Обладать - Антония Байетт 19 стр.


Видите, между чем и чем я разрываюсь. И всё же не устану повторять – ведь Вы, смею думать, не поморщились от моих кислых слов о мужском поклонении идеалу в женском обличье и о двоедушии поэтов, разве что взглянули искоса Вашим собственным взглядом поэта, умудрённым своим взглядом, – так вот, я готов повторять снова и снова: я пишу Вам так, как пишется мне в часы уединения с тем заповедным во мне… но как мне назвать его? Да Вы, верно, и сами знаете, Вы – знаете: с тем, что творит, с тем, что и есть Творец.

Надо бы добавить, что самого меня толкает к сочинению стихов не какой-то «лирический порыв», а нечто неугомонное, тысячедумное, пристрастное, наблюдающее, испытующее и любопытствующее, что больше походит на свойство души большого романиста – Бальзака, которого Вы, любезный друг мой, будучи француженкой и располагая, по счастью, большей свободой, чем английские леди, скованные запретами благонравия, знаете и понимаете.

Что я пишу не романы, а стихи – это лишь от любви к музыке слова. Ибо поэт отличается от романиста тем, что забота первого – жизнь языка, а второго – улучшение нравов.

Ну а Ваша забота – явить глазам смертных некий замысловатый, нечаемый мир, не так ли? Город Ис, антипод Парижа – Par-Is'a, башни не в воздухе, а под водой, розы в пучине, летучие рыбы и прочие твари, обжившие чуждую стихию – видите, я начинаю Вас постигать, я ещё прокрадусь в Ваши замыслы, как рука в перчатку – если похитить Вашу метафору и подвергнуть её нещадному истязанию. Впрочем, если пожелаете, Ваши перчатки могут остаться такими же чистыми, благоуханными и аккуратно сложенными. Право, могут – Вы только пишите мне, пишите. Я так люблю эти прыжки и припрыжки Вашего пера, эти внезапные вздроги штриха.


Роланд взглянул на свою напарницу – или противницу. Судя по всему, работа у неё шла так бойко и споро, что позавидуешь. Между нахмуренных бровей развернулся веер тонких морщинок.

Стёкла витражей преобразили Мод до неузнаваемости. Она ярко озарилась разноцветными холодными сияниями. Склоняясь над записями, она то и дело погружалась щекой в виноградную лиловость. На челе расцвели зелень и золото. На бледной щеке, на подбородке, на губах пятнами краснели и розовели ягоды и цветы. Багровые тени лежали на веках. Зелёный шёлковый шарф на голове украсился сияющими пурпурными кряжами с башенками. В неярком нимбе вокруг подвижной головы танцевали пылинки – чёрные точки в соломенно-золотистом свечении, незримые частицы, которые, обретая видимость, напоминали дырочки, оставленные булавкой в листе цветной бумаги. Услышав голос Роланда, Мод подняла голову, и, цвет за цветом, целая радуга пробежала по её лицу.

– Извините, что отрываю… Я только хотел спросить… Вы что-нибудь знаете про город Ис? И-С?

Мод стряхнула сосредоточенность, как собака стряхивает воду.

– Это бретонская легенда. Про город, который поглотило море за грехи его жителей. Правила им колдунья, королева Дауда, дочь короля Градлона. В одном варианте легенды сказано, что все женщины в городе были прозрачные. Кристабель написала про него поэму.

– Можно взглянуть?

– Только недолго. Я с этой книгой работаю.

Мод через стол толкнула книгу Роланду.

«Серия „Литературный Таллахасси: Женская поэзия“. Кристабель ла Мотт. Избранные стихи и поэмы. Под ред. Леоноры Стерн. Сафо-Пресс, Бостон». На пурпурной обложке – белая прорись: прямоугольная чаша фонтана, над которой, склоняясь друг к другу, обнялись две женщины в средневековых костюмах, на обеих головные уборы с вуалями, широкие пышные пояса, у обеих – длинные косы.

Роланд пробежал поэму «Затонувший город». Ей предшествовала краткая статья Леоноры Стерн.


Как и «Стоячие камни», эта поэма написана на сюжет, который Ла Мотт почерпнула из знакомой ей с детства бретонской мифологии – мифологии её предков. Этот сюжет был весьма интересен ей не только как поэту, но и как женщине, поскольку в легенде отражено, можно сказать, культурное столкновение двух типов цивилизации: индоевропейского патриархального уклада в лице Градлона и более архаичного, подчинённого инстинктивному, природному началу язычества, которое воплощается в образе его дочери, королевы-колдуньи Дауды, оставшейся в морской пучине, в то время как Градлон совершает спасительный прыжок на берег, в Кемпер. Женский мир подводного царства противопоставлен живущему по мужским законам индустриально-техническому миру Парижа, который бретонцы часто расшифровывают как Par-Is. Они утверждают, что когда Париж за свои грехи уйдёт под воду, город Ис поднимется из моря.

Любопытно отношение Ла Мотт, так сказать, к «преступлениям» Дауды. Отец поэтессы Исидор Ла Мотт в «Бретонских мифах и легендах» ничтоже сумняшеся пишет об «извращённости» Дауды, хотя оставляет этот пункт без уточнения. Не уточняет Ла Мотт и…


Роланд снова полистал поэму.


Всех жён румяней жёны из

Диковинного града Ис.

Под кожей словно из стекла

Струится кровь, алым-ала.

Следи, мужчин досужий взор,

Как кровеносных жил узор,

Густая вязь артерий, вен

Питает кровью каждый член.

Сребрится кожа, как покров

Из водотканых из шелков.

То – казнь: во оны времена

За все грехи им суждена

Прозрачность – от нескромных глаз

Ничто не скрыть, всё напоказ.

Но всякая собой горда:

Чело украшено всегда

Златым венцом…


Над затонувшим градом Ис

Провал озыбленный навис.

Туда, к блистающим зыбям

Собор вознёс свой шпиль, а там

Как в зеркале открылся вид:

Стремглав такой же шпиль висит.

Меж этих островерхих крыш,

Как в небесах весенних стриж,

Макрель играет, над собой

Зеркальный видя образ свой.

К листве протянута листва.

Тут всё – вдвойне, и естества

Обитель водная двойна,

Даль отраженьем стеснена,

Как будто камни, купола

Всё, всё в шкатулке из стекла.

Обжившийся в пучине вод,

Прозрачный грешный сонм ведёт

Без слов беседы…


Как бездна город погребла,

Под гладью словно из стекла,

Так и томленья водяниц

Заключены в стеклянность лиц

И бродят, рдея багрецом,

Как токи струй на дне морском

Средь водорослей, валунов,

Средь хрупких белых костяков.


Так они и работали, продрогшие, возбуждённые, стараясь не терять ни секунды, – пока леди Бейли не подала им ужинать.


Когда в тот первый вечер Мод Бейли возвращалась в университет, погода начинала портиться. В просветах между деревьями за окнами автомобиля было видно, как, нагоняя мрак, сползаются тучи. Полная луна из-за какого-то хитрого свойства густеющего воздуха казалась далёкой и вместе с тем худосочной: нечто круглое, малое, тусклое. Дорога шла через парк, большую часть которого посадил прежний сэр Джордж – тот, что женился на Софии, сестре Кристабель, – большой любитель деревьев. Деревьев со всех концов света: персидские сливы, турецкий дуб, гималайская сосна, кавказский грецкий орех, иудино дерево. Как все люди его поколения, он мерил время не только своим веком: унаследовав вековые дубы и буки, он насадил аллеи, рощи и леса без всякой надежды дожить до тех лет, когда они поднимутся в полный рост. В нахлынувшей тьме мимо зелёного автомобильчика бесшумно проносились громадные узловатые стволы, вставали в белёсых лучах фар, как чудовища, на дыбы. Повсюду из леса доносилось ознобное потрескивание, все живые ткани в природе съёживались от холода – то же, что испытала накануне Мод, когда вышла из дома во двор: руки и ноги после комнатного тепла свело, от зябкого воздуха перехватило дыхание, прошиб, по образному выражению, цыганский пот.

Когда-то по этим аллеям, погоняя запряжённого в двуколку пони, ездила Кристабель – непокорная, захваченная, может быть, духовным порывом, спешила к обедне, которую строго по чину служил преподобный Моссмен. …Что-то с Кристабель сегодня не было никакого сладу. И Мод на всякую угрозу душевному спокойствию отвечала тем, что принималась работать ещё чётче. Схватить – систематизировать – разобраться. Но то было днем, в доме, за крепкими стенами. Зато здесь всё иначе. Катит себе и катит воображаемая двуколка со скрывшейся под вуалью путницей. И вздымаются по обочинам крепкотелые такие деревья. И каждое ныряет в темноту с каким-то звонким призрачным звуком. Старые, заматерелые, серые с зеленью. Правда, истинный предмет её пастырских попечений не деревья, а женщины. Но Мод – её поколение – знает об этих вековых созданиях и то, что им грозит увядание и гибель от кислотных дождей и невидимого загрязнения воздуха, приносимого дыханием ветров. Ей вдруг представилось, как сотню лет назад они, ещё гибкие стройные деревца, зелень с золотом, играют-колышутся среди ясной весны. И загустевший лес, рокот металлического автомобиля, её настырное любопытство к тому, как и чем жила Кристабель – вмиг всё сделалось мороком, что живёт и черпает силы в юном цветении прошлого. Вокруг стволов на чёрной земле поблескивали сыростью осевшие вороха мёртвых листьев, такие же листья пятнами чернели на неровной поверхности шоссе. На дорогу перед машиной выскочил зверёк, свет фар тусклым красным огнём отразился в глазках-полушариках и зверёк кинулся прочь. Мод повернула руль и чуть не врезалась в толстый дубовый пень. На миг на ветровом стекле материализовались – что? – капли какие-то или чешуйки? Мод сидела в машине, а снаружи обитало что-то яшмовое, что-то само по себе.

Дома всё блистало безупречным и приветливым порядком, нарушали его только два письма, которые закусил своей щелью почтовый ящик. Мод выдернула письма, прошлась по комнате, задергивая все шторы и зажигая лампу за лампой. Вот и у писем угрожающий вид. Один конверт голубой, другой коричневый, будто из обёрточной бумаги, какими вновь обуянные заботой об экономии университеты заменили свои прежние конверты, глянцевые белые, с гербами. Письмо в голубом конверте было от Леоноры Стерн, на другом значилось: «Колледж Принца Альберта». Не будь Роланд в Линкольншире, Мод подумала бы, что от него. Не очень любезно она сегодня с ним держалась. Можно сказать, как с мальчишкой. Допекла её эта работа. Почему у нее ничего не выходит легко и красиво, почему она только и способна, что упрятать себя в этот сверкающий опрятностью надёжный ларец и работать, отгороженная ото всех стенами и шторами? Это всё Кристабель с её борениями, это она переладила мысли и чувства Мод, заразила её тревогой.


Вот Вам загадка, милостивый государь. Загадка старая, простая загадка, загадка, над которой и раздумывать не стоит труда, хрупкая загадка из белого и золотого, а в середине живое. Лежит мягкая золотая подушечка, а как она блестит, Вы можете увидеть, как это ни странно, лишь зажмурившись – увидеть на ощупь, мысленным осязанием. И заключена эта подушечка в хрустальную шкатулку, на просвет туманную, округлости безупречной: ни уголка, ни бугорка, а только обманчивая млечная прозрачность лунного камня. И всё это одето в шёлковую оболочку, мягкую, как пух и как сталь прочную, и упрятано в алебастровом сосуде – сравните его ну хоть с погребальной урной, только без надписи, потому что нету в ней пока никакого праха, и без постамента, и без высеченных на нём понурых маков, и без крышки, так что внутрь не заглянешь: нигде ни щелочки, всё гладко. Но придёт день – и Вы сможете без опаски открыть крышку, вернее сказать, она откроется изнутри, ибо только так живое приходит в мир; если же пролагать ему путь от Вас, то это – сами увидите – будет путь лишь к отвердению и смерти.

Разгадка – яйцо: да, милостивый государь, Ваша проницательность с самого начала нашла правильный ответ. Яйцо, совершенное О, живой камень без окон без дверей, жизнь в котором дремлет и ждёт пробуждения – ждёт, когда сможет расправить крылья. Но со мной – не так, о, не так…

Разгадка – яйцо. В чём же загадка?

Загадка – я. Прошу Вас, не пытайтесь из сострадания облегчить бремя моего одиночества или лишить меня его. Нас, женщин, приучили его бояться. Ах, ужасная башня, ах, колючий терновник вокруг – не гнёздышка: донжон.

Но это, как и многое нам внушённое, ложь. Может, с виду донжон и угрюм и грозен, но он наш оплот, в его стенах нам дана такая свобода, какую вам, имеющим свободу объехать весь свет, нет нужды себе представлять. Да я бы и не советовала Вам её представлять – окажите такую честь, поверьте на слово. И не сочтите мои уверения за лицемерие. Одиночество моё – моё сокровище, лучшее, что у меня есть. Выйти я не решаюсь. Откроете дверцу – не улечу. Ах, как славно поётся в моей золотой клетке!..

Разбить яйцо – чести Вам не сделает: забава не для мужчины. Подумайте, что останется у Вас в руке, если Вы, гигант, что есть мочи стиснете и раздавите этот твёрдый камешек. Что-то липкое, холодное, неописуемо гадкое.


Леонорино письмо Мод распечатывать не хотелось: в нём так и угадывался начальственный выговор. Она открыла коричневый конверт и нашла в нём кое-что похуже: письмо Фергуса Вулффа, с которым уже больше года не переписывалась и не разговаривала. Бывают почерки, при виде которых мутит, сколько бы лет ты их ни знал: год, три, тридцать три. Почерк у Фергуса был по-мужски неразборчивый, но характерный, не без витиеватости. Мод сразу замутило, ей снова представилась всклокоченная постель. Рука потянулась к волосам.


Здравствуй, никак не забываемая Мод, – как, надеюсь, хоть чуть-чуть незабываем и я. Как там у вас в старом сыром Линкольншире? Не киснешь среди этих болот?

Как поживает Кристабель? Я решил прочесть о ней доклад на Йоркской конференции по теории метафоры. Ты рада? Думаю назвать его так:

«Владычица замка. Донжон за семью замками».

Как тебе это? Даёшь благословение? Могу я рассчитывать, что мне разрешат попользоваться вашими архивами?

Я разберу контрастные и конфликтные метафоры, относящиеся к строительству замков, которым занималась фея Мелюзина. Есть очень хорошая статья Жака Ле Гоффа о «Melusine Defricheuse»[57]; пo мнению современных историков, Мелюзина – что-то вроде земного духа, или местной богини плодородия, или второстепенного аналога Цереры. А потом можно пристегнуть сюда лакановскую модель образа донжона: Лакан пишет, что «формирование „эго“ в сновидениях символизируется крепостью или стадионом [58], окружённых болотами или мусорными свалками, вследствие чего процесс разделяется на два испытания, которые проходит субъект, стремясь добраться до высокой внутренней башни, символизирующей «ид»[59]: очертания, которые наводят на весьма тревожные мысли». Могу усложнить картину, добавив кое-какие реальные и вымышленные замки и с любовью и уважением сославшись на твою новаторскую работу о порогах и лиминальности. Что скажешь? Пройдёт? Не растерзают меня менады?

Я пишу тебе не только из-за того, что так ношусь сейчас с этим замыслом, но и потому, что, по агентурным сведениям, ты, с Роландом Митчеллом (это мой современник, человек недалёкий, но почтенный) что-то там раскопала. Мой осведомитель – женщина, которую такой поворот событий не очень-то устраивает, – донесла, что сейчас вы копаете дальше и Новый год будете встречать вместе. Я, конечно, сгораю от любопытства. Интересно, что ты думаешь о юноше Митчелле. Смотри не съешь его, радость моя. Он тебе не чета: жидковат. В смысле как учёный, – да ты, наверно, и сама разобралась.

А вот мы с тобой – ох, какие бы мы могли вести упоительные беседы про башни под и над водой, про хвост дракона, про летучих рыб. Ты читала у Лакана про летучих рыб и бред преследования полостью? Знаешь, а я иногда по тебе скучаю. Хотя обошлась ты со мной не совсем красиво, несправедливо обошлась. Ты скажешь, что я тоже хорош, но что взять с мужчины? А ты так нетерпима к мужским недостаткам.

Напиши, даешь ли добро на доклад про осадное положение.


По-прежнему любящий тебя

Фергус.


Здравствуй, Мод.


Не понимаю: уже месяца два от тебя ни одного письма. Надеюсь, у тебя всё в порядке и твоё молчание просто показывает, что работа движется и тебе некогда отвлекаться. Когда ты долго не пишешь, я беспокоюсь: я ведь знаю, что личная жизнь у тебя не клеится. А твоим научным достижениям я рада и очень тебя люблю.

В последнем письме я обмолвилась, что, может быть, напишу что-нибудь про воду, молоко и амниотическую жидкость в «Мелюзине» – почему это воду всегда считают женской стихией? – ну, это мы уже обсуждали, – так вот, я хочу написать большую статью об ундинах, никсах[60]и мелюзинах: женщинах, которых воспринимают как опасность. Как на твой взгляд? Под этим углом можно рассмотреть и «Затонувший город». Тут надо уделить особое внимание негенитальной образности – подальше и от фаллоса и от манды, – и если интерпретировать окружающую жидкость как недифференцированный эротизм, то не исключено, что в образе жительниц подводного города всё женское тело представлено как сплошная эрогенная зона. Отсюда можно протянуть ниточку к тотальной эротичности женщины/дракона, которая плещется в большой мраморной купальне и погружается в воду с головой: недаром Ла М. отмечает эту деталь. Как тебе такая мысль, а, Мод?

Собираешься ли ты подготовить доклад к австралийской конференции Общества Сафо в 1988-м? Я планировала, что мы целиком посвятим её женской эротике в поэзии XIX века, стратегиям и маневрам, при помощи которых она проявлялась или раскрывалась. Может, у тебя появились новые соображения насчёт лиминалъности и размывания границ? А может, тебе хочется вплотную заняться лесбийством Ла Мотт как источником её поэтического вдохновения? (Я согласна, что, подавляя свои лесбийские устремления, она и выработала у себя эту свойственную ей скрытность и уклончивость, но ты недооцениваешь силу косвенных высказываний, которыми она всё же выдаёт свои тайные чувства.)

Я часто думаю о тех недолгих днях, которые мы этим летом провели с тобой. Вспоминаю многочасовые прогулки по холмам, работу в библиотеке допоздна, настоящее американское мороженое у твоего камина. Ты такая деликатная, мягкая – мне всё казалось, я такой бедлам устраиваю в твоём хрупком мирке, как ни повернусь, так сшибаю всякие ширмочки и перегородочки, которые ты по-британски понаставила вокруг своей личной жизни, – но ведь ты же несчастлива, Мод, ведь так? Тебе же чего-то не хватает.

Назад Дальше