– А вы что-нибудь знаете о Минаеве… Какие-нибудь сведения…
– Только непроверенная информация. – Попович не хотел отвечать.
Романова не уходила.
– Нашли тело без признаков насильственной смерти, – бесцветно сказал Попович.
– А что это значит?
– Умер. Или покончил с собой.
Романова стояла с открытым ртом. Поповичу показалось, что она что-то сказала.
– Что? – не понял Попович.
– Ничего.Шурка ходил возле голубого дома. Туда и обратно.
– Я в туалет хочу, – сказал он, увидев Романову. – Сюда нельзя зайти?
Романова не ответила.
– Лучше не надо, – посоветовал себе Шурка. – А то войдешь, и не выпустят.
Они пошли по улице. Романова не видела, куда идет. Она передвигалась, как лунатик, когда человека ведет не разум, а Луна.
Что произошло? Он не дошел до посольства? Испугался, что американцы выдадут его своим? И не решился вернуться обратно. Не доверял Романовой. Он ходил, ходил, без еды и без сна, под невыносимым грузом разлуки. И не выдержал. Покончил с собой. Или просто умер. Ему много не надо. Лег под мостом и не встал…
Зашли в кафе. Шурка предложил остаться и выпить.
Сели за столик возле окошка.
– Что он тебе сказал? – спросил Шурка.
– А? – Романова очнулась.
– Что тебе сказал этот майор?
– По-моему, они халтурят. Ленятся. Бериевские псы ни за что бы не выпустили. А этот поверил на слово.
– У меня есть школьный друг. Разведчик. На Кубе работал руководителем группы. Жили, как в раю: теплое море, деньги, фрукты – круглый год. Он в один прекрасный день все бросил и вернулся.
– Почему?
– Никто ничего не делает. Вместо того чтобы сведения собирать, отправляются на рыбалку. Как Хемингуэй.
Официант принес водку, селедку и отварную картошку, посыпанную зеленым лучком. Картошка была красивая, крупная, желтомясая.
– Масло, – напомнил Шурка.
Официант отошел.
– Если эти системы халтурят, то думаю – дело плохо, – заключил Шурка. – Скоро все развалится. Рухнет.
– А когда?
– Не знаю. Мне все равно.
– Почему?
– Так… – неопределенно сказал Шурка и разлил по рюмкам.
– За майора Поповича, – предложила Романова.
Она приподняла рюмку, посмотрела зачем-то на просвет. Вспомнила майора Поповича, простого крестьянского парня. Если бы он проявил рвение, раскрутил дело, то в лучшем случае перекрыл кислород, не дал работать. Мужа – вон с секретной службы. А в худшем случае – мог бы посадить. Разве мало диссидентов спрятано по тюрьмам? Тот, кто писал донос, знал, что делает.
– Меня чужой выручил, а свои заложили, – сказала Романова.
Шурка выпил. Потом стал есть.
Романова подумала и тоже выпила. Водка была холодная, пронзительная, как глоток свежего воздуха.
– Когда свои жрут своих, значит, скоро все развалится, – повторил Шурка.
– Когда? – снова спросила Романова.
– В один прекрасный день. Все рухнет, и встанет высокий столб пыли. А я посмотрю с другого берега.
– Ты решил уехать?
Шурка опять налил и опять выпил.
– В Израиль?
– Вряд ли. Еврейство сильно не Израилем, а диаспорой во всем мире.
– А тебе не жаль нашу страну? – серьезно спросила Романова.
– Почему вашу? Она и моя. Я – русский человек. Я бы никогда не вспомнил, что я еврей, если бы мне не напоминали.
Шурка снова разлил водку. Романова выпила жадно, будто жаждала. Потом налила в стакан и выпила полстакана. Предметы вокруг стали еще отчетливее, как в стереоскопическом кино.
– Когда Иуда повесился? – спросила Романова. – Через сколько времени после распятия?
– Не знаю. А зачем тебе?
– Не уезжай, Шурка. Пропадешь.
– Знаешь, как меня зовут?
– Шурка.
– А моего папу?
– Семен Михайлович.
– Сруль Моисеевич, – поправил Шурка. – А я Александр Срулевич. Сейчас мне сорок. Я Шурка. А через пять лет без отчества будет неприлично. А с этим отчеством я тут не проживу.
– Поменяй.
– Не хочу.
– Не все ли равно – как зовут…
– Не все равно. Почему человек должен стыдиться своего имени, которое он получил от родителей?
А вдруг МАША? – метнулось в мозгу. Нет, нет и нет… Надо срочно отогнать эту мысль, залить ее водкой. Иначе нельзя жить. Дальше остаются муж и Нина. А потом – она сама. Тогда надо подозревать себя. И ехать в сумасшедший дом. Прямо из кафе.
В кафе вошел слепой в черных очках. Романова усомнилась: натуральный слепец или притворяется?
Дальше она ничего не помнила, кроме того, что куда-то ехала и оказалась в квартире Шуркиного товарища.
Романова догадалась, что это экс-шпион, тот, что уехал с Кубы, а на самом деле получил повышение и сейчас ему поручено следить за Романовой. Ему дано задание ее убить. Романова общалась с хозяином дома и его женой, строила свой диалог так тонко и двусмысленно, что они поняли: ее не надо убивать. Это нецелесообразно.
Потом она почему-то лезла через балкон на улицу, а ее затаскивали обратно и порвали юбку. А в конце всего – трещина на обоях. Это ее обои и ее трещина. Значит, ее дом. Ее доставили и сложили на кровать, как дрова.
…Открылась дверь. В комнату вошел Раскольников. Без сумки. Сумку он оставил на Земле.
Романова не удивилась.
– Как все случилось? – с волнением спросила она и протянула к нему обе руки. – Как?
Раскольников хотел ответить, но зарыдал.
Он плакал по себе, по своим детям, честолюбивым замыслам, по страстной плотской любви, которая бывает только на Земле. Он плакал от досады, что все так быстро, жестоко и бездарно окончилось для него. И ничего нельзя поправить. Ибо поправить можно все, кроме одного: сделать из мертвого человека – живого.
Она сидела на кровати, не двигаясь с места. Все понимала. Любила бесконечно. Это была любовь-ворона. Дольше жизни. Дольше человека.
– Хочешь, я к тебе переберусь? – самоотверженно предложила Романова. – Мне здесь все равно нечего делать…
– Не надо… Я подожду…
– Но это долго.
– Недолго… Космические сутки длятся семнадцать земных веков. Один час – семьдесят один год. Так что встретимся через час. Даже немножко раньше.
Он повернулся и пошел в черную дыру открытой двери. Как тогда, в гостинице. И как тогда, ей захотелось крикнуть: «Подожди!»Прошел год.
Шурка Соловей уехал в Израиль и прислал одно письмо с одной фразой: «Еврейство сильно не Израилем, а диаспорой во всем мире».
В Израиле перестают быть гонимым народом, расслабляются, и пропадает эффект натяжения, дающий Эйнштейнов и Чаплиных.
В Нину влюбился плохой мальчик Саша из ее класса. Плохого в нем было то, что очень красивый. Романова тут же перевела Нину в другую школу, за три остановки от дома. На новом месте в нее влюбился мальчик Паша, провожал до самого подъезда. Паша тоже никуда не годился, но Романова махнула рукой. Поняла, что бороться бессмысленно. На смену Паше придет какой-нибудь Кеша. Настал возраст любви.
На Рождество в Москву приехала Маша с обширным багажом и в широкополой шляпе, какие носили в период немого кино. Ее встречали многочисленные друзья с семьями. Набралось человек сорок. Не меньше. Маша любила пышно обставлять свой приезд. Это был ее маленький театр.
Носильщики вытаскивали из купе чемоданы и сумки. Багаж – в стиле ретро. Дополнение к образу.
– Ты помнишь Куваева? – спросила Маша, считая багаж. – Которого мы уговаривали на площади…
– Минаева, – поправила Романова.
– Правильно, Минаева. Знаешь, на ком он женился? – Маша выждала эффектную паузу. – На дочери эфиопского короля. На принцессе. У них дворец из белого мрамора.
– В Эфиопии?
– В Париже. На площади Трокадеро. Самый престижный район.
– А как они там оказались?
– В Эфиопии произошел переворот, и папаша-король сбежал во Францию вместе с семьей и деньгами. А у Минаева в Париже шла пьеса. Они в театре и познакомились. Представляешь? А я ему метлу обещала, дворы подметать…
– Не обещала, – уточнила Романова. – Ты сказала, что все метлы розданы.
– Представляю себе, как он сейчас смеется над нами. Хихикает в кулак…
– Он умер, – мрачно сказала Романова. – Покончил с собой.
– Ерунда. Это КГБ распускал слухи, чтобы другим неповадно было сбегать.
Маша отошла к носильщику, чтобы рассчитаться.
Подул ветер и снес шляпу с Машиной головы. Шляпа пролетела по воздуху, потом покатилась по земле, как колесо. Еще несколько метров, и ее занесет под тяжелый, грязный состав.
Все всполошились и, как заполошные куры, бросились догонять шляпу. И Маша тоже побежала.
А Романова осталась стоять. Смотрела и думала: кто же надевает такую шляпу в такой климат…
…Успеют, не успеют… Схватят, не схватят… Все бегут за счастьем, как за шляпкой, с вытянутой рукой, вытаращенными глазами, достигают верхнего ля-бемоль, умирают под мостом, женятся на принцессах, плачут до рвоты, надеются до галлюцинаций – и все за полтора часа. Даже если жизнь выпадает длинная, в сто лет – это всего полтора часа. Даже меньше. Как сеанс в кино.Виктория Токарева Сентиментальное путешествие
– Ой, только не вздумайте наряжаться, вставать на каблуки, – брезгливо предупреждала толстая тетка, инструктор райкома. – Никто там на вас не смотрит, никому вы не нужны.
Группа художников с некоторой робостью взирала на тетку.
ТАМ – это в Италии. Художники отправлялись в туристическую поездку по Италии. Райком в лице своего инструктора давал им советы, хотя логичнее было бы дать валюту.
Шел 1977 год, расцвет застоя. Путевка в Италию стоила семьсот рублей, по тем временам это были большие деньги. Восемь дней. Пять городов: Милан, Рим, Венеция, Флоренция, Генуя.
– Возьмите с собой удобные спортивные туфли. Вам придется много ходить. Если нет спортивных туфель, просто тапки. Домашние тапки. Вы меня поняли?
Лева Каминский, еврей и двоеженец, угодливо кивнул. Дескать, понял. Видимо, он привык быть виноватым перед обеими женами, и это состояние постоянной вины закрепилось как черта характера.
Романова тоже кивнула, потому что тетка в это время смотрела на нее. Смотрела с неодобрением. Романова была довольно молодая и душилась французскими духами. Душилась крепко, чтобы все слышали и слетались, как пчелы на цветок. Романова была замужем и имела пятнадцатилетнюю дочь. Но все равно душилась и смотрела в перспективу. А вдруг кто-то подлетит – более стоящий, чем муж. И тогда можно начать все сначала. Сбросить старую любовь, как старое платье, – и все сначала.
Фамилия Романова досталась ей от отца, а отцу от деда и так далее в глубину веков. Это была их родовая фамилия, не имеющая никакого отношения к царской династии. Прадед Степан Романов был каретных дел мастер. Все-таки карета – принадлежность высокой знати, поэтому, когда Романову спрашивали, не родственница ли она последнему царю, – делала неопределенное лицо. Не отрицала и не подтверждала. Все может быть, все может быть… И новая любовь, и благородные корни, и путешествие в Италию.
– Вообще Италия – это что-нибудь особенное, – сказала инструктор. – Там невозможно прорыть метро. Копнешь – и сразу культурный слой.
– Там нет метро? – удивился искусствовед Богданов. – Если я не ошибаюсь, в Италии есть метро.
Богданов был энциклопедически образован, знал все на свете. Впоследствии выяснилось, что он знал больше, чем итальянские экскурсоводы, и всякий раз норовил это обнаружить: перебивал и рассказывал, как было на самом деле. В конце концов советские туристы поняли, что им подсовывали дешевых экскурсоводов, по сути, невежд и авантюристов. И гостиницы предоставляли самые дешевые. И купить на обменянные деньги они могли пару джинсов и пару бутылок минералки.
Но это позднее. Это не сейчас. Сейчас все сидели и слушали тетку, которая желала добра и советовала дельные вещи, но при этом разговаривала как барыня с кухаркой, которую она заподозрила в воровстве. В ее интонациях сквозили презрение и брезгливость.
Романова выразительно посмотрела на человека, сидящего напротив, как бы показывая глазами, что она не приемлет этот тон, но не хочет спорить.
Сидящий напротив, в свою очередь, посмотрел на Романову, как бы встретил ее взгляд, и Романова забыла про тетку. Ее поразил сидящий напротив. У него был дефицит веса килограммов в двадцать. Он не просто худ, а истощен, как после болезни. Волосы – цвета песка, темнее, чем пшеничные. Блондин на переходе в шатена. Песок после дождя.
Романова не любила черный цвет и как художник редко им пользовалась. Черный цвет – это отсутствие цвета. Ночь. Смерть. А песок имеет множество разнообразных оттенков: от охры до почти белого. И его волосы именно так и переливались. Глаза – синие, странные. Круглые, как блюдца. Именно такие глаза Романова рисовала своим персонажам, когда оформляла детские книжки. У нее мальчики, девочки и олени были с такими вот преувеличенно круглыми глазами.
Небольшая легкая борода, чуть светлее, чем волосы. Песок под солнцем.
«Как герой Достоевского, – подумала Романова. – Раскольников, который сначала убьет, а потом мучается. Всегда при деле. А так, чтобы жить спокойно, не убивая и не мучаясь, – это не для него».
Тетка тем временем заканчивала свое напутствие. Она сообщила вполне миролюбиво, что жить туристы будут по двое в каждой комнате: женщина с женщиной, а мужчина с мужчиной. И выбрать напарника можно по своему усмотрению.
– Это мы вам не навязываем, – благородно заключила инструктор райкома.
– Спасибо, – угодливо сказал двоеженец.
Богданов скептически хмыкнул. Тетка настороженно посмотрела на Богданова.
Романова огляделась. С кем бы она хотела поселиться? Женщины в большинстве своем были ей незнакомы, в основном – сотрудницы музеев. Одна – яркая блондинка – жена Большого Плохого художника. И карикатуристка Надя Костина, про нее все говорили, что она – лесбиянка. В Москве семидесятых годов это была большая редкость и даже экзотика. Романова предпочитала никак не относиться к этой версии. Каждый совокупляется как хочет. Почему остальные должны это комментировать? При этом Костина была выдающаяся карикатуристка, у нее был редкий специфический дар. Может быть, одно с другим как-то таинственно связано и называется «патология одаренности». Если, конечно, лесбиянство считать патологией, а не нормой.
Но может быть, все эти разговоры – сплетня. Сплетни заменяют людям творчество, когда у них нет настоящего. Когда их жизнь пуста. В пустой жизни и драка – событие. На пустом лице и царапина – украшение. Обыватели не любят выдающихся над ними и стремятся принизить, пригнуть до своего уровня. Так что вполне могло быть, что Надя Костина – жертва человеческой зависти.
Все поднялись со стульев. Костина подошла к Романовой и элегантно спросила:
– Тебе не мешает сигаретный дым?
– Нет, – растерянно сказала Романова.
– Тогда поселимся вместе. Не возражаешь?
Отвечать надо было быстро. Романова испугалась, что Надя заметит ее замешательство, и торопливо проговорила:
– Конечно, конечно…
– Какие духи… – Надя элегантно повела в воздухе сигаретой.
Ее слова и жесты были изысканны, но лицом и одеждой она походила на спившегося молодого бродягу. Кое-какие брюки, висящие мешком, пиджак она надевала на мужскую майку. Кепка. Сигарета. Если на нее не глядеть, а только слушать и смотреть ее работы…
Но придется глядеть и даже спать в одном помещении.
После собрания Романова поехала домой на такси, продолжая слушать в себе некоторое замешательство. Она уже ругала себя за то, что сразу не сказала: нет. Отказывать надо сразу и резко. Тогда не будет никаких обид. Но Романова не умела сказать: нет. Не водилось в ее характере такой необходимой для жизни черты. Этим все пользовались. Но и она, надо сказать, тоже широко пользовалась человеческой мягкостью и добротой. А ее много вокруг, доброты. Просто люди больше замечают зло, а добро считают чем-то само собой разумеющимся. Как солнце на небе. Добро заложено и включено в саму природу. Солнце светит, под солнцем зреет огурец на грядке. Человек его ест. Потом сам становится землей, и на нем (на человеке) зреют огурцы.
И никто никому не говорит «спасибо». Огурец не говорит «спасибо» солнцу, а человек не благодарит огурец. И земля не говорит человеку «спасибо», принимая его в себя. Все само собой разумеется.
Солнце светит потому, что это надо кому-то. Земле, например. Само для себя солнце бы не светило. Скучно светить самому себе. И Романова для себя лично ничего бы не рисовала. Она оформляет детские книжки, это надо детям.
В этих и других размышлениях Романова провела день до вечера, успевая при этом заниматься по хозяйству, и готовиться в дорогу, и отвечать на телефонные звонки.
Вечером позвонил детский писатель Шурка Соловей и попросил, чтобы вышла.
Романова когда-то года два назад оформляла Шуркину книгу, и они один раз переспали. От нечего делать. Шурка не годился в мужья. И в любовники тоже не годился. Почему? А черт его знает.
Была всего одна ночь, но они оба запомнили. Шурка много говорил, рассказывал все свое детство, выворачивал душу наизнанку, как карман. И они вместе рассматривали, перебирали содержимое этого кармана – откладывая ненужное в сторону. Что-то выкидывали вовсе. Вытряхивали, чистили Шуркину душу.
Производили генеральную уборку.
А утром жизнь растащила по своим углам. Была одна ночь, которая запомнилась. И туда, как к колодцу, можно было ходить за чистой водой. Зачерпнешь воспоминаний, умоешься – и вперед.
Шурка позвонил вечером и сказал:
– Спустись вниз.
Романова спустилась. Шурка сидел в машине. В старом «Москвиче».
Романова села рядом. В машине было неубрано, валялись железки, банки, тряпки. Это была одновременно и машина и гараж.
– У меня от поездки остались восемь тысяч лир, – сказал Шурка. – Это копейки. Самостоятельно на эти деньги ничего не купишь. Но доложишь и купишь.