самые кости и отзывалась в них. Включился художник. Независимо от Романовой начинало работать воображение – она мысленно накидывала на холст: два музыканта с черными усами, треугольник мандолины, квадрат аккордеона, рты в форме буквы «о», страждущий профиль человека с крылом песчаных волос и две распростертых руки Романовой. Надо всем – руки, руки, руки…

Хорошо можно написать только то, что прошло через тебя. Прошло насквозь. Через сердце. Навылет.

– Боже мой… – с тоской сказала Романова. – Как я когда-нибудь это напишу…

– Все вы такие… эгоисты и сволочи, – неожиданно заключила Маша. – Все самое ценное бросаете в костер.

Романова догадалась: «вы» – это Антонио. Ее муж. Журналист. Не считается ни с чем во имя своей профессии. Все самое ценное – в костер. И Маша – в костер.

– Но мы же не для себя, – сказала Романова. – Мы жжем костер для людей. Чтобы грелись.

– Вот именно, что для себя. На других вам плевать.

Маша тоже недовольна жизнью, но скрывает от соотечественников. Никто не счастлив. И нигде.

– А до каких часов работают магазины? – спохватилась Романова.

Маша посмотрела на часы:

– У нас еще есть полчаса.

– Пойдешь с нами? – Романова обернулась к Раскольникову.

– Нет. Я не люблю магазины. Я вас здесь подожду.

– Мы быстро. Туда и обратно. А то я с твоими перемещениями без платья останусь.

Он промолчал.

«Обиделся, – подумала Романова. – И черт с тобой». Он вдруг надоел ей сильно и мгновенно, как головная боль. Захотелось встать и уйти, и купить новое шикарное платье, и зашагать в нем по Италии, как хозяйка жизни, а не раба любви. Жертва чужой авантюры…

Времени было мало, нервы издерганы, поэтому Маша и Романова спешили, нервничали, мерили, снимали, опять мерили и судорожно стаскивали через голову одно платье за другим. Лавочка была маленькая, примерочная тесная, и все кончилось тем, что купили дорогое платье – дороже, чем планировала Маша. От этого настроение у нее упало. И когда вышли из лавочки – обе молчали, переживая второй шок за сегодняшний день.

Своих денег у Маши не было, значит, она залезала в карман мужа и, значит, придется объясняться. Антонио – жаден до тошноты, и разборка займет неделю.

– Я в Москве отнесу деньги твоей маме, – сказала Романова.

Она шла в новом платье, почти таком же, как у хозяйки ресторана, а старое несла в пакете. Она хотела поразить Раскольникова. Он увидит ее в новом платье и скажет: «Я не собирался любить тебя, это не входило в план. Но я влюбился. И поэтому я остаюсь. Я остался только из-за тебя…»

Маша подумала с удовлетворением, что она не потеряла деньги, а как бы перераспределила капитал, сделала подарок своей маме. Она ведь должна помогать маме, живущей в социализме и дефиците, а попросту – в нищете. Но Антонио безразлично, куда уходят деньги – на подругу или на маму. Они УХОДЯТ от него и машут на прощание рукой.

– Как ты думаешь, он не сбежал? – заподозрила Романова.

– Да нет. Он струсит. Он трус.

– Почему? – удивилась Романова.

Сбежать в чужой стране – поступок почти героический.

– Если решил уйти, зачем тебе сказал? Зачем он на тебя это повесил?

– А зачем?

– Чтобы не тащить одному. Это – тяжесть. А вдвоем легче.

Маша помолчала, потом добавила:

– Все они эгоисты и сволочи.

Вышли на площадь. Раскольникова не было.

– Ушел, – сказала Романова. В ней все рухнуло.

– Он в гостинице, – убежденно возразила Маша. – Спать лег.

По площади летали голуби. Индусы продавали свою продукцию, которая была разложена прямо на асфальте: платья, бусы, фигурки из сандалового дерева.

Между людьми и платьями ходил наркоман, курил свою наркоманскую самокрутку, жадно затягиваясь. Он был в кожаном пальто, надетом на голое тело, длинноволосый блондин, отдаленно похожий на Раскольникова, но красивее. Крупнее. Просто красавец.

«А где его мама?» – подумала Романова. Все заблудшие люди казались ей детьми.

В середине площади странный парень в набедренной повязке выполнял йоговские упражнения, складываясь и разгибаясь, как гуттаперчевый мальчик. Глаза его смотрели странно, казалось, видели другое, чем все, – и Романова поняла, что он тоже под кайфом, под мощной дозой.

Возле собора спиной к стене сидели трое нищих: старушка, женщина и девочка. Бабушка, дочка и внучка. Три поколения.

– Пусть у нас тоталитарный режим, – сказала Романова. – Но нищие так не сидят и наркоманы не разгуливают.

– У нас есть ВСЕ, – сказала Маша. – И нищие. И наркоманы. И гении.

– Я вернусь в гостиницу, – решила Романова.

– Пойдем поужинаем, – предложила Маша. – От того, вернешься ты или нет, ничего не изменится.

Маша потратила большие деньги на платье. А теперь готова платить за ужин. Все равно разборка. Все равно терпеть. Семь бед – один ответ. Антонио дал ей много: себя в свои сорок лет, Италию, Рим. Точку на горе с серебряной зеленью шатра и терракотом черепицы. Но Антонио обладал талантом сунуть ложку дегтя в бочку меда, и уже не нужен тебе этот мед, воняющий дегтем. И что толку от этой бочки… Но Маша давно заметила – за все приходится платить. Как за платье. И чем больше получаешь, тем дороже плата.

Ресторанчик – шумный, тесный, стилизованный под кабачок. Люди сидели на простых лавках.

Маша подняла тарелку с рыбой к носу. Не опустила голову к столу, а подняла тарелку. Это почему-то запомнилось.

– Ты что нюхаешь? – удивилась Романова. – Не доверяешь?

– Ты что нюхаешь? – удивилась Романова. – Не доверяешь?

– Просто так, – не ответила Маша.

Она не доверяла никому и ничему. На всякий случай.

Богданов сидел на своей кровати и рассматривал книгу, которую удалось купить сегодня, – Бердяев. Бердяев смотрел с обложки: черный берет, острая бородка и особое выражение лица, которого совершенно не бывает на современных лицах. Современные лица отражают все, что угодно, кроме покоя.

Вот еще одно современное лицо: Катя Романова. Ворвалась, как будто за ней гонятся сорок собак.

Катя смотрела на пустую кровать Раскольникова. На чемодан – он слегка выдвинут, именно так, как был оставлен. Значит, Раскольников не возвращался.

– Простите… А где Леня?

– А разве он не с вами? – простодушно удивился Богданов. – Я думал, что вы не расстаетесь…

– До свидания, – тускло попрощалась Катя.

У нее был такой вид, как будто собаки догнали ее и растерзали. Растащили по кускам. Романова поднялась в свой номер, на свой второй этаж. Сняла новое платье. Легла. Руки и ноги стали ледяные, видимо, сердце плохо толкало кровь.

Надя Костина укладывала чемодан. Завтра утром переезд в другой город. «Куда мы едем? – напряглась Романова. Заболела голова. – В Геную, кажется. А может, и не в Геную». Теперь уже все равно. Ее путешествие кончилось.

Русская зима. Крутая гора. Романова на детских санках съезжает с горы. Стремительное скольжение. Дух захватывает от восторга. И вдруг впереди явственно видит прорубь с зеленоватой водой. Санки несет прямо в прорубь. Ничего нельзя сделать. Сейчас она утонет. Осознание смерти за несколько секунд до смерти…

Зазвенел телефон. Романова спохватилась. Никакой проруби. Номер в отеле. Рим. Италия. Раскольников ушел.

– А… – сказала Романова в трубку.

– Катя, вы извините. – Узнала голос Руководителя. – Пропал Леня Минаев. Вы последняя, кто видел его…

Руководитель ждал, что она начнет говорить, но Романова молчала. Выжидала. Да. Последняя. И что с того?

– Вы не знаете, куда он пошел из гостиницы? Он вам ничего не говорил?

– Он говорил, что хочет купить пишущую машинку, – соврала Романова.

– Да… У него были деньги…

– Я встречалась с подругой. Мы купили платье. Потом сидели в ресторане.

Романова поймала себя на том, что отчитывается.

– Мы ели рыбу…

– Да, да, спасибо, – поблагодарил Руководитель. Что делала Романова – ела, пила, – все это его не интересовало. Она интересовала его только в паре с Минаевым, а не сама по себе. – Спокойной ночи, – попрощался Руководитель.

Романова положила трубку. Четыре часа утра. А Руководитель еще не знает. Значит, и посольство не знает, иначе бы сообщили. Значит, не перехватили. УШЕЛ.

– Кто это звонил? – спросила Надя Костина.

– Минаева ищут. Он не вернулся в гостиницу.

– В бардак пошел, – с уверенностью сказала Нина. – В публичный дом. У него есть деньги в отличие от нас всех.

– А откуда?

– У него в Италии пьеса идет. И во Франции.

– Какая пьеса? – оторопела Романова.

– Какая-то… Авангард…

– Он что, выдающийся?

– Ну не знаю насчет выдающийся… Но любопытный парень. С перевернутыми мозгами. И не только…

– Что ты имеешь в виду?

– Из-за него Нинка Шацкая вены резала.

– Вострякова, – поправила Романова.

– Да нет. Вострякова беременная. Нинка – другая история. У него этих баб как вшей на покойнике.

– А кого он любил? – спросила Романова.

– Никого. Себя. Для него люди – мусор. И вообще все мужики – предатели и проституты, – подытожила Надя.

– А у тебя были мужчины? – осторожно спросила Романова.

– Был, – сухо ответила Надя в единственном числе.

Романова догадалась, что Надин бешеный рывок к счастью тоже окончился оплеухой и она не захотела повторять и множить плохой опыт. В отличие от всех остальных женщин.

Часы показывали пять утра. Романова боялась бодрствовать, болела пустота, которую оставил после себя Раскольников. И боялась заснуть, увидеть зеленую прорубь…

Утром все стало определенным.

В шесть часов по римскому времени руководителя делегации вызвали по телефону в советское посольство и некто, в чине генерала, так на него орал, что охрип. Сорвал голос.

Генерал в живописи не разбирался. Ему было плевать, кто такой Руководитель: народный, заслуженный, гордость маленькой нации… Для генерала было главным то, что не УГЛЯДЕЛ. Его послали, заплатили, да, да, заплатили валютой не для того, чтобы покупал себе флорентийское стекло…

Руководитель оробел. На него по крайней мере лет тридцать никто не орал, а только славословили и давали ордена.

Он вернулся в гостиницу бледный и все утро глотал таблетки валидола. О сне не могло быть и речи. «Сволочь какая», – думал Руководитель, непонятно о ком: о генерале или о Минаеве. А скорее всего о том и другом.

В девять часов автобус отходил в Геную.

Руководитель вошел в автобус и объявил о случившемся. Торжественно, как на панихиде. Романова не слышала, как именно он сформулировал. Она вошла при общем молчании. Только старушка громко сказала:

– Сволочь какая…

Но это относилось не к ней, а к Минаеву. Романова села на привычное место, в третьем ряду от конца. Стала смотреть на улицу.

– В его чемодане остались две бутылки водки, – сообщил Богданов.

– Давайте их сюда, – расторопно велел Руководитель. – Отдадим шоферу автобуса. Как сувенир.

Руководитель уже освоился в новой обстановке. «Отряд не заметил потери бойца и „Яблочко“-песню допел до конца». Туристическое путешествие продолжалось.

Автобус тронулся. Говорили мало. Каждый думал свою думу.

Романова – о том, что у Раскольникова открылась язва, что ему надо есть все отварное и несоленое. Но кто ему отварит и подаст? Кому он нужен? Язва может дать прободение желудка, он упадет. Итальянцы будут его обходить, подумают, что наркоман…

Она вспомнила лица итальянцев, глазеющих на гуттаперчевого йога. Он свивался в узел, достигал совершенства гибкости тканей и суставов. А мог бы сломаться и упасть, и у людей не изменились бы лица. Это было одно глазеющее рыло итальянского мещанства. А мещанство – везде одинаково.

Надя Костина думала: если бы не парализованная мать, ее бы только видели… Здесь сексуальные меньшинства имеют свои клубы и кафе. Можно полноценно собираться и не выглядеть белой вороной.

Лаша то поднимал, то опускал брови. Он недоумевал: какие есть бессовестные люди. Бросить родственников, отца, мать, детей – и не просто бросить, а кинуть на ржавый гвоздь. Кто примет таких детей в институт? Кто возьмет таких жен на работу? Пусть даже у Минаева будет дом из белого мрамора, и такая лампа, и даже такая женщина, как на фоторекламе. Но он, Лаша, подавился бы этим всем, если бы знал, что его мать и дети в это время плачут и давятся от слез…

Михайлов припомнил, что Минаеву 33 года. А ему, Михайлову, 48. Плюс пятнадцать. Но именно плюс пятнадцать решают все дело. Поздно. Его поезд ушел. Надо дожить, как жил. Долюбить то, что дано.

Двоеженец Лева завидовал. Не тому, что Минаев сбежал. А тому, что способен на поступок. На риск. Кто не рискует, тот не выигрывает. Он, Лева, не способен на поступок. На рывок. И поэтому стоит на месте, и его засасывает, засасывает, и скоро чавкнет над макушкой.

Старушке было плевать на Минаева. Но не плевать на последствия. Группу могут наказать за отсутствие бдительности и лишить следующих поездок. Официально разрешается ездить раз в три года. Значит, теперь могут выпустить только через шесть и даже через девять лет. А девять лет в ее возрасте – это такой срок, когда планов не строят.

– Сволочь какая, – повторила старуха. И опять было непонятно, кого она имеет в виду, ибо слово «сволочь» женского рода, производное от глагола «волочить». Это то, что сволочено в одно место бороной с пашни: сор, бурьян, сухая трава…

Юкин не думал ни о чем. Он хотел спать и клал голову Стелле на плечо.

А Стелла размышляла: были бы деньги – сбежать с Юкиным и любить его в доме с бассейном. Нарожать красивых детей. К детям – няньку. К обеду – плоды авокадо, гуайява, киви и папайя. И солнце десять месяцев в году.

На лице Стеллы стояла нежная мечтательная улыбка, которая ей очень шла.

Автобус сделал стоянку на автозаправке. Все вышли поразмяться.

– Я знала, что у него есть деньги, – возбужденно говорила «настройщица», – но он все время крутился возле Романовой, я думала, Романова его растрясет…

– Как растрясет? – спросил Богданов.

– Ну, заставит потратиться. Непонятно?

– А зачем? – не понял наивный Богданов.

Он действительно не понимал, что в том кругу, где вращается эта женщина, главным мерилом отношений являются деньги. Как в капиталистической экономике. Нравится – плати.

У Романовой было конкретное воображение: она представила себе Раскольникова, которого приподняла за шиворот и трясет, и из него сыплются монеты и со звоном ударяются о мостовую.

Назад Дальше