Папа уехал - Анатолий Тоболяк 4 стр.


— Сашка тебя заждался. Но если к нему сейчас пойдешь, тете Вере обо мне ни гу-гу! Ни слова, понял?

Я сказал:

— Тут и дурак поймет, что вам тетя Вера сейчас ни к чему.

Все — ха-ха-ха! — а гиппопотамша суетится:

— Вот я тебе сейчас положу всего понемногу… винегрета… ветчины… любишь ветчину? — накладывает на тарелку и заглядывает мне в лицо — подлизывается.

Я хотел сказать: «Без вас прокормлюсь!», но тут папа вмешался:

— Он на кухне поест. Давай, Алексей.

Ну, ясно! Мог бы и не говорить. Я и без него знаю, что мое место на кухне или в другой комнате, или на улице. Оберегает меня — от кого? От самого себя, что ли? От своих приятелей? Как будто у них там чрезвычайные государственные дела решаются, проблемы войны и мира, про которые нам нельзя знать. А ничего же этого нет и не будет! Только хохот и пустая болтовня, красные лица да жующие рты, пока все в бутылках не кончится, а тогда, наверно, еще побегут в магазин. Вот что будет. Слабоумными станут, вот что будет. Языки начнут заплетаться, и у папы тоже, жалкий станет папа, слабый, дурашливый…

Опять, думаю, опять, опять! Зачем ему это? Я же пробовал однажды водку, лизнул и не мог отплеваться. Дрянь поганая она, мерзость, крысиная чума! Сволочь она, подлизавшаяся к моему папе! Что она ему шепчет? Чтобы он нас забыл, только ее, гадину рвотную, помнил? Что она ему обещает? Чем она его заманивает, моего папу?

Мне захотелось ворваться к ним и всех их разогнать, пока не поздно, пока он еще понимает, что я — Лёшка, его сын. Но не мог его опозорить, понимаете! И уйти уже никуда не мог из дома, потому что Светка и Сашка без меня обойдутся, а он, может быть, нет. Сижу, уши закрыл ладонями, чтобы смех не слышать, читаю во второй раз «Вешние воды», но на одной и той же странице толкусь.

А тут еще эта вбегает, в красной кофте.

— Лёша, дружочек, где у вас тут соль? Дай, пожалуйста.

Я даже головы не поднял.

— Возьмите.

— Ага, вот она! А ты почему не ешь?

Я посмотрел на нее как только мог, ненавистно, и говорю:

— А вам какое дело? Что вы ко мне пристаете?

— Ох! ох! — закудахтала. — Какой сердитый! — хотела меня по голове погладить, но только дотронулась, я сразу вскочил. Даже зубами клацнул от злости.

— Вы что, не понимаете? — говорю. — Вы что… А папа тут как тут — быстро вошел.

— В чем дело, Алексей?

— Ничего, ничего! — эта за меня заступилась. — Нервничает немножко. Нельзя спать на заходе солнца, дружочек.

И поплыла из кухни.

— Ты ей нагрубил? — спросил папа.

— А что она пристает!

— Слушай, ты брось. Это мои гости. Не так часто они у нас бывают. Я твоим гостям не хамлю. Имей уважение к моим! Понял?

— Понял. Папа!

— Что?

— Много у вас там еще осталось?

— Чего много?

— Бутылок.

— Это тебя не касается. Ешь. Сходи к Сашке, если скучно.

Я его за руку схватил.

— Папа, как не касается! Если тебя касается, то и меня касается. Ну, пусть они сами! Тебе зачем? Хватит тебе!

У него лицо дрогнуло, бородкой дернул. И сказал сердито:

— Лёшка, что за бабушкины страсти-мордасти? По-твоему, я хуже других?

— Нет, лучше, папа, лучше!

— Ну вот и отлично. Могу я иногда встряхнуться? Нельзя же все время постничать. Я в форме. И в таковой пребуду, малыш. Не беспокойся.

Улыбнулся легко, взъерошил мне волосы и пошёл вдоль стены очень прямо — от меня к ним, к друзьям своим, которым, наверно, поклялся сильней, чем нам с мамой.

«Здравствуйте, мама и Юлька, дедушка и бабушка! Письмо от вас получили. Новостей у нас нет. Погода хорошая. Еще тепло. Я, правда, простыл и два дня не ходил в школу, но сейчас уже поправился. В квартире чисто.

Мама, рожай побыстрей и приезжай как только сможешь!

Лёша.

Р.S. Это я, отец. Присоединяюсь. Мы соскучились. Лёшка, понимаешь, в бабье лето заангинил. Ничего. Я был сиделкой. Мы с ним понимаем друг дружку. Роди нам еще одного парня, ладно? Можно и девчонку. Не возражаем. Мы не возражаем. Лёшка и я. Мы не возражаем. Уж такие мы. Работаем и учимся. Беспокоиться не надо. Нет, не надо.

Юлька, собачонка, ку-ку! Твой отец с тобой разговаривает. Не балуйся. Будь маме помощницей. Мы с Лёшкой вас целуем. ЦЕ-ЛУ-ЕМ. ВСЕХ.

Леонид».

ТЕЛЕГРАММА: МАЛЫШЕВУ ЛЕОНИДУ МИХАЙЛОВИЧУ ПРИГЛАШАЕТЕСЬ РАЗГОВОРА ТАШКЕНТОМ 10 ЧАСОВ МОСКВЫ.

Я пришел на переговорный пункт и предъявил эту телеграмму в окошко. Потом стал ждать. Всякие города вызывали. Я смотрел на карту, которая там висела, и представлял, как далеко-далеко в Ташкенте мама сидит около телефона и ждет, когда он зазвонит, а Юлька играет со своими куклами, а бабушка возится на кухне — готовит обед, а дедушки нет — он на своем заводе. Может быть, я думал, что-нибудь сломается, выйдет из строя — и разговор не состоится. Хотя бы сломалось что-нибудь! Хоть бы. Так мне хотелось.

Но вдруг радио объявило громко, на весь зал: «По вызову Ташкента, Малышев, шестая кабина». Я вскочил со стула. А оно опять: «По вызову Ташкента…». Я побежал и заскочил в кабину. Во рту у меня сразу пересохло, и я начал глотать слюну, чтобы голос звучал весело и звонко, и стал кричать в трубку:

— Алло! Мама! Алло!

И вдруг ее услышал рядом, словно она в соседней кабинке была, а не в Ташкенте за тридевять земель:

— Лёша, ты?

— Я, мама, я! Здравствуй, мама! — И пока она не успела опомниться, заговорил: — У нас все в порядке, мама. Все хорошо. Я учусь нормально. Папа работает. Все хорошо, мама. Погода очень хорошая. Папа не смог прийти. У него какое-то важное совещание. Слышишь, мама? Все хорошо.

— Как не смог прийти? — спросила мама. Голос у нее дрогнул. — Почему?

— Я же говорю тебе: у него какое-то совещание. Он никак не мог, понимаешь? Хотел, но не мог. Ты не подумай чего-нибудь, мама! Мама, слышишь? — кричу. — Мы питаемся хорошо, не голодаем. Деньги у нас есть. А вы как? У вас все хорошо?

А мама свое — страшным голосом, испуганным:

— Какое совещание? Что с ним? Говори правду! — Совсем рядом.

Я опять твержу: ничего, честное слово, ничего, какое-то важное совещание и все. Страшно вру, как гад последний вру маме, даже смеюсь, чтобы правдоподобней было, чтобы она там, за тридевять земель, поверила, как мы тут здорово, припеваючи живём…

— Как ты себя чувствуешь, мама? Как Юлька? Как бабушка с дедушкой? — кричу.

А она будто не слышит.

— Ты мне правду говоришь? Ты не врёшь, Лёша?

— Да нет же! Нет!

— А что за странное письмо он прислал?

— Почему странное? Ничего странного! (А сам думаю: не надо было посылать ту папину приписку…)

— Странное. Сумбурное.

— Да нет же, мама! Он просто шутил. Ты что, не знаешь, как он шутит? Лучше скажи, как у вас.

— Господи, Лёша! Ты мне врешь все. Я чувствую.

Ну, не верит, никак не верит! Как будто мы по видеотелефону разговариваем, и она наблюдает, что со мной творится, как я тут пляшу с трубкой и надрываюсь…

— Чем тебе поклясться? — кричу. — Чем хочешь, могу поклясться!

Она замолчала. Слышу — дышит. Потом сказала:

— Ну, хорошо. Все равно ничего не изменишь. — Таким безнадежным голосом, что у меня сердце резануло, как ножом. — На днях я лягу в больницу. Ты здоров?

— Здоров я! Что со мной случится, мама! Здоров я. Мы соскучились по тебе. Приезжай как только сможешь, ладно?

А мама безжизненно говорит:

— Да, да. Да, Лёша, да. Не надо было мне вообще тут оставаться.

И я чуть не закричал ей: «Конечно, не надо! Не надо было оставаться! Разве ему можно верить, папе? Он же совсем безвольный, папа! Он каждый день пьяный приходит, а вчера его рвало, он мучился, извинялся передо мной… а сегодня опять! Даже на работу не пошел, а сюда я его сам не взял, потому что он еле языком шевелит, понимаешь! На инвалида он похож, на паралитика несчастного, папа! Не надо было тебе оставаться! Не надо было!».

Но я ничего этого не сказал, чтобы маму не убить, чтобы тому — понимаете! — кто в ней живет, вреда не наделать, моему новому брату или сестре… Хорошо, что Юлька трубку схватила, а то я совсем распсиховался, все губы искусал, чуть не завыл, как собака, от маминого горя, несущегося ко мне через всю нашу страну.

Юлька смеялась и говорила, что они с бабушкой ходят на базар покупать дыни и виноград. Она… она сказала, что соскучилась. Такая маленькая. Ничего не понимающая. Сестренка моя, Юлька.

Потом мы с мамой попрощались.

Светка ждала меня в скверике напротив почтамта. Я не разрешил ей присутствовать при разговоре, вообще домой гнал, но она ни в какую — увязалась и все. И вот ждала в своем голубом пальтишке и беретике — тоненькая такая, длинноногая. Вскочила со скамейки и спрашивает:

— Ну что? Поговорил?

— Поговорил.

— Хорошо или плохо?

— Плохо. Она не поверила.

Мы пошли по центральной улице мимо красных рябин и белых берез. Светка взяла меня под руку, прижала мой локоть и заглядывает в лицо — жалеет меня. От ее жалости мне еще хуже стало, опять захотелось завыть, как собаке, на всю улицу… А тут еще свернули в переулок, а там около магазина стоит цистерна с пивом и эти самые (богодулами их у нас называют) толкутся. Они с восьми утра при любой погоде здесь дежурят. Стоят с кружками, обцеловывают кружки, как, наверно, своих детей никогда не целовали, жалуются друг другу, как им плохо, копейки считают, думают, что еще живы, сегодня еще выжили, думают, а сами на мертвецов похожи, некоторые даже землю не успели с себя отряхнуть… Видели их, наверно, в своих городах.

Я остановился, сказал Светке:

— Смотри, Светка! Запоминай! Нас этому в школе не учат.

Она не хочет смотреть, тащит меня:

— Ну их, Лёша! Пойдем!

А я вырвал руку и весь дрожу.

— Нет, ты мне скажи, откуда они берутся? У нас же в стране лучше, чем во всем мире, Светка! Как же так? Откуда их столько? На каждом углу, везде! Я хочу знать!

Она перепугалась.

— Я не знаю… Пойдем, пожалуйста.

Но я не ухожу.

— А может, мы тоже такими будем, Светка? Я такой же буду, да? Такой же, как эти?

— Лёшечка… Лёшечка… — она чуть не ревет и тянет меня.

А один в мятом плаще и мятой шляпе, в очках золотых подходит с кружкой.

— Что случилось, паренёк?

А я ему:

— Зачем вы пьёте? Зачем? Я хочу понять!

Он бровь задрал — удивился очень — и спросил вежливо:

— Конкретно я или все?

— Все вы! Все!

— Ну-у… — говорит. — Это вопрос обширный. Займите двадцать копеек, ребятишки.

Я бы занял ему, очкарику несчастному, да только Светка меня оттащила.

Я ее прогонял, говорю же, прогонял ее как мог, но она ни в какую, твердит: «Я помогу тебе дома прибраться» — и не отстает. Вошли в подъезд, а навстречу Сашка Жуков сбегает в кожаной куртке. «Звонил, — говорит, — звонил, никто не отвечает». И тоже увязался. Вошли ко мне.

Папа все так же спал на тахте, как я его оставил. Я дверь закрыл в комнату и повел их на кухню. Привел их на кухню, понимаете, где эти бутылки стояли на столе: две пустые и одна нераспечатанная, большая — вермут красный.

— Садитесь, — говорю.

Даже не говорю, а приказываю: «Садитесь!» Они переглянулись, ничего не понимают. Сели. Я бутылку взял, нож взял и сорвал пробку.

— Так! — говорю. — Где тут у нас чистые стаканы? Так! Вот они. Так! — И начинаю наливать.

Они вылупились на меня. А я наливаю. Светка испугалась, заверещала, любовь моя:

— Ты что, Лёшка? Ты что?! Нельзя!..

Меня озноб жуткий колотит. Прямо зуб на зуб не попадает.

— Им можно, а нам нельзя? — стучу зубами. — Нет уж! Я хочу знать, за что они это любят!

И в глазах темнеет, как подумаю, что мама там со своим огромным животом мечется по квартире, а папа лежит тут… лежит тут… Лежишь тут, да, папа? Плевать тебе на нас, да?

А Сашка расхрабрился:

— А чё в самом деле? Мой тоже закладывает будь здоров! Твой просто слабее моего. Мой может две бутылки водки выпить — и ни в одном глазу. Можно попробовать. Я уже пробовал. Ничё страшного.

Светка меня за руку схватила:

— Я не буду! И ты тоже не смей!

— Посмею!

— Не посмеешь!

— Посмею. Еще как посмею! Школу брошу. Курить начну. Пить стану. Грабить буду, поняла? Все посмею! Может, он тогда поймет. Может, это на него подействует. Не трогай меня!

— Я его разбужу! Разбужу!

— Разбуди попробуй! Добудись! Зарежу кого-нибудь, в тюрьму сяду, тогда он, может, проснется!..

Даже не помню, как выпил. Целый стакан. И Сашка полстакана.

Светка ахнула, запричитала:

— Вы же упадете сейчас! Вы же умрете, дураки! Ешьте что-нибудь! — К холодильнику бросилась.

— Ничего там нет, — говорю. — Не ищи. Хлеб один, поняла? У нас дома не закусывают. Мы только вино покупаем. А на еду уже не остается. Нам наплевать! Нам бы лишь вино было! Мы скоро вещи начнем продавать, поняла? А потом я буду пустые бутылки на помойках собирать, как дядя Вася-богодул, знаешь такого?

— Что ты, Лёшка, говоришь! Я тебя боюсь. Ты как сумасшедший. Я лучше уйду.

А я зубами все лязгаю.

— Уходи, уходи! Мне никого не надо. Я сейчас напьюсь и с ним в обнимку лягу, поняла?

— Ударило! — закричал Сашка. — Вот сюда! — Показывает лоб. — Ого как! Ха! Смешно. А тебе ударило?

— Нет еще. Нет еще, Сашка, — говорю. — Я еще не понял, Сашка, за что они эту подлюгу, вот эту любят! — И бутылкой стукнул об стол.

— Ах, ты уже ругаешься! Ты, может, материться начнешь? — закричала Светка. Глаза у нее огромные, прямо выпрыгивают с лица.

— Может быть, начну, — говорю. — Вполне, Светка, возможно. Что мне, Светка, остается в жизни? Что-о?!

— Лёшка… милый… не надо больше. Ты уже пьяный, Лешка. И ты, Сашка.

Сашка захохотал:

— Ну, ты даешь! Я пьяный! Я, знаешь, сколько еще мог, выпить? Смотри, по одной половице пройдусь — гляди! — Встал, идет и хохочет.

А у меня все поплыло в голове, все стало качаться перед глазами — понимаете? — как у вас у всех, когда вы думаете; что веселые-превеселые, радостные-прерадостные, а нам, на вас глядя, страшно становится, вот так. И я говорю Светке, взяв ее за руки:

— Я тебя люблю, Светка Панфилова! Слышишь? Они думают, что мы ничего не понимаем. А мы такие же люди, только ростом меньше их и родились позже, Светка! За что они издеваются над нами? Кто их просил нас рожать? Я хочу на необитаемый остров, Светка! Я не хочу видеть пьяные хари! Отдай бутылку… Все вокруг заблёвано, всё-ё! Я сам сейчас буду блевать! Не хочу жить! Не хочу жить рядом с ней! — И ударил бутылкой по раковине.

Она разбилась, только горлышко у меня в руке осталось и всего меня облило вином.

Сашка шарахнулся в сторону. Светка завизжала. И тут выскочил папа — какой! Весь взлохмаченный, с дикими глазами, как зверюга из своей берлоги, и закричал тонким голосом:

— Ребята!

Светка к нему бросилась:

— Они выпили… они выпили… — И как зарыдает.

Папа схватил меня за плечи. Он думал, я в крови. Он испугался, что я в крови, понимаете?

— Не кричи, — говорю ему. — Нормально все. Пьяный я. Теперь я тебе собутыльник. Вместе будем пить. Клятвы будем вместе маме давать. На пару, папа! Маму сведем в могилу, Юльку сведем в могилу, малыша — всех! Чтобы нам никто не мешал, понял?

Он бледный стоял и пошатнулся.

— Света… ты тоже пила?

— Нет, Леонид Михайлович… нет, что вы! нет!

— Проводи Сашу домой. Ты дойдешь, Саша?

— Чё мне! — Сашка очухался. — Я в порядке.

— Идите, ребята. — И опять пошатнулся, бледный жутко.

А я уже не понимаю, что говорю, ору ему в лицо, что у мамы огромный живот, в полнеба, я ничего не вижу, кроме маминого живота, и он передает нам обоим привет из Ташкента, а малыша, как только родится, будем поить водкой, чтобы он сразу узнал, что самое главное в нашей семье… понял? понял?

Потом какой-то провал. Ничего не помню. Потом помню — лежу на тахте, а он сидит рядом, трясется весь, плачет…

ТЕЛЕГРАММА: ЖУКОВОЙ ВЕРЕ СЕМЕНОВНЕ

Вера зайди пожалуйста к нам домой узнай как дела протелеграфируй

= Полина

ТЕЛЕГРАММА: МАЛЫШЕВОЙ ПОЛИНЕ ВАСИЛЬЕВНЕ

У вас дома плохо Леонид пьёт

= Вера

Мы вошли в этот кабинет — папа и я. За столом в белом халате сидел пожилой лысый дядька с толстым лицом. Он пригласил нас сесть и начал разглядывать маленькими, сердитыми и зоркими глазами. Папа, нервничая, сказал, зачем мы пришли. Проконсультироваться, сказал. Тот спросил: «А мальчик?» — и папа ответил: «Это мой сын. Он все знает». Врач хмыкнул, откинулся на спинку стула и руки скрестил на груди. Он ждал, понимаете, что папа сам все расскажет, а папа мучился и выдавливал из себя слова. Он сидел напротив окна, и я увидел, какой он стал худой, с впалыми висками, тонкокостный какой-то. Он сказал, что стал много пить.

Тогда тот спросил, сколько ему лет, и папа ответил, что тридцать четыре года. Тот начал расспрашивать о папиных родителях, а папа задергался лицом и отвечал, что его отец, дедушка мой, умер пять лет назад от инфаркта, что пил он весьма умеренно, практически, сказал, совсем не пил, а мать всю жизнь в рот не брала.

Тот сказал: «Так, так!» — прикрыл глаза и стал скучным, монотонным голосом расспрашивать. Сначала спросил о профессии, и папа сказал, что он по образованию архитектор. Тот спросил, давно ли папа пьет, и папа ответил, что с двадцати лет, начал в институте, но просто так, как бывает, от случая к случаю, а втянулся уже после института.

Врач все поддакивал с закрытыми глазами: «Так, так!» — и вдруг сказал:

— А знаете что… Напишите-ка вот здесь… ну, скажем, сегодняшнее число, месяц, год. Можно и день недели, не помешает. — И он протянул папе карандаш и лист бумаги.

Папа взял, придвинулся со стулом к столу, но вдруг побледнел, отложил карандаш и сказал, что не будет писать. А этот врач спросил:

— Что? Руки не слушаются?

И папа сказал: да.

А тот спросил:

— Не похмелялись сегодня?

И папа ответил: нет. И побледнел еще сильней.

Тот не спускал с него глаз, говорил: «Нелегко вам приходится при вашей профессии», а папа молчал и только горлом сглатывал. У меня глаза защипало — такой он был раздерганный, нервный и жалкий, папа, рядом с этим спокойным врачом.

— Ладно, — тот сказал. — Расскажите подробней, как вы пьёте. Всю технологию. Позывы, причины. И успокойтесь. Нечего волноваться, раз уж пришли.

Так сказал. А папа, вместо того чтобы успокоиться, еще сильней задергался и вдруг умоляюще на меня взглянул. Он так взглянул — понимаете? — будто закричал: «Помоги, Лёшка!», будто у стенки стоял перед расстрелом и в него уже целились. Я не выдержал и вскочил:

Назад Дальше