А вскоре они, подлые, погром устроили у себя - учителя побили, доктора, молодых парней некоторых, чайную сожгли, библиотеку.
Битый человек драться любит, дадут ему палку - мать, отца не жалко, лишь бы зло сорвать.
Кузин тоже оказался исконным бунтарём.
- Вы, молодёжь богова, конечно, сильнее нас, потому что имеете широкий план, для всех приемлемый...
Алексей ворчит:
- Ну, не совсем для всех...
Старик редко замечает Алёшу, он не смотрит на его зловещую, как у выпи, ночной птицы, сжатую с висков голову, не видит насмешливый, немного кривой нос, всегда подстерегающе вытянутый вперёд.
Похваливая настоящее, он продолжает хвастаться прошлым.
- А и мы, старые головни, тоже, бывало, светло горели! Мой род, примерно, издревле бунтовщичье гнездо-то! Мальчишкой будучи, помню, рассказывали мне, как начальство скиты наши за Волгой зорило, а подростком видел я свирепое дело - лежачий бунт.
- Ка-акой? - изумлённо воскликнул Алёша, озорниковато играя карими глазами.
- Причину того бунта не помню, только - отказались наши мужики подать платить и землю пахать, в их числе дядя мой и отец тоже. Пригнали солдат, и началось великое мучительство: выведут солдаты мужика-то в поле, поставят к сохе - айда, работай, такой-сякой сын! А народ падает ничком на землю и лежит недвижно...
- Эт-то бунт! - ухмыляется Алёшка.
- Поднимут мужика, поставят на ноги, а он опять валится. Так и отлежались. Отец мой помер от побоев-то, а дядя - Корнеем звали, могучий был мужик - навсегда здоровья лишился и тоже недолго прожил - года два али три. Оба они были из главных водителей, им больше других и попало.
Отвернулся старик, смотрит в окно, и жёлтый череп его кажется мне зеленоватым. Полная тёмных воспоминаний, за окном медленно проходит от востока на запад тихая ночь.
- А тебя, Пётр Васильич, тоже били? - серьёзно и смущённо спрашивает Алексей.
- Всех, молодец, били! И баб тоже! Насильничали солдатишки над ними. Девок-то перепортили почитай что всех. Была после этого на селе у нас великая скорбь, и днями летними люди жили, как зимнею ночью: все, до крови битые и кровно обиженные, прятались друг от друга, - зазорно было видеть скорбные человечьи глаза-то!
Алёша визгливо и скверно ругается и возится на лавке, как пойманная щука на горячем песке. А старик, вздыхая, перевёртывает одну за другой тяжёлые страницы своей жизни.
- Тогда и решил я бросить крестьянство, предался, значит, учению, да всей моей натуры книга не могла одолеть, по женской части был я очень жаден, господи, прости! Думаю, что это у меня больше с горя, с тоски, чем от развратности: книгу-то читаешь - оно хорошо, высунешься на улицу - ад безобразный! Ну и хочется человека, милого взгляда, доброго слова, а кроме женщин - у кого ласку найдёшь? Да и ей, бабе нашей, ласка-то - как живая вода мертвецу. Теперь вот всё иначе становится, и даже девицы как будто другие от вашего малого внимания к ним - не то они умнее, не то злее, бойчее, что ли... Думать надо, что и они себя покажут.
- Без рубах! - ворчит Алёша. Потерпев у Вари неудачу в исканиях своих, милейший мой парень женоненавистником стал.
- Да, ребятушки, нам, старикам, больно заметно, что всё ныне сдвинулось с местов, всё стягивается в одну-две линии: семо - овцы, овамо козлищи, или как там? Понуждает жизнь человека искать определения своего! Вы это поняли, и вот - тянет за сердце меня, старого, к вам! Вспоминаю я свою молодость - ничего нету, кроме девок, да баб, да побоев и увечий за них!
Алексей допрашивает:
- А как ты начётчиком-то был?
Старик смеётся холодным смехом, словно битое стекло в горле у него.
- Так вот и был! Хожу, значит, по богатым домам, нищий около сытых, да говорю им про бога, ради страха ихнего и утешения; как бы коновал я при них - дурную кровь спускаю. Народ-от больно уж сволочь, и очень явно это, что сволочь! Вчера ещё был наг и бос, яко и аз, грешный раб, а сегодня глядишь: сыт по уши, кобенится, кичится тугим пузом, жадничает! Торговля, конечно, сёдни - при гроше, завтра - в барыше, и, глядя по притоку пятаков, то вспомнит бога, мерзец, то позабудет, еретик! А ты его - поучай, а поучение - для утешения, а на кой мне ляд утешать его, коли он - грязное место для меня? Каркаешь, бывало, устрашающие слова и видишь - не страшно жуликам! Живут, как мухи в патоке, довольны, сыты, одеты, тепло им, покойно, только смерти и боятся, а она - далеко! И захочется нестерпимо разворошить весь дом, ну и начнёшь, бывало, бабёнок смущать - они благополучию главная основа-то.
Поглядываю я на Алексея - как он это принимает. Опасаюсь, не посмеялся бы над стариком, но Алёшины острые глаза смотрят строго и серьёзно, губы плотно сжаты, и всё лицо - как топор. Холодно, со скрытой и сейчас готовой зазвенеть насмешкой льётся высокий голос старика.
- Мужик-то я был ничего, приятный, здоровый, женщину привлечь особых трудов не испытывал, ну, а сдаётся она - тут и пошёл дому развал! Зол был человек, уподобихся неясыти пустынному! Бивали меня, конечно, ногу вот капканом пересекло, потом в больнице отрезали её...
Алёша тихонько говорит из своего угла:
- А однако, видно же, и потерпел ты на веку своём!
Старик, прищурясь, посмотрел в его сторону и отозвался:
- Да, не пожелаю никому, даже и недругу...
И с той поры они стали смотреть друг на друга поласковее.
Однажды в праздник сидели мы под вечер полной компанией на любимом нашем месте у реки, над заводью, где вода, подобно ревнивой любовнице, жадно и настойчиво подмывает берег, кружится и течёт, как бы сама против себя, обнажая корни лип, осин и берёз.
Место это тем для нас хорошо, что с него видно деревню, все дороги за рекой, так что мы сразу замечаем, кто куда идёт. И если покажется нам что-нибудь неладное, за нами - лес, перед нами - брод.
Собрались поговорить о Гнедом: больше месяца после собрания в землянке прошло, и всё не пил солдат, а в последнее воскресенье хватил горькой слезы и устроил скандал: пошёл по улице, как бездомный храбрый пёс, изругал Скорнякова, Астахова, и отвезли его в волость под арест.
Было это так: в полдень после обеда вышел я с Алёшей на улицу - надо было нам Кузина повидать, он в город собирался идти - вдруг слышим трубный голос нашего приятеля:
- Эй! Скорняков! Где ты, уважамай? Вышел бы на улицу-то, показал бы миру бесстыжие свои зенки, мироед! Али и ты, грабитель, стыд имеешь, боишься, видно, людей-то, снохарь?
- Надо его остановить! - говорит Алёша. - Ты не ходи, я один лучше.
- Не будет толку! - сказал я. - Увидит он тебя, да повернёт его мысли в опасную сторону, может плохое выйти для нас.
Алёша согласился, и мы стали издали следить за воином.
Дом Скорнякова высокий, на каменной подклети, солдат стоит перед ним, задрав голову так, что шапка на землю упала. В доме мечется кто-то юркий, перебегая от окна к окну. Из дворов на улицу спешно сыплются мужики, бабы, ребятишки послушать солдатово клятьё, а он ревёт:
- Выглянь хоть в оконце-то, Иван Захарович, покажись, почтенный человек, мы тебе всем миром в глаза плюнем!
Старуха Лаптева, крестясь, нагнулась, подняла шапку Гнедого и, заботливо отряхнув с неё пыль, встала сзади солдата. Сгруживается вокруг него народ - все весёлые, подмигивают друг другу, ворчат, довольные скандалом, науськивают Гнедого.
- Ловко чешет!
- Так его... Иуду!
- Пленник, не жалей языка!
- Кричи, китаец!
Стоит над деревней в жарком небе золотое солнце и ослепительно смеётся.
- Расскажи, вор, нам, миру, - рубит солдат, - сколько ляпинскому управляющему хабары дал, когда аренду перебил у нас? Поведай, по чьей милости Шишлина семья по миру пошла, Легостевы с голоду издыхают, Лаптев Григорий ума решился? Эй, старое базло, много ли аренды берёшь за тайный шинок на мельнице на твоей? Выходи, что ли, против правды бороться, что трусишь, прячешься, кощей проклятый! Ну, поспорим, давай, ворище, вылезай!
Подходят к солдату мужики, постепеннее которые, и, остановясь сзади него, озабоченно вполголоса подсказывают:
- Про Феклушку, про работницу-то, крикни, не забудь!
- Когда приговор был винную лавку убрать, он её отстоял - потому в его доме она!
В стороне жмётся Савелий и покашливает - точно ворон каркает, ожидая падали. Вихрем крутятся ребятишки, визг стоит в воздухе, свист, хохот, и всё покрывает сильный голос Гнедого. А старушка Лаптева, мать умалишённого Григория, стоя сзади солдата, держит его шапку в руках, трясёт головой и шевелит чёрными губами.
И когда солдат переходит под окна Кузьмы Астахова, она торопливо семенит за ним, маленькая, согнутая вдвое, одетая в рубище.
- Эй, Кузьма, кособокая кикимора! - гремит солдат, напрягая грудь. Иди сюда, вот я раздену, оголю пакостную душу твою, покажу её людям! Приходит вам, дьяволы, последний час, кайтесь народу! Рассказывай, как ты прижимал людей, чтобы в Думу вора и приятеля твоего Мишку Маслова провести! Чёрной сотни воевода, эй, кажи сюда гнусную рожу, доноситель, старый сыщик, рассказывай нам, миру, почём Христа продаёшь?
- Ну-у! - бормочет Алёша, - поехало!
- Вали, Гнедой, - распаляясь, орут мужики, - говори за всех, мирская душа! Жги его, горе наше...
Того и гляди, начнут стёкла бить у Астахова.
Но Кузьма ростом мал, да сердцем храбр: вот с треском распахивается окно, высунулась, трясётся острая змеиная головка, мелькает маленький, тёмный кулачок, и тонкий, высокий голос старика яростно визжит:
- А-а-а, опять пришёл, пьяница, китаец, изменник отечества!
Солдат безумеет, слыша эти слова, вытягивается кверху, взмахивая руками над головой.
- Молчать! Кто - отечество? Это ты, сукин сын, отечество моё? Это за таких вот воров, как ты, солдат лямку трёт, чтоб тебя розорвало поперёк живота! Ты миру ворог, ты смутьян и крамольник, вы правду сожрали, землю ограбили, людей уничтожаете!
- Врёшь! - воет старик, так что его вёрст на пять кругом слышно. Человек он жидкий и треплется в окне, как лохмотья на огородном пугале в ненастный, ветреный день.
- Народ! Кого слушаете? Хватай его! Зови стражника, Марья! Мокей! Сашка - сюда!
Народ молчит, у избы Астахова все стоят угрюмо, как осенняя туча, две трети села в кабале у Кузьмы, и в любой день он любого человека может по миру пустить. Только старуха Лаптева, не разгибая спины и странно закинув голову вверх, что-то неслышно шепчет, и трётся в толпе Савелий, сверкая глазами, хрипит, кашляет, дёргает людей за локти, поджигая сухие, со зла, души.
Они, Астаховы, впятером жизнь тянут: Кузьма со старухой, Марья и сын с женой. Сын Мокей глух и от этого поглупел, человек невидимый и бессловесный. Марья, дочь, вдова, женщина дебелая, в соку, тайно добрая и очень слаба к молодым парням - все астаховские работники с нею живут, это уж в обычае. Надо всеми, как петух на коньке крыши, сам ядовитый старичок Кузьма Ильич - его боится и семья и деревня.
- Православные! - трубит солдат, указывая кулаком в окно. - Это вот для них, богатеев, гоняют нас вокруг земли, ради их льётся мужицкая кровь...
- Не подступиться к нему! - соображает Алёша, стоя рядом со мной. И беспомощно оглядывается.
- Для того, чтобы они ежедень жрали щи с убоиной...
Савелий медленно сбоку подвигается ближе к окну, а в руках у него палка.
- Ой, дьявол! - шепчет Алёша и, побледнев, бросается к больному.
А Кузьма, высунувшись до пояса, режет воздух диким визгом:
- Аа-а-а-а! Вот оно, вот слова! Ну, Мишка, кончена твоя жизнь! Каторга тебе, а-а-а! Народ! Которые слышали - держи его! Измена! Россия, кто понял, держи его! Против России сказано! Вот - этот человек против России...
Но тут народ хохочет - всем ясно, что старик пустил слово огромное и неуместное в его душе.
- Ну-ка, ещё двинь про Россею-то, Кузьма Ильич! - задорит кто-то старика.
- А ты бы, Гнедок, Россею-то не шевелил!
- Укрепляй, Кузьма, Россею!
- Астахов поддержит, он жилистый!
А старик всё кричит и кричит шальные слова, и они носятся в воздухе, как летучие мыши.
Из ворот выплывает тёмным облаком заспанный, тяжёлый стражник, лениво подходит к солдату, люди нехотя раздвигаются, и вот остался Гнедой один, только старуха Лаптева с шапкой в руках стоит у него за спиной.
- У меня крест есть! - кричит солдат, топая ногами.
- Брось орать! - хмуро говорит стражник.
Гнедой отмахивается:
- Отстань!
- Иди, иди! - хрипит стражник, подталкивая солдата к сборне, где холодная.
Старуха Лаптева, тряся головой, молча протягивает Гнедому шапку, он берёт её, взбрасывает на голову и, медленно шагая впереди стражника, ревёт:
- Пошёл бы ты к чёрту, мутная рожа! Стыдился бы, продажная душа, ворову руку держать! А ещё - солдат! Солдат защитником правды должен быть, а ты кто? Скотина немая!
Семён молчит. Кто видел его лицо в такую минуту, говорят - страшное лицо.
Народ, ухмыляясь, расходится по домам. Идут кучками, говорят неслышно и уже никакого интереса к Гнедому не показывают.
А над деревней всё ещё вьётся злой и тревожный крик:
- Перебить, перевешать, а-а-а!
Этот скандал мы и обсуждали, собравшись на реке.
Егор Досекин курит, заглушая едким дымом своего табачища вкусный запах грибной сырости, и спрашивает:
- Что же ты, тёзка, распускаешь эдак безобразно паству твою?
Никин тоже смотрит на меня строго, недовольно.
- Провалит нас Гнедой скандалами своими! - говорит он, хмурясь. - И к чему озлобление разводить промеж людей?
После того, как они достаточно пробрали меня, я начал было объяснять им, что солдатовы речи не так уж вредны и опасны, как им это кажется, но Егор сердито отклонил мои слова.
- Нет, тёзка, так не годится! Хоть и мужичок ты, но давний, и мы деревню знаем лучше тебя, мы ведь не сквозь книжки глядим. Верно то, что есть, а не то, чего тебе хочется, по доброте твоей души. Мужички наши поболтать любят, послушать резкое слово тоже любят, но всего больше нравится им своя до дыр потёртая шкура.
Всё чаще говорит он со мной в таком роде, и не один он, правду сказать. Я это понимаю: мало знающ я для них, и они почти уже вычерпали из меня всё, что я мог им дать. И есть между нами какая-то разница, мало понятная мне: для меня слово имеет душу мягкую, гибкую, а они говорят речью обычною, а влагают в слова смысл иной, неясный мне. Вернее сказать, берут они слово и начинают пристально раскрывать его, разматывать, добиваясь того, что заложено в корне. Всё у них выходит крепче моего и хотя жестковато, обнажённо, но ясно и стройно, это я вижу, вижу и рад, что они так быстро переросли меня. Что ж - я своё дело сделал, что имел - отдал, идут они куда нужно, если ж я не успеваю за ними - это не обидно мне.
Алексей сказал однажды:
- А ты, Егор Петров, с народом-то запутался!
- Да-а, это, брат, никак не единое существо! - подхватил, усмехаясь, Егор Досекин. - И всё меньше единое! Выдел нам показывает это в полной наготе.
Ваня, тихонький и мягкий, как всегда, возражает им:
- Братцы, ведь это только наружно так, как трещина на посуде, а посуда-то из одной глины.
Алёха смеётся:
- Ну вот, по тем трещинам и развалится она в куски, битая твоя корчага! Нет, Ванька, надо тебе хороших книжек почитать, а то больно елею намазано на тебе!
А Егор мне говорит:
- И тебе, тёзка, надо бы посушиться, слышь!
Кончив пилить меня за Гнедого и Савелия, приступили к разбору очередных делишек. Авдей Никин недели две ходил по округе в поисках работы и рассказывает:
- В трёх местах жил, и везде одинаково содомит деревня, стонет, бьётся - ходит по телу её острая пила и режет надвое. Говорил я с некоторыми мужиками о выделе, так сначала они, как бараны перед новыми воротами, пучат глаза, а потом воют, зубами скрипят.
На его красивых губах дрожит грустная усмешка, брови хмурятся, голос звучит устало. Мне кажется, что чем дальше, тем всё быстрее вянет этот большой, складный парень, снедаемый каким-то червем.
- В Оленеве Святухин Иван первый дело раскусил: кричит, как ушибленный, - глядите, что с нами делают! А Звягин Фёдор привязался ко мне - откуда я это всё знаю? Позвал к себе ночевать, пришёл к нему и Святухин, да ещё Митьков, у которого в городе сына убили. Прямо и спрашивают - с партионными знаешься? Я говорю - что же, разве самому мужику нельзя этого понять, а всё только по указке, со стороны? Не верят! Нет, говорят, врёшь! Мы вот кои веки живём, а однако до сего дня не поняли, понять не могли, что такое делается, да и теперь бы не догадались, что на наших костях богатую деревню строить решено. Всю ночь проговорили - ну и мается народ! Смотришь - сердце ноет...
Досекин искоса взглянул на него и крякнул.
Алёша крепко трёт руками голову.
- Газету бы нам иметь! - жарко вздыхает он.
- И печатать в ней обо всём! - подхватывает Ваня. - Как в настоящих столичных, а не как в листках!
- Нн-да-а, - тянет Авдей, - листки эти не совсем подходят, злобно очень пишутся они...
- Интеллигентов бы нам парочку хороших! - говорит Досекин, скручивая папироску.
Мне хочется сказать ему о Филиппе - я уже трижды виделся с ним и сыном лесника, но что-то смущает меня, и, не решаясь обрадовать товарищей, я говорю только два слова:
- Интеллигенты будут.
Егор вскинул голову, посмотрел на меня, прищурив глаза, и, сразу повеселевший, чётко заговорил, что нам надо требовать в городе помощи книгами и людьми, что нужно привести в известность все какие есть кружки молодежи в окрестных местах.
- Впряжём в ходоки по этому делу Кузина. Самый удобный человек. Только надо будет ему денег дать на дорогу, обеднел старик.
Ваня, наш казначей, говорит:
- Денег мы имеем 7 рублей 49 копеек.
Меня Егоровы слова не удивили, - в ту пору Кузин уже много сделал нам разных услуг, - но Алёха спросил:
- А не рано Кузина вводить в дело?
- Ничего! - твёрдо сказал Егор. - Я к нему присмотрелся за это время сильно обозлён старичок; он друзьям своим будет портить делишки как только может, это верно!
Авдей тяжело возится и медленно говорит, прикрыв глаза:
- Место ли злобе в нашем деле-то? И то устал народ со зла, право!