- Замечательный табак! Стекло разъесть может...
Помолчав, Егор спрашивает:
- А как вы, товарищ, думаете - вот теперь мы тут кое-что прочитали, привели мозги в движение - не начать ли нам полегоньку пробовать наши силы и пригодность к делу? Вы, конечно, оставайтесь в стороне, а нам бы, здешним, думаю, пора. Для поверки больше - сколько знаем, и что нужно знать, и какие вопросы будут ставить нам.
Подумав, я говорю:
- Соблюдая осторожность, пожалуй, можно.
Он отбросил окурок и просиял.
- Вот и хорошо! Дело, видите, в том, что всё ж таки мы здесь народ замеченный: одни на нас косятся, другие как бы ожидают чего-то. Тут есть такие задетые за сердце люди... Заметили вы - мимо вас старик один всё прихрамывает? Малышеву Ивану двоюродный дядя, начётчик, Пётр Васильевич Кузин - слышали? Он уже что-то понимает, как видать, и племянника выспрашивал про вас, и ко мне подъезжал не однажды. Человек внимательный.
Чувствую, что Досекин хочет что-то сказать и не решается. В словах у него явилось нечто вычурное и необычно для него церемонное.
- Считаете опасным его? - спрашиваю.
- Остерегусь сказать, - ответил Егор, пристально глядя на меня кремнёвыми глазами, - думается мне, что он к вам придёт. Я вам расскажу про него, что знаю, а вы, поговорив с ним, сами увидите, каков человек.
И рассказал: начётчик Кузин имеет славу человека, знающего писание, но дерзкого и неуживчивого. Всю жизнь кормился около богатых, на выборах в первую и вторую Думу тянул их руку и по сей день числится в чёрной сотне. Года полтора тому назад в губернском городе был арестован его зять, сидел в тюрьме, теперь осуждён и сослан на поселение. Кузин ездил хлопотать за него, но без успеха, а хлопоты эти были поставлены ему в вину; лесовладелец Скорняков, окружной богатей и воротила, отобрал у него за долги избу и пчельник. Кузьма Астахов говорит на деревне и по округе, что старик заразился, дескать, крамолой, и теперь старый этот человек бродит где день, где ночь, осторожно поругивая бывших своих дружков и заводя себе новых средь деревенской бедноты.
Рассказав мне эту историю, перечислив новые знакомства Кузина, Досекин, усмехаясь, намекнул:
- Кажется мне, что старик, будучи обижен, затевает что-то на свой страх.
- А что?
- Да так... вообще, бубнит, бормочет, - неопределённо сказал Егор и, вспомнив какое-то дело, поспешно ушёл, а я остался размышлять - зачем всё это рассказал мне и чего желает мой тёзка?
В Гнездах всего тридцать два двора, я прожил здесь уже два месяца с лишком, знаю всех хозяев, все истории, связи, степени родства, знаю и перечисленных Досекиным друзей старого начётчика.
Нил Митрич Милов - зовётся в деревне Мил Милычем за свой тихий нрав. Мужичок маленький, задумчивый, даже и в красной рубахе он серый, как зола, ходит сторонкой, держится вдали от людей, и линючие его глаза смотрят грустно, устало. И жена у него такая же, как он, - молчаливая, скромная; две дочери у них, семи и девяти лет. Перед пасхой у Милова за недоимки корову свели со двора.
Савелий Кузнецов - человек изувеченный, едва ходит: работал прошлой весной в городе на пивном заводе, и там ему пьяный казак плетью рёбра перебил. Встречался я с ним часто - он любит на бугре у мельниц лежать, греясь на солнышке. Мужчина мне неизвестный: он не столько говорит, сколько кашляет.
Затем идёт Михайло Гнедой - до войны был мужик зажиточный, но за время войны и плена старший брат его Яков попал в беспорядки - жгли усадьбу князя Касаткина - был поранен и скончался в тюрьме. Жена его тотчас вышла замуж за Корнея Мозжухина. Корней прибрал к рукам долю Михаила, а жену его выжил из дому, ушла она в город и пропала там. Возвратясь из плена, Гнедой оглянулся вокруг и начал пить, пропил всё, что мог, да к тому же Мозжухину и нанялся в батраки. Каждый праздник ходит по улице пьяный, ругает своего хозяина и всех богачей, а они на него жалобы подают, и то волостной, то земский начальник сажают солдата в холодную.
"Что ищет и находит старый Кузин у этих порушенных жизнью людей?" думаю я, сидя под окном.
Душно. Висят над деревней тучные облака, пробегает вдоль улицы суетливый ветер, взмётывая пыль, где-то над лесами гулко гудит гром, и чёрная ночь лениво вздрагивает в синих отблесках далёких молний. Слышу мерный и тяжкий топот коня - это едет по деревне стражник Семён, отставной гренадёр; деревня боится его, считая полоумным. Человек ночной, угрюмый, крупный, ои сух лицом, чёрен, не улыбнётся, не мигнёт - точно идол чувашский, резанный из дерева. Ночи напролёт шагает по деревне и вокруг неё тяжёлый серый конь, а стражник, чернобородый и прямой, качается в седле с винтовкой на коленях, тёмными глазами смотрит вперёд и поверх головы старого коня, как бы выслеживая кого-то вдали.
Властью своею над людями он почти не кичится, мужиков не задевает, и днём его не видно - спит. Только когда подерутся мужики и жёны их позовут его - выйдет, тяжёлый, сонный, остановится около драчунов, долго смотрит на них туманными глазами и, если они упадут на землю, молча пинает их толстою ногой в тяжёлом сапоге.
Весь он какой-то тёмный, всегда угнетён угрюмым молчанием, и никому не хочется спросить его - о чём он молчит?
Досекин рассказал мне всё, что известно о нём: служил он в Москве, и когда разгорелось там восстание, видимо, оно ударило солдата. Весной после переворота явился он в деревню и тогда был совсем не в себе: трезвый прячется ото всех, ходит согнув шею и уставя глаза в землю, а напьётся встанет середь улицы на коленки и, земно кланяясь во все стороны, просит у людей прощения, за что - не говорит. Тогда мужики ещё не сократились, злоба против солдат жива была, и они издевались над пьяным.
- Что, сволочь? Напакостил, а теперь самого с души рвёт?
И нет-нет да кто-нибудь и ударит его, а мальчишки камнями в спину лукают.
Даже брат его, злой и кляузный мужик Никита Лядов, стал советовать:
- Тебе бы, Семён, в город уйти, а здесь ты ни к чему, как зуб вырванный!
Тогда гренадёр покорно ушёл из деревни, и ушёл ночью, никем не замеченный, никому не сказав, куда идёт, так что Лядова семья испугалась, думая, не порешил ли он себя, и двое суток Лядовы ходили вокруг деревни, искали его. Явился он здесь в прошлом году в страдное время - хлеб бабы жали и видят: по дороге из города идёт большой серый конь, а на нём сидит, опустя голову, воин, за спиной ружье, на боку плеть и сабля. Едет мимо людей - не кланяется, здороваются с ним - не отвечает, сразу всех напугал, да вот с той поры и качается в деревне, никому не понятен.
Против моего окна встал. В темноте он словно облако, опустившееся в пыль земли. Мне чудится, что стражник смотрит в мою сторону, и это - жутко.
Но вот раздаётся глухой окрик:
- Н-но, бр-ревно!
И снова тяжёлые копыта чётко топают по сухой земле.
Когда я лёг спать - мне подумалось:
"А может быть, он хотел поговорить со мной?"
Наступало деловое летнее время, товарищи мои целыми днями живут в работе, собираемся мы редко, читать им некогда, мне приходится выслеживать каждый свободный их час. Хожу с ними в ночное и там ведём устные беседы, по праздникам устраиваем чтения в лесу - готовимся к осени.
Алёша свободен от трудов, занятия свои с подростками ему пришлось сократить - и у них нет времени. Он живёт со мною, на дворе в сарайчике, как бы под видом работника моего, самовары ставит, комнату метёт, ревностно гложет книжки и, нагуливая здоровье, становится более спокоен, менее резок. Ходит в уездный городок - тридцать две версты места, - книги, газеты приносит от указанных мною людей, и глаза у него смотрят на мир всё веселее.
Обед нам стряпает чернобровая дама, солдатка Варвара Кирилловна, женщина лет двадцати двух, статная, здоровая - очень интересный человек: разговаривает она больше улыбками красных и сочных губ да тёмных, насмешливых глаз, держится строго - попробовал было Алёха шутки с нею шутить, но быстро отстал и начал относиться почтительно, именуя её по отчеству.
Я его спросил:
- Что, Алёша, как будто ожёгся ты?
Сконфуженный немножко, он серьёзно отвечает:
- Было, Петрович, хоть и не очень, ну как раз впору однако! Знаешь, женщина неглупая и немного грамотная, надо бы и ею заняться!
Я предупреждаю:
- Ты всё-таки не весьма откровенно беседуй с нею.
- Это бы тебе побеседовать, - усмехаясь, говорит он, - а меня она высмеивает.
Попробовал я, но, кроме ласковых улыбок, никаких ответов не получил. Присматриваюсь.
Узнал, что вдовеет она уже второй год - муж у неё чем-то проштрафился, и осудили его в дисциплинарный на два с половиной года без зачёта, так что увидит она его - коли увидит - не раньше как лет через пять. Дурных слухов про неё нет, хотя парни вьются около неё, как шмели, и Егор Досекин, заметно, всех упорнее. Из мужнего дома, от свёкра, она ушла и живёт со своей матерью, полуслепой старушкой, великой мастерицей пояски ткать и лестовки (- кожаные чётки у старообрядцев. - Ред.) делать. Сама Варвара на все руки мастерица: и платья невестам шьёт, и бисером ризы нижет на иконы, и ткать ловка, но - этим не проживёшь, приходится ей заниматься подёнщиной. Есть у неё брат, работает на лесопилке верстах в сорока, пьёт горькую и в деревне почти не бывает.
Однажды, перед каким-то праздником, пришла она мыть пол, осмотрела комнату и, неодобрительно качая головою, говорит:
- Эко книг-то накопили!
И верно, многовато их набралось. Натаскал Алёша из города и такого, что не нужно нам пока, да и небезопасно держать.
- Да, - говорю, - действительно!
А она, подтыкая подол и не глядя на меня, вполголоса замечает:
- В деревне не очень любят книги.
- Не все, - мол, - не любят.
Она значительно и как бы намекая ворчит:
- Вот газет мужики не боятся, а книги - считают опасными.
Тогда я спрашиваю её прямо:
- Разве говорят что-нибудь про мои книги?
- Не слыхала, - отвечает. - Ну, уходи - я примусь.
И наклонилась над ведром. А когда я вышел в сенцы, говорит:
- Всё-таки, которые лишние - не держать бы дома-то.
Обернулся я, встал в двери - странно мне. Согнувшись, она уже плещет водой и скользит по мокрому полу, сверкая белыми икрами. Смущённо отошёл прочь, и с того дня легла она мне на душу.
Уж доведу до конца эту историйку, перескочив через многие события дней. Вскоре после сего разговора гулял я в праздник по лесу, готовясь к очередной беседе с товарищами, вышел на поляну и вижу: сидит она под деревом, шьёт что-то, а тут же её корова с телёнком пасётся - недавно отелилась, и Варвара ещё не пускала её в стадо.
День жаркий, поляна до краёв солнцем налита, в густой траве дремлют пахучие цветы, и всё вокруг - как светлый сон. И она, в тени, тоже как большой цветок - кофта красная, юбка синяя, и тёмные брови на смуглом лице. Смотрит на меня и ласково улыбается, сощурив зеленоватые глаза.
- Гуляешь? - спрашивает.
- Да, - мол.
- По годам-то тебе, - говорит, посмеиваясь, - с женой давно пора бы гулять, а ты всё с книгами. Это о чём книга?
- О крестьянстве. Так и называется: "Крестьяне на Руси".
- Ишь, - говорит, - сколько написано!
Неловок я с женщинами, хоть и солдат и в городе жил, а нет у меня лёгкости в обращении с ними - может быть, это потому, что до той поры самой близкой и дорогой мне женщиной была мать моя.
Стою я против Варвары, а она, глядя на меня снизу вверх, спрашивает:
- А колдунских книг нет у тебя?
- Это о чём?
- О чём! О колдовстве! Как приворотные зелья варить.
- На что тебе, - говорю, - зелья эти? Вон ты какая хорошая!
Почему-то грустно мне и неловко перед ней, а она - смеётся тихонько.
- Разве хороша?
- Приворожишь и без колдовства.
- Да ну?
- Будто не знаешь?
- Ей-богу, не пробовала!
- Оттого, что нужды нет, сами парни льнут.
Весело и тихо смеётся.
- Видно, оттого! - говорит.
В лесу человек упрощается: всё вокруг него просто, всё живёт открыто и цветы, и птицы, и разное дерево.
Спрашиваю:
- Скучно тебе без мужа-то?
- А ещё бы!
Прищурила глаза. Взгляд у неё острый, щекочет он мне губы и манит сесть рядом с нею. Сел.
Она меня толкнула плечом и тихонько, ласково спрашивает:
- Али поцеловать меня захотелось?
Вздрогнул я.
- Да, - говорю.
- Так ты бы, - говорит, - поцеловал!
А потом, лёжа у меня на коленях, смотрит она в лицо мне и мило говорит:
- По душе ты мне, Егор Петрович!
- Спасибо, мол, Варя!
- Смотрю я на тебя: такой ты простой со всеми и такой скромный, будто и не мужчина. Хороший, видно, ты человек!
Смущают меня её похвалы, а приятно слышать их.
- Не очень я красив, - говорю, гладя её голову.
- Это ничего! - отвечает. - Красоту даёт любовь. Опять же сказано: красна птица перьем, человек ученьем.
Всё больше нравится мне она в речах её, и так хорошо на душе у меня, словно с покойной матерью встретился.
Встали, вышли на солнышко, ходим плечо с плечом, смотрит на нас корова круглым глазом и ласково мычит, кланяются золотые метёлки зверобоя, пряным запахом дышит буквица и любимая пчёлами синь. Поют весёлые птицы, гудят невидимые струны, сочный воздух леса весь дрожит, полон ласковой музыки, и небо над нами - синий, звучный колокол из хрусталя и серебра.
С того дня мы и зажили потихоньку в крепкой дружбе и горячей любви.
Сначала я думал, что она не серьёзно затеяла это, а так, ради удовольствия, но вижу - чем дальше, тем более внимательна она ко мне, а однажды, ласкаясь, говорит:
- До тебя я людей-то словно половинками видела, право! А теперь всё круглее стало.
- Ну, - говорю, - я рад этому. Больше видишь - больше любишь.
Смеётся.
- Тебя?
- Всё житьё.
- То-то!
А в другой раз, озабоченная, молвила:
- По округе пошли про тебя слушки разные, пожалуй - вредные тебе. Полола я огород на скорняковской мельнице, был там Астахов, и говорили они со Скорняковым и Якимом-арендатором, что ты молодых парней не добру учишь, запрещёнными книгами смущаешь и что надо бы обыск сделать у тебя.
- Вот как!
- Да.
- А тебе боязно за меня?
- Ещё бы! Теперь вон какое время - то и дело в тюрьму таскают людей.
- С этим покуда ничего не поделаешь. Будут таскать.
Она вздохнула и, помолчав, предлагает:
- А ты бы, коли у тебя опасные книжки есть, дал бы их мне. Уж я так спрячу - вода не найдёт!
Избёнка её стоит на отлёте, у самой околицы, и за огородом, саженях в двадцати, - лес.
Объясняю ей, что, конечно, хорошо бы спрятать кое-что у неё, но нельзя: нельзя вовлекать человека в дела, опасного смысла которых он не разумеет и может за них жестоко потерпеть.
Опустив глаза, она тихо говорит:
- А ты бы смысл-от объяснил мне, попробовал, может, и я поняла бы чего-нибудь.
И, укоризненно посмотрев на меня, продолжала:
- Думаешь, не догадываюсь я, зачем ты здесь?
- А зачем?
- Парней обучать, конечно!
Мне стало стыдно пред нею, и после этого разговора я начал приучать её к чтению, давая разные простые книжки. Сначала пошло туго, и долго она стеснялась сказать, что не понимает прочитанного, а потом как-то сразу вошла во вкус, полюбила книжки и, бывало, горько плачет над судьбою прикрашенных писателями книжных людей.
Теперь - о Кузине.
Действительно, дня через три после разговора с Егором явился он ко мне вечером, на закате солнца. Сидел я один и пил чай - вдруг под окном высокий голос спрашивает:
- Дома ли хозяин-то?
- Милости прошу, пожалуйте!
И вот, согнувшись в три погибели, он ныряет в мою горенку, удобно усаживается за стол и сразу заводит бойкую, развязную беседу.
- Глядел я, глядел на тебя - и надумал: дай-ка пойду, познакомлюсь, какой там дачник-задачник живёт-то у нас?
Старичище большой и нескладный: худой, сутулый, руки длинные, хромает - на левой ноге плюсна обрублена по тому случаю, что, будучи молодым, шёл он ночевать к мужней жене и попал в капкан волчий, приготовленный мужем для него.
- Человек я, - говорит, - сызмала любопытный и всю жизнь любопытством живу, а про тебя идёт слух, будто ты хорошо начитан, - как же мне такой случай упустить-то?
Голова у него большая, лысая, лицо строгое, жёлтое и глаза россыпью то колют тонкими, как иголки, хитрыми лучами, то вдруг округлятся и зелено горят, злые и насмешливые, рыжеватая с проседью борода растёт клочьями, буйно.
Отпил чай, упёрся длинными руками о скамью и, освещённый красными лучами вечернего солнца, надломленно подался вперёд.
- Вот и пришёл послушать - как о делах деревенских думает городской человек!
Я говорю:
- Лучше вы мне расскажите, что вы думаете, - вы меня старше, вам больше знать!
- Знатьё-то, - говорит, - у меня есть, да не кругло, концы с концами не сходятся! Мы, деревенские, против вас - люди малого ведения, и нам ваше слово, как зерно весной, дорого.
С час времени занимались мы тем, что осторожно охаживали друг друга церемонными словами, ожидая, кто первый откроет настоящее своё лицо, и вижу я - старик ловкий; в пот его не однажды ударяло, а он всё пытает меня: то начальство осудит за излишние строгости и за невнимание к нужде мужика, то мужиков ругает - ничего-де понимать не могут, то похвалит деревенскую молодёжь за стремление к грамоте и тут же сокрушается о безбожии её и о том, что перестала она стариков слушать, хочет своим разумом жить. С одного бока пощупает и с другого, и сзади заходит, и всяко, а напрямки - не решается.
Я, где можно без ущерба, поддакиваю, а больше молчу, следя за игрой его глаз и морщин на живом лице.
В открытое окно жарко дышит летняя ночь, слышен тихий лай собаки, и гулко ухает ботало на реке.
Чувствую - сердится старик на меня, думаю, жалеючи его:
"Говорил бы ты сразу - чего надо тебе!"
А он крепко трёт лысину и уже несколько устало, с досадой говорит:
- Главная беда - боязлив народ, все друг друга опасаются, мысли свои скрывают. И живут в разброде.
- Разговаривать-то, - мол, - запрещается, да и строго.
- А коли жизнь стала строже - человек будь сильней, - твёрдо выговорил он. - Ты как думаешь, буря эта по земле прошла - не задела она мужика-то? Только опамятоваться ему не дали, скоро больно рот заткнули кулаком, размять кости не успел - связали и снова командуют: лежи плашмя вниз носом-то! Он лежит - как ему иначе? Чуть приподнял голову - бьют. Он лежит смирно, а о чём он думает - никому это неведомо. Однако сообрази, можно ль ему не думать, когда случилось эдакое странное дело - вдруг говорят ласковым голосом: помоги, мужичок, пришли своих-то людей для управления делами, мы больше не можем, и всё у нас останавливается. Он - послал. Прогнали: нет, эти не годятся, ты других собери. Других! Это, брат, было очень занимательно, когда других потребовали; наша деревня, Малинки, Василево, Фомино - в один голос решили: Якова Гнедого выборщиком-то. А Яков-то этот - самый дерзновенный мужик на всю округу, на дерзости и жизнь потерял - знаешь?