Умирать - в крайнем случае - Райнов Богомил Николаев 2 стр.


Вина тут главным образом моя - у меня начинается запой. Я пью как последний забулдыга, напиваюсь глупо и дико, будто решил наверстать все "сухие" дни, проведенные в плавании; я сменяю один напиток другим и таскаю за собой ребят, которые тщетно пытаются образумить меня. Но как я ни скандалю и как ни кидаюсь из одного кабака в другой, мы все время кружим возле одной определенной улицы, потому что шумная моряцкая компания, которая ударилась в разгул среди бела дня, обращает на себя внимание и запоминается даже в Сохо, а мне нужно, чтобы на меня обратили внимание и чтобы меня запомнили.

Разгул достигает полной силы к вечеру, а ночью начинаются неприятности, потому что до базы путь неблизкий, к рассвету нужно быть на борту, и ребята отчаянно пытаются втолковать мне это и вообще как-то вразумить меня, но я все твержу, что время есть, времени хватит на все, что работа не волк и в лес не убежит, и еще один, предпоследний стаканчик никому не повредит, а когда они пытаются силой вытащить меня из очередной дыры, я вырываюсь и бегу куда глаза глядят, а глядят они в направлении все той же улицы.

Эти славные парни начинают искать меня, они проходят мимо темного подъезда, в котором я прячусь, и мне ясно слышны их голоса:

- И чего это его вдруг угораздило... - говорит один.

- Запой, что же еще, - отзывается второй помощник. - Запойные всегда так...

Словом, какое-то время они кружат по кварталу, а потом, видимо, все же решают, что - со мной или без меня - на судно надо явиться вовремя, а там пускай комендант решает, поднимать якорь или искать меня всей командой. Я заранее знаю, что решит комендант, потому что это единственный человек на борту судна, который отчасти в курсе моих планов.

Взглядом, угасшим не столько от спиртного, сколько от бессонной ночи, я тупо смотрю на юную леди, высоко поднявшую подол юбки, чтобы показать мне длинные ноги в сетчатых чулках. Леди нарисована яркими красками на афише с пояснительной надписью: "Реммон ревю - бар".

В этот утренний час в небольшом кафе тихо и пусто, не воет проигрыватель-автомат, не толпятся у стойки мужчины с кружками гиннес черного пива с привкусом жженого сахара, излюбленного пойла рядового англичанина.

Заведение находится на углу той самой улицы, которая так упорно привлекает мое внимание, и вчера мы уже заходили сюда, правда, ненадолго, опрокинули по паре стаканчиков и пошли дальше.

Час завтрака прошел. Два официанта деловито расчищают медную стойку, шеф заведения сидит за кассой и просматривает счета. За столиком у витрины три человека делят свое внимание между кружками гиннес и утренним номером "Дейли миррор". А в темном углу за стаканом виски сижу я, и настроение у меня подавленное, как у любого пьяницы на депрессивном этапе запоя.

Пока я тупо смотрю на ярко размалеванную леди с афиши, ко мне подходит леди живая. Тоже сильно размалеванная.

- Кажется, мой большой мальчик скучает? - осведомляется она. Судя по голосу, горло у нее нуждается в хорошей смазке по утрам.

Я апатично мотаю головой.

- Не-е-ет... развлекается...

- Развлекаетесь виски?

- И содой, - поспешно добавляю я, чтобы придать своему занятию оттенок порядочности.

- Оригинальная идея, - отзывается моя собеседница. - Хотя вы что-то рано начали.

С этими словами она непринужденно усаживается за столик и тем же сиплым голосом зовет официанта:

- Дейви, одно шотландское, мой мальчик!

После чего заявляет:

- За ваш счет, если не возражаете.

- Не будем мелочны, - бросаю я с оттенком великодушия.

Этот оттенок явно ускользнул от внимания моей дамы; меньше чем за час она опрокидывает еще три порции шотландского, а паузы заполняет вопросами, ведущими к взаимному знакомству.

- Кажется, я вас где-то видела, - говорит она, одаряя меня располагающей улыбкой большого накрашенного рта.

- Может быть, - уныло бубню я в стакан.

- Да, да, я вас видела вчера в "Золотом льве"... сейчас вспомнила. Кажется, вы были с какими-то моряками и страшно шумели.

- Может быть, - повторяю я и делаю глоток. - Зачем пить, если не шуметь.

- А сам вы моряк или что-то в этом роде?

- Да, в этом роде.

- А какой национальности?

- Болгарин.

- Болгарин?.. Ах да, это на Балканах, - говорит моя дама, довольная тем, что может блеснуть познаниями в географии. Еще раз напомнив Дейви, что ее стакан пуст, она продолжает допрос: - А где же ваш корабль?

- В море.

- Серьезно? А я думала, в Гайд-парке!

- Хочу сказать: в открытом море.

- А почему же вы на берегу?

- Меня бросили... оставили одного... в непробудном мраке опьянения... Приятели, называется...

- Бедняжка! - сочувственно говорит она, принимая из рук Дейви очередную порцию шотландского. Потом спохватывается: - Что же вы будете делать?

- Буду ждать, чего же еще.

- Чего ждать?

- Корабля, конечно. Не утонет же он. Недели через три-четыре придет в Лондон, никуда не денется.

- Ну, три-четыре недели не страшно. Раз у вас есть деньги...

- Денег мне хватит ненадолго, - заявляю я, рискуя разочаровать собеседницу. - Придется искать работу...

Моя соседка по столику, видимо, готова пойти на тот же риск, потому что тут же заявляет:

- Работу, здесь? Ищите может, и найдете. Но куда вероятнее, что вы умрете с голоду.

- Так уж и умру! Если ничего не выйдет, обращусь в посольство. У нас здесь есть посольство.

- Это уже кое-что, - кивает дама и протягивает руку к моим сигаретам.

Я щелкаю зажигалкой и тоже закуриваю. Мы молчим, одинаково довольные: она - тем, что собрала нужную информацию, а я - тем, что с анкетой покончено. Однако у нее есть еще вопросы.

- Но вам все-таки хватит денег дня на два-три?

- О да, конечно.

- И на две-три порции шотландского?

- Конечно. Не стесняйтесь.

Она и не думает стесняться. Она потягивает виски до обеденного часа, когда кафе наполняется народом, и потом, когда зал пустеет и мы остаемся одни. Подведя черту под анкетой, она переходит к темам общего характера, говорит, что жизнь, в сущности, не так уж плоха, после чего заявляет, что жизнь все-таки сплошная бессмыслица. Такие темы требуют серьезных размышлений и в известной мере - философского склада ума, что не мешает ей каждые пятнадцать минут произносить: "Дейви, мой мальчик, ты же видишь, что мой стакан пуст"; время от времени она проявляет заботу и о моем стакане, но мне за ней не угнаться, на второй день запоя это не удивительно.

Как и следовало ожидать, от общей темы "что есть жизнь" дама в конце концов переходит к частной, но не менее важной теме "что есть любовь", ибо что же еще остается человеку в этом гнусном мире, кроме любви. По этому поводу она - не без оттенка девичьего стыда - признается, что я ей, в сущности, не антипатичен, даже наоборот, но это еще ничего не значит и я не должен воображать себе невесть что, у нее есть друг, между ними все очень серьезно, и если я удостоился счастья познакомиться с ней и мы сидим за одним столиком, то только потому, что этот самый друг как раз уехал из Лондона не знаю куда по не знаю какому делу.

Время подходит к пяти, я совсем не так пьян, как кажется, и хорошо вижу, что особа, за столиком которой я оказался (она уже утверждает, что это я к ней подсел, а не наоборот), женщина, каких можно встретить в любом вертепе средней категории, то есть женщина спорной красоты и сомнительной молодости, упакованная с дешевым шиком и размалеванная с претензией на невинность, - очевидно, в силу предположения, что дикие обитатели Балкан ценят таковую особенно высоко.

Время подходит к пяти, но моя собеседница по-прежнему буксует на том же мотиве: у нее есть близкий человек, между ними все очень серьезно, вообще-то он ей почти муж, но на мое счастье, этого человека сейчас нет в Лондоне, а я непонятно почему приглянулся ей с первого взгляда, несмотря на то, что отвратительно пьян; но хотя я ей и нравлюсь, это еще не дает мне права воображать бог знает что, и только потому, что она согласилась принять меня за свой столик и пропустить рюмочку в моей компании, думать, будто она из каких-нибудь таких, это совершенная неправда; тайна нашей скорой и неожиданной близости - только и единственно в том, что я ей понравился непонятно чем, хотя, между нами говоря, ничего особенного собой не представляю, тем более в пьяном виде. Словом, эта дама изо всех сил старается убедить меня, что она не проститутка, и я великодушно делаю вид, что верю ей, хотя, если она не проститутка, я в таком случае епископ кентерберийский, а то и папа римский.

- Пора сниматься с якоря, - нерешительно предлагаю я, когда стрелка часов замирает на пяти.

- Почему? - невинно спрашивает дама.

- Я хочу спать.

Это безобидное заявление она воспринимает как грубый намек на плотские утехи и снова принимается уверять меня, что у нее есть парень, в известном смысле даже муж, потом неохотно признается, что я ей все же чем-то симпатичен и только по этой причине она, пожалуй, согласилась бы позволить себе некоторую интимность - кто в наше время себе этого не позволяет, - но только безо всяких излишеств и извращений и, конечно, при условии, что я буду вести себя прилично, как подобает порядочному человеку, а это означает, что я мог бы дать ей небольшую сумму - конечно, взаймы ("Только не воображайте, что речь идет о таксе или о чем-нибудь таком"); просто ей нужны деньги, потому что ее друг внезапно уехал в Ливерпуль по совершенно неотложному делу.

И только после этих окончательных разъяснений с ее стороны и оплаты счета с моей стороны ("Вы и без того достали бумажник, мой мальчик, и будет лучше, если вы теперь же дадите мне мои двадцать фунтов"), мы наконец покидаем кафе и выходим на воздух.

Ее зовут Кейт, если верить официанту, который именно так обращался к ней с не весьма почтительной фамильярностью. Ее зовут Кейт, и живет она совсем рядом, точнее - в небольшой гостинице на другом конце улицы. По крайней мере, приводит она меня именно туда, и мы, транзитом миновав окошко администратора, поднимаемся на второй этаж и вступаем в комнату с плотно задернутыми шторами и запахом дешевого одеколона в спертом воздухе. Кейт поворачивает выключатель.

Кровать! Наконец-то! Нетвердым шагом я подхожу к объекту моих мечтаний и блаженно вытягиваюсь на покрывале из искусственного шелка.

- Вы могли бы по крайней мере разуться, мой мальчик, - замечает дама с поистине удивительной дотошностью, если принять во внимание, сколько она выпила.

- Не будьте мелочны! - заявляю я.

Подступающая дремота обволакивает меня туманом, мешая наблюдать в подробностях начавшийся стриптиз. Это, пожалуй, и к лучшему; увядшая плоть, открывшаяся под черным кружевным бельем, не особенно привлекательна.

- Надеюсь, у вас нет каких-нибудь болезней... - доносится откуда-то издалека голос, нуждающийся в хорошей смазке.

- Кейт... я хочу спать... - пытаюсь переменить тему я.

- Я так и знала, что вы с извращениями, - с укором говорит Кейт. Пока я раздевалась, глазели, а теперь - "хочу спать"...

Да, я хочу спать. Но уснуть мне не удается. При ее последних словах в дверь, почему-то не запертую на ключ, врывается пара дюжих молодчиков.

- А, стерва, - кричит один. - Погляди, Том! Погляди-ка, что вытворяет эта дрянь! Смотри, Том, и хорошенько запоминай!

Хорошо, что дремота не успела одолеть меня. Я вскакиваю, но тут же снова падаю на кровать, наткнувшись на кулак разъяренного незнакомца.

- Не трогай его, Питер, - несмело протестует Кейт. - Между нами нет ничего такого, чтобы...

Слова моей полуголой защитницы, застывшей посреди комнаты, звучат неубедительно, да никто и не слушает ее. Питер нагибается к кровати, и мне удается лягнуть его прямо в лицо. Он машинально хватается за разбитые губы, а я в это время бью другой ногой его в живот. Легкое замешательство в лагере противника позволяет мне вскочить с негостеприимной кровати.

Вскакиваю. И налетаю на кулак Тома. Массивный кулак, который отбрасывает меня к стене, где стоит стул. В следующую минуту стул ломается о голову Тома - увы, столь же твердую, как и его кулак. Том шатается, но не падает. Падаю я, от соприкосновения моего темени с неким твердым предметом - Питер снова вступил в строй.

Воздержусь от дальнейших подробностей, чтобы не разжигать низкие страсти. Я несколько раз пытаюсь подняться с пола, но безуспешно: куда ни повернуть, меня ждет пинок. Кажется, последний из них был самым сильным и, наверное, угодил мне прямо в голову. Наверное. Точно сказать не могу, потому что теряю сознание.

Понятия не имею, сколько времени прошло и что было со мной перед тем, как я пришел в себя. Мысль первая: если эта дикая боль - жизнь, то жить не стоит. Боль неравномерно распределяется по всему телу, но львиная доля ее приходится на голову.

Мысль вторая: в комнате что-то очень холодно и здорово дует. Проходит немало времени, прежде чем я открываю глаза и вижу, что лежу на тротуаре, на неосвещенном участке улицы. Строго говоря, открываю я не глаза, а глаз - на большее я в эту минуту не способен.

Мысль третья, самая неприятная (неприятности покрупнее жизнь всегда преподносит в конце, на десерт): когда я, подавляя страшную боль и с трудом стискивая зубы окровавленного рта, привожу в движение руки и проверяю содержимое карманов, оказывается, что они пусты. Пусты совершенно.

Я снова опускаюсь на холодный тротуар, потому что нехитрые движения рук исчерпали все мои силы, потому что в голове у меня карусель, потому что последнее открытие обрушилось на меня как удар в солнечное сплетение. С десяти шагов расстояния и с трех метров высоты на тротуар безучастно льется свет уличного фонаря. Я лежу и смотрю на него сквозь полуоткрытые веки. Лучи флюоресцентного света кажутся мне огромными щупальцами отвратительного паука. Они неумолимо тянутся ко мне, чтобы обхватить и раздавить мое тело.

Так - избитый до потери сознания, обобранный и лишенный каких бы то ни было документов - я начинаю новую жизнь на новом месте.

2

- Беднягу просто превратили в бифштекс, - будто сквозь сон слышу я высоко над собой страшно хриплый голос; можно подумать, что это Кейт, но голос мужской.

- Ему теперь одна дорога - в морг, - говорит кто-то другой.

- Надо бы убрать его отсюда, Ал, - заявляет первый. - Грешно оставлять человека на улице.

- Пускай лежит, - отзывается второй. - Ему место в морге.

- Нет, все-таки его надо забрать, - решает после паузы первый. Отнесите его вниз и постарайтесь залатать.

- Как скажете, мистер Дрейк, - соглашается второй.

Не знаю, что такое это "вниз", но чувствую, как сильные руки без особого усилия берут меня в охапку, точно вязанку дров, и куда-то несут. Только дрова бесчувственны, а я от тряски снова теряю сознание в грубом объятии незнакомца.

Дальнейшие мои ощущения представляют собой некое чередование мрака и света, причем минуты мрака куда желаннее: они несут забвение, в то время как минуты света полны жгучей боли. Боль эта, по-видимому, целебная, я чувствую, как кто-то промывает мне раны и накладывает повязки, но все равно это боль.

Когда я окончательно прихожу в себя, уже стоит день. Не знаю, какой именно, но день, потому что сквозь окошечко под потолком в комнату падает широкий сноп света, совсем как свет проекционного аппарата в темном кинозале. Правда, помещение мало похоже на кинозал, если не считать полумрака. Скорее его можно принять за кладовку. Почти всю ее занимает пружинный матрац, на котором я лежу, и двое людей, склонившихся надо мной.

Эта пара не похожа на братьев милосердия. Более того, вид у них, особенно если смотреть снизу с матраца, прямо-таки угрожающий. Они разного роста, но одинаково плечисты, у них одинаково низкие лбы и мощные челюсти, а две пары маленьких темных глаз смотрят на меня с одинаковым холодным любопытством.

- Кажется, выплыл из ваксы, - констатирует тот, что повыше.

- Значит, хватит ему валяться, - отзывается тот, что пониже. - Не то слишком разжиреет.

- Пускай жиреет, Боб, - великодушно заявляет высокий. - Как бы ни разжирел, все равно ненадолго.

- Нет, при таком режиме он и вовсе обленится, - возражает приземистый.

Они еще немного спорят, поднимать меня с постели или дать разжиреть, но голоса их слабеют, и я опять погружаюсь в темноту и забвение, или, как здесь выражаются, в ваксу.

Когда я вновь прихожу в себя, на улице опять стоит день, хоть непонятно, какой - тот самый или следующий. Наверное, все-таки следующий, потому что я уже могу открыть оба глаза, и боль утихла. Я один, и это тоже приятно. На полу рядом с матрацем стоит бутылка молока, оно помогает мне утолить и голод, и жажду, после чего я машинальным жестом курильщика лезу в карман пиджака, брошенного в изголовье, и только тут вспоминаю, что у меня нет не только сигарет, но и паспорта.

"У нас здесь есть посольство", - не без гордости заявлял я недавно одной особе. Совершенно верно, посольство есть. Но я для него не существую. Я должен действовать сам - как могу, насколько могу и пока могу. На случай провала или смертельной опасности у меня есть лазейка, одна-единственная. Если, конечно, я смогу вовремя до нее добраться.

А если и доберусь, так что? Вернусь домой и скажу: я отступил. Меня как следует вздули, и я спасовал. У меня стащили паспорт, и я спасовал.

Дверь кладовки, которая служит мне больничной палатой, пронзительно скрипит. На пороге появляется рослый Ал.

- А, вы изволили открыть глазки? В таком случае благоволите подняться, сэр. Если вы поклонник чистоты, можете ополоснуться, умывальник в коридоре. И поживее, вас ждет шеф.

Я пробую встать и, к своему удивлению, действительно выпрямляюсь, хотя и не без труда. Это уже успех. Темный коридор слабо освещен мутной лампочкой, а над умывальником висит треснутое зеркало, и в этом неуместном предмете роскоши видна моя физиономия. Самое главное, что я могу себя узнать, и это еще один успех, тем более что паспорта у меня нет и сравнить изображение в зеркале не с чем. Я узнаю себя в основном по носу: каким-то чудом он почти не пострадал, хотя нос - наиболее уязвимое место; остальная часть картины состоит из ссадин, синяков и опухолей. Тяжелых повреждений не наблюдается.

Вероятно, то же можно сказать и о других частях тела, несмотря на ощутимые боли. Раз руки слушаются и ноги держат, значит, еще поживем. Ободренный этой мыслью, я ополаскиваю лицо, вытираюсь тряпкой, висящей на гвозде рядом с умывальником, и в сопровождении рослого детины поднимаюсь по бетонной лестнице.

Назад Дальше