Папа уехал - Анатолий Тоболяк 5 стр.


— Что? Руки не слушаются?

И папа сказал: да.

А тот спросил:

— Не похмелялись сегодня?

И папа ответил: нет. И побледнел еще сильней.

Тот не спускал с него глаз, говорил: «Нелегко вам приходится при вашей профессии», а папа молчал и только горлом сглатывал. У меня глаза защипало — такой он был раздерганный, нервный и жалкий, папа, рядом с этим спокойным врачом.

— Ладно, — тот сказал. — Расскажите подробней, как вы пьёте. Всю технологию. Позывы, причины. И успокойтесь. Нечего волноваться, раз уж пришли.

Так сказал. А папа, вместо того чтобы успокоиться, еще сильней задергался и вдруг умоляюще на меня взглянул. Он так взглянул — понимаете? — будто закричал: «Помоги, Лёшка!», будто у стенки стоял перед расстрелом и в него уже целились. Я не выдержал и вскочил:

— Доктор!

Тот посмотрел на меня и спросил:

— Что?

А я говорю:

— Разрешите папе выйти. Ему надо покурить. Он курить хочет. А я вам сам все расскажу. Я все знаю.

Он подумал, поглядел на папу.

— Ну, что ж, — согласился. — Идите покурите, раз так.

Папа сразу вскочил и вышел из комнаты. А врач мне:

— Ну? Давай, дружок, рассказывай, что у вас происходит.

А я тоже уже весь раздергался, даже заикаться стал.

— П-папа не какой-нибудь б-богодул, не подумайте! Вы, может, думаете, он из тех, что дома скандалят, родных бьют, вещи пропивают? Нет!

— А какой же он? — тот спросил.

А я говорю: он нас любит, папа, всегда любил и сейчас любит. Он старается не пить и у него иногда получается. Тогда лучше его вообще не бывает. Он добрый и он, по-моему, ненавидит все это вино. Он мучается, когда напьется, казнит себя — это же видно, видно! — но его пригласят, а он отказаться не может, понимаете? Только и всего, понимаете?

Заикаюсь, тороплюсь, а он слушает внимательно, поддакивает: «Так, так». И все равно я себя чувствую как предатель: будто продаю папу, а не спасаю, как хотел. А он встал, обошел стол и положил мне руку на плечо. Заглянул в глаза и сказал:

— Спокойно, спокойно.

Мне легче стало, я ровней задышал. Он рукой давит, я ровней дышу. Слышу его голос:

— Твоему отцу лечиться надо. Он больной человек. Хорошие люди тоже бывают больными. Даже чаще хорошие и бывают больными. Это ты его уговорил прийти?

— Нет, он сам захотел. После вчерашнего.

Слышу, спрашивает: а что вчера было? И отвечаю: ужас был.

— Ну вот, видишь, — говорит. — Он не пропащий человек, раз сам пришел. Мы ему поможем. Ты не беспокойся. Мы ему хорошо поможем. Иди позови его, а сам на улице погуляй.

Вернулся на свое место, а я встал, пошел к двери. Выхожу — папы нет в коридоре. На улицу вышел — его нет. В садике посмотрел — нет его. Я вернулся и сказал врачу:

— Его нет. Он ушел.

А он подумал и сказал:

— Это плохо.

«Леонид! Поля позавчера родила. Телеграмму мы не дали, потому что… Не могу писать, плачу. Роды были очень тяжелые, и родилась девочка физически неполноценная. Выживет или нет — не знаем. Уродливая девочка… господи… Это ты виноват, Леонид! Ты, ты, пьяница, алкоголик! Что ты наделал, негодяй! Ты загубил Поле жизнь! Искалечил ребёнка, бандит!

Не вздумай приезжать. Поля не хочет тебя видеть. А матери твоей я сама напишу, скажу ей все, что о тебе думаю. Поля постарела на десять лет от горя. Мы тоже.

Надежда Ивановна».

«Я знала, что что-то случится. Я чувствовала. Все эти годы, что ты пьешь, у меня болело сердце. Ты можешь оправдать себя как угодно, ссылаться на то, что и у непьющих людей рождаются иногда неполноценные дети, — но ясно одно: это горе на твоей совести.

Не знаю, захочет и сможет ли жить с тобой Поля (ее мать прислала мне ужасное письмо, в котором проклинает меня и тебя), но в любом случае — иди немедленно лечись!

Мама».

— Лёшка! — он говорит. — Звонят, открой.

Сам встать не может. Сидеть еще может, а встать — нет.

Я вышел в прихожую, открыл. Там стоят трое: дядя Юра, какой-то высокий в очках и та тетка огромная, что была в гостях. Я спросил: «Что вам?» — а Сашкин отец молча отодвинул меня рукой, и они все, ни слова не говоря, зашли. Увидели папу, на кухне — и туда.

Огромная тетка сказала:

— Здравствуйте, Леонид Михайлович.

Он сидит за столом перед бутылкой, держит стакан и смотрит на них твердо, спокойно, как будто и не пьяный.

— Леонид Михайлович, — та говорит, на других оглядываясь, — что ж это вы? Какой день на работе не показываетесь. Вы что, увольнения добиваетесь? Вы думаете выходить?

Папа смотрит, ничего не отвечает, спокойный такой. А дядя Юра забасил:

— Леонид, слушай. Кончай это дело. Этим ничего не исправишь. Кончай, Леня. Дружески говорю.

Папа руками опёрся об стол, но встать не смог. Глаз с них не спускает. Потом негромко, спокойно так сказал:

— Пошли вон.

Они все трое переглянулись. Эта глазами захлопала. Высокий очки стал поправлять. А дядя Юра подшагнул к папе, взял его за плечи и загудел:

— Я тебя сейчас скручу и в парилку отнесу, слышишь!

Папа как рванется! Как вскрикнет:

— Вон отсюда все! Без вас обойдусь!

Они попятились, а тетка бормочет:

— Ну, это, знаете… это, знаете… просто хулиганство! Ум вы пропили, что ли, Леонид Михайлович?

Я чуть в нее не вцепился за эти ее поганые слова, за то, что пришла наводить тут порядок, не понимая, что с нами творится. А дядя Юра пригрозил:

— Вечером зайду!

Тоже помощничек что надо, дядя Юра, папин дружок — очухался, за ум взялся. А раньше — га-га-га! гы-гы-гы! — ржал только да в глотку наливал, багровел да подначивал, — что я, не слышал, не видел?

— Без вас обойдемся! — я тоже закричал и кричал, пока их не выгнал.

Вернулся к папе, он сидит прямо, смотрит твердо и говорит:

— У меня в пальто деньги есть. Сходи, пожалуйста, купи себе что-нибудь поесть, а мне вина.

Я плачу и говорю:

— Мне не продадут, папа.

— Не плачь, — он просит. — Не плачь, пожалуйста.

Я ударил себя по лицу ладонью, чтобы слезы болью перебить. Он глаза закрыл, зубы стиснул и через зубы:

— Я подлец, Лёшка. Я сволочь. Мне нельзя жить.

Я закричал:

— Нет, папа, нет! — Обнял его и стал целовать в голову. Он сжал кулаки, упал на них лицом, задыхается:

— Я не прощу себе, Лёшка. Я вас погубил. Я гад.

А я целую его и говорю: нет, папа, нет! У нас у всех горе, и мы, он и я, должны помочь маме, молиться на маму.

Он замолчал, поднял голову — и лицо такое отчаянное, что я опять заплакал.

— Лёшка, — говорит. — Не плачь. Я же прошу тебя. Принеси мне вина. Как-нибудь достань. Мне надо.

Я закивал: принесу, принесу — закивал, закивал и убежал в ванную. Там я долго рыдал, пока все слезы не вытекли, сколько их было, головой о стенку бился — и вышел как мертвый.

Дождь накрапывал. Ветер холодный дул с севера. Вот-вот должен был выпасть снег. Все вокруг было грязным и сырым, и деревья стояли голые, без листьев. Собаки мокрые. Помойки развороченные. Так в больном сне бывает, я знаю, когда ужас леденит, а пошевелиться не можешь. Даже голоса нет, чтобы крикнуть, на помощь позвать, чтобы кто-нибудь по голове погладил и успокоил.

Вот я подошел к винно-водочному. Там они в любое время стоят кучками: ждут чего-то, надеются на что-то. Я выбрал одного одинокого, в рваной телогрейке, с синяком под глазом. Попросил его купить бутылку вина. Для отца, говорю, надо. Он зубами стучит, трясется. Сколько уже лет он так стоит и трясется?

Он побежал и принес большую бутылку портвейна и сдачу с десяти рублей. Я ему дал рубль, чтобы мог себе что-нибудь купить. Тут сразу двое придвинулись: женщина страшная, косматая, синяя вся и горбатый какой-то в одном пиджаке без пуговиц. Они ничего не говорили, стоят и смотрят на меня, как на принца из сказки. Я протянул им два рубля. У женщины губы задрожали, она схватила и сразу побежала в магазин, а горбун — за ней. А этот первый попросил еще двадцать девять копеек. Я пошарил в кармане, нашел мелочь и дал, сколько было.

Тут меня кто-то взял за локоть со словами:

— Ты что здесь делаешь, Малышев?

Я обернулся, а это завуч Виктория Ивановна. Смотрит на меня и говорит:

— Ты почему в школу не ходишь, а?

Я на нее тоже посмотрел и сказал:

— Не видите, что ли, жизнь изучаю. — И пошел прочь, даже не оглянулся. А она крикнула в спину:

— Мы придем к тебе домой! Будем беседовать с твоими родителями, учти!

ТЕЛЕГРАММА: МАЛЫШЕВУ ЛЕОНИДУ МИХАИЛОВИЧУ

Девочка умерла

ТЕЛЕГРАММА: МАЛЫШЕВОЙ ПОЛИНЕ ВАСИЛЬЕВНЕ

Мама приезжай быстрей если можешь Папе плохо

Лёша

ТЕЛЕГРАММА: МАЛЫШЕВУ АЛЕКСЕЮ

Вылетаем шестого Будем седьмого

Мама

Он сказал накануне, что поедем встречать. Мы не ели два дня. Я не хотел, и он не хотел. Накануне он не пил. Звонили и стучались многие, но я никого не впускал. Так он просил. Так я делал. Дядя Юра ломился, из школы приходили… Подождите, вспомню. Все у меня перемешалось.

Он сказал накануне, что поедем встречать. Мы не ели два дня. Я не хотел, и он не хотел. Накануне он не пил. Звонили и стучались многие, но я никого не впускал. Так он просил. Так я делал. Дядя Юра ломился, из школы приходили… Подождите, вспомню. Все у меня перемешалось.

Я взял телеграмму у почтальона и один раз открыл Светке. Она заплакала, меня увидев. Я ее вытолкал. Я думал: только мама может помочь. Я боялся, что он умрет в тот день, когда перестал пить, накануне. Хотел «скорую» вызвать, но он не позволил. Он был трезвый и сказал, что поедем встречать. А вообще молчал. Лежал и молчал. Я предлагал ему поесть горячей картошки, сварил даже, но она остыла, картошка, понимаете? И это ведро помойное… И вообще… Не могу.

Ночь он пролежал не раздеваясь, и я не спал. Все время выходил из той комнаты, чтобы посмотреть, не случилось ли чего. Зажгу свет, а он лежит с открытыми глазами. «Папа, ты поспи», прошу. Он один раз сказал: «Воды принеси». Я принес. «Свет погаси». Я погасил свет. Я все делал, как он хотел, все. Я у окна стоял и смотрел в ночь, мне страшно было, и я шептал вслух: «Лети быстрей, мама. Лети быстрей».

Под утро я задремал, не раздеваясь, на маминой постели. Проснулся от музыки за стенкой у соседей. Марш какой-то. Бум, бум! Литавры гремят, трубы — я вспомнил все. Вскочил, глянул на улицу: там снежок и люди с флагами. Сегодня же праздник большой. «Ура» кричат. Воздушные шарики, воздушные шарики… понимаете!.. которые Юлька любит. Шарики воздушные там, а папа все лежит так же, даже не курит, глаза ввалились, нос острый, лежит и говорит: «Поезжай, опоздаешь». Я говорю: «А ты?» Он отвечает:

— Я не могу, Лёша. Ты уж их сам привези. Я полежу. Ты меня прости. Постарайся им объяснить. Я не могу, Лёша. Я… — сказал, — в квартире приберу. Нехорошо у нас.

И захотел улыбнуться, но только скривился — так, что смотреть невозможно.

А там эти шарики воздушные в небе и у малышей в руках, там флаги, снежок летит и песни поют, как будто все только сегодня родились…

Я приехал в аэропорт. Он у нас недалеко. У меня денег не было на билет, я просто так оторвал. Я когда-нибудь заплачу лишние шесть копеек, если надо. Может, у меня даже была мелочь где-нибудь в подкладке, я не знаю. Мне нельзя было опаздывать. И вообще я не помню. Я лбом к стеклу прижимался — и все.

Потом в аэропорту женщина подбежала и спрашивает:

— Где папа?

Я Юльку узнал, а ее нет, — такая она была худая, черная, постаревшая. Я ответил:

— Дома он.

Поднял Юльку на руки и поцеловал. А с мамой мы забыли поцеловаться. Или не смогли, я не знаю.

Она ничего не спрашивала, только смотрела в затылок таксисту. Нет, она спросила один раз: «Что с ним?» А я сказал: «Болен». Юлька похвалилась: «Я тоже болела!» Она у меня на коленях сидела. Я ее к себе прижимал, Юльку, и терся щекой об ее щеку, чтобы от нее силы набраться. Тихонько шептал ей на ухо: «Юлька, Юлька…», а на маму боялся смотреть, потому что… Хоть слез у меня нет — сколько их может быть? — но все равно… Я только спросил: «Мама, как твое здоровье?» — и язык прикусил. А она глубоко-глубоко вздохнула и сказала: «Ты-то сам как, Лёша?»

А тут уже подъезжаем. Таксист гнал все время. Во двор въехали. Юлька с коленей моих сползла: «Папа, папа!» Ей не терпелось папу увидеть. Я чемодан взял из багажника. Мама расплатилась. Юлька впереди топает по ступенькам, мы — за ней. Вошли в квартиру. Смотрим — Светка. Стоит в прихожей.

— Здравствуйте, Полина Васильевна. С приездом. — И оправдывается. — У вас открыто было. Я вошла, а никого нет.

Мама на меня взглянула, я — на нее. Прошли в комнату. Юлька сразу бросилась к своим игрушкам. Я увидел, что все чисто прибрано, а папы нет. Я вышел опять в коридор, смотрю — замок поставлен на защелку, поэтому Светка и зашла. И пальто его висит, а ключей в связке нет. И я сразу догадался, что он в подвал пошел за дровами. Я крикнул маме: «Он в подвале!» — и побежал вниз.

В подвале горела лампа. У нас большая кладовка, просторная, в самом углу. Я сразу увидел, что замка нет, а дверь закрыта. И почему-то остановился. Крикнул: «Папа!» И услышал из-за двери: «Лёша!» Я точно слышал. Я же не сошел с ума. Я его голос услышал и дверь распахнул в кладовку.

Я даже не крикнул. Говорят, что обычно кричат. Но у меня голос пропал. Волосы зашевелились и дыхание пропало. Я отшатнулся и затылком ударился о стену, наверно. Но было небольно. Я же слышал его голос! Я же слышал! А он уже давно висел на трубе на веревке, папа…

И я не понимаю, как я остался жив, когда он на меня взглянул мертвый из глубины кладовки. Стоял и не мог шевельнуться. Кто-то вошел в подвал. Я стал махать рукой и хрипеть, а это был сосед с первого этажа с топором. Он подошел со словами: «Что тебе?» — и увидел тоже. Он на фронте был… он на ларь вскочил и топором перерубил веревку. И когда папа упал на дрова, я тоже упал.

Мы старые с мамой. Мы оба старые с мамой, хотя мне четырнадцать лет, а ей тридцать пять. Мы похоронили папу. Его опустили в яму, его закопали, папу, его забросали землей. Он лежит, и никогда мы его больше не увидим. Мы никогда не услышим его голоса. Он никогда не обнимет меня за плечи. Он никогда не обнимет маму, не возьмет на руки Юльку. Мы кричим: «Папа, на кого ты нас покинул. Что ты сделал с нами! Что ты сделал с собой!» — он молчит. Мы плачем, а он не слышит, папа мой. И мы говорим Юльке, его любимице… мы говорим ей: «Папа уехал, Юлька. Он надолго уехал», — и она не может понять, почему он не дождался ее, и плачет, как мы.

Назад