Несбывшаяся весна - Елена Арсеньева 12 стр.


Смириться с этим было невозможно. А ведь приходилось…

Однажды Полякову приснился кошмар: ненавистный Верин – Бориска Мурзик – освобожден из лагеря и отправлен на фронт. Сам Поляков тоже оказался на фронте, вдобавок в той же части, в которую попал Верин. Они вместе должны были защищать не больше и не меньше, как Спасские ворота Московского Кремля… Почему именно им, кровным врагам, выпала такая честь – на этот вопрос сон не давал ответа. Однако Поляков с той непоколебимой уверенностью, которая даруется нам только в сновидениях, знал, что, если враг прорвется через их заслон, Россия погибнет.

Это был страшный, невыносимый по жестокости сон. «Шмайссер» – у Полякова был почему-то немецкий «шмайссер» – уничтожал бессчетное количество фашистов. Все заснеженное пространство – почему-то не Красная площадь простиралась перед Спасскими воротами, а какое-то бескрайнее поле – было усеяно трупами. Враги лезли и лезли, а Поляков и Верин, прижавшись друг к другу плечами, строчили и строчили из своих «шмайссеров». К счастью, в их магазинах не кончались патроны. Так бывает только во сне.

Поляков проснулся неожиданно, так и не узнав, чем окончилась схватка, но у него были мокрые щеки, когда он вдруг открыл глаза и уставился в ночь, пытаясь понять, где он и что с ним. Такие провалы, такие выпадения из реальности бывали с ним часто. И очень часто он просыпался с глухими, мучительными рыданиями… Пожалуй, именно поэтому он никогда не оставался на ночь у женщин и никого из них никогда не приводил на ночь к себе. Слишком многое можно было узнать о нем, когда он спал.

О нет, он не боялся проболтаться о главном – о своей семье, об отце, о своей судьбе. Слишком привык держать эту часть собственной жизни за семью печатями. Догадаться можно было только случайно – как догадался, себе на беду, Александр Русанов. Но душу свою – исстрадавшуюся, изрыдавшуюся душу свою! – он не мог и не хотел никому открывать. Никому и ни за что…

Однако радость его по поводу победы под Москвой была невыразимой и неподдельной. У всех были веселые глаза, и Поляков чувствовал, что и его глаза блестят. Только и говорили, что о поражении немцев, о том, что наступил перелом в ходе войны. Зима стала замечательным союзником, самым верным и сильным.

До начала сеанса оставалось десять минут, Проводник надел наушники, положил руку на ключ.

– Помните текст? – спросил Поляков.

Проводник не услышал, но угадал, что сказал майор, по движению губ. Кивнул.

Поляков пытался представить себе, что сейчас может происходить в разведшколе. На приеме сидит Готлиб, но тут же, конечно, присутствует и майор Моор, начальник школы. Проводник так много рассказывал о нем, что Поляков видел его как живого. У Моора худое лицо, пергаментно-желтоватая кожа. Родом он из аристократической семьи, давно служит в абвере, руководит разведшколой не впервые, хотя впервые работает с русскими. Он высоко ценит доверие адмирала Канариса и всячески старается его оправдать…

Проводник говорил, что Моор всегда лично присутствует на сеансах радиосвязи. Вообще он во многое влезал лично: беседовал с каждым вновь прибывшим курсантом, вникал в подробности его биографии, следил за успехами и настроением курсантов и даже лично наказывал. А также лично убивал… Проводник рассказал, как Моор однажды выстрелил в лоб молодому курсанту, который попытался уговорить соседа по казарме явиться на Родине с повинной. Сосед согласился – и рассказал обо всем начальнику школы.

И вот сейчас Моор стоит рядом с Готлибом и ждет выхода Проводника на связь…

Поляков вдруг подумал, что они с этим никогда им не виденным начальником разведшколы напоминают дуэлянтов, которые стреляют друг в друга вслепую, с завязанными глазами. Проводник – секундант… нет, он оружие в руках Полякова против Моора. От того, насколько надежно это оружие, зависит бесконечно много!

– Время, – негромко сказал Храмов, и Поляков кивнул Проводнику:

– Начинайте.

Отрывисто застучал ключ.

«Я – Проводник, я – Проводник, определите курс. Я – Проводник, мои координаты… Добрался благополучно. Как меня слышите?»

Через несколько минут Проводник принял ответный сигнал и перевел его Полякову и Храмову: «Слышу вас хорошо, приступайте к выполнению задания. Выход на связь еженедельно во вторник и пятницу от пятнадцати до пятнадцати тридцати. Будьте осторожны».

Проводник отстучал: «Вас понял!», снял наушники, устало посмотрел в холодноватые глаза Полякова.

Вдруг майор улыбнулся:

– Лиха беда начало!

Храмов шумно вздохнул, снимая напряжение. По лицу Проводника скользнула несмелая улыбка. А Поляков вдруг почувствовал, что счастлив. Привыкнув к опасности и напряжению, будто морфинист – к своему шприцу, он не мог жить без схватки умов. И наконец-то у него появился достойный противник!

Не то чтобы он так уж восхищался майором Моором. Совсем нет! Он ненавидел Моора. Он сражался с Моором – врагом своей страны. Тут не могло быть никаких сомнений, никаких колебаний, никаких смешений черного и белого. Моор – враг. Дуэль с врагом – вот что ему было нужно, давно нужно. Сражаться с врагом, не ощущая себя при этом предателем и подлецом…

У него на мгновение перехватило дух. Любовь к своей стране пронизала его, как острие шпаги. Прошила, как пуля. Сразила, как меткий выстрел, – наповал… Любовь пришла на смену ненависти.

На мгновение он поднял глаза вверх, как бы к небу, и тотчас опустил их с виноватым выражением.

Что сказал бы отец? Что сказал бы Охтин?

Ощущение двух дружеских рук, ласково опустившихся на его плечи, заставило Полякова вздрогнуть.

Они были рядом, те люди, мнением которых он только и дорожил в жизни. Они были рядом, они поддерживали его. И впервые с тех пор, как Поляков застрелил Шурку Русанова, он снова ощутил близость отца.

«Моя фамилия Смольников, – сказал он себе. – Надо почаще об этом вспоминать. И зовут меня – Георгий!»


* * *

Зима, холодная и голодная зима наконец-то прошла. А как долго стояли морозы! Сначала их весело называли «антифашистскими», потом, порядком подустав от них, прозвали «антинародными». Ольга такого холода и припомнить не могла. Даже в марте было не выше минус двадцати, а Восьмого марта – ну не обидно ли?! – и вовсе двадцать пять. На улицах лежали горы снега в два человеческих роста… Таких сугробов Ольга никогда в жизни не видела. На тротуарах утоптанный слой снега почти в метр толщиной.

«Интересно, как же это все будет таять?» – думала она почти с ужасом.

В апреле сугробы не уменьшились, погода не улучшилась. Снежные горы по-прежнему лежали на крышах. Весна явно запаздывала, холод осточертел. Казалось, никогда уже не будет лета. В апреле по улицам ходили в шубах! Топлива не было: даже в школах не топили. В больших домах не было света, не работали уборные, не действовал водопровод. Из-за холодов и недостатка дров в пекарнях задерживалась выпечка хлеба, и, чтобы получить его по карточкам, очереди образовывались порой почти такие же, какие, как показывали в кино, стояли в блокадном Ленинграде.

В госпитале было еще терпимо. Чисто, светло и тепло. На работе Ольга согревалась…

И вдруг ударил май. Хлестнул по лицу жарой и зеленью!

Ольга всегда так любила весну… Но нынешнее бурное цветение почему-то не радовало. Только, казалось, и хорошо, что тепло. Какое-то дурное предчувствие копилось в душе. Ольга уж гнала его, гнала, чтобы не портило настроение, да плохо получалось.

Оно не уходило.

В коридоре станции переливания крови было темным-темно от милицейской формы. Ольга даже замешкалась на пороге: подумала, что не туда попала. Однако тут же разглядела мелькающие тут и там белые халаты сестер и вздохнула с облегчением.

– Слушай, как ты не вовремя! – сказала медсестра Зоя, которая обычно готовила кровь для госпиталя и отлично знала Ольгу. – У нас сегодня, видишь, милицейский почин. Все энские мильтоны сдают кровь для фронта, для раненых воинов. И не только мильтоны! – Зоя понизила голос и сделала значительное лицо: – С Воробьевки тоже народу полно. С самой Воробьевки!

Поскольку на улице Воробьева находилось здание НКВД (да и сама улица была названа именно в честь первого энского чекиста Воробьева, а раньше-то, еще до революции, она была известна как Малая Покровка), Ольга поняла, о ком идет речь. Ну что ж, день донора часто проводился то в одном, то в другом городском учреждении, ничего удивительного в том не было. Война, война, кровь нужна постоянно! Ольга и сама не раз сдавала кровь, хотя тетя Люба очень ее за это ругала. «Ты и так похудела, вон какая бледненькая, тебе нельзя!» А что прикажете делать, если идет операция и вдруг обнаруживается, что раненому все еще нужна кровь, а приготовленной не хватает? Приходится сдавать сестрам и санитаркам. У Ольги была довольно редкая группа – четвертая, она требовалась реже, чем, к примеру, первая, а все же бывали случаи, что у Ольги за две недели кровь брали трижды. Правда, потом давали сладкий чай, и отгул разрешалось взять… Разрешаться-то разрешалось, только, когда доходило до дела, начальник отделения смотрела такими суровыми глазами: «Как это так, Аксакова?! Какие могут быть отгулы, когда на фронте сейчас наши бойцы, может быть, идут в бой, защищая вас!»

Ну что тут делать? Конечно, забыть про отгул и снова выходить на дежурство!

– Ладно, – сказала Зоя. – Пошли быстро, раз приехала.

И девушки двинулись по коридору.

– Ой, какая кудрявенькая! – усмехнулся кто-то, и Зоя ущипнула Ольгу за бок:

– А это про тебя!

Нетрудно догадаться. У Зои волосы прямые и гладкие, к тому же заботливо упрятанные под косынку. А у Ольги – вечное воронье гнездо на голове.

На самом деле, конечно, никакое не воронье, потому что вороны все же черные, а у нее волосы были русые, вдобавок под солнцем мгновенно выгорали. В госпитале Ольга всегда убирала волосы под косынку, но та вечно съезжала, не в силах удержать буйство ее кудрей. Раньше Ольга стриглась довольно коротко, а тут вдруг тетя Люба начала просить отрастить волосы. И так жалобно просила… Ну что ж, трудно, что ли, сделать такую малую малость ради тетки, последнего оставшегося в живых родного человека? Дедуля-то умер, умер еще в декабре прошлого года – так и не оправился после бомбежки завода имени Ленина, когда был уверен, что Ольга там погибла.

Теперь стало трудно хоронить людей. Могилу рыть было некому – кладбищенских рабочих мобилизовали. Тетя Люба чуть в обморок не упала, узнав, что иные мертвецы дожидаются очереди по восемь дней. Она наняла со стороны рабочих и заплатила им четыреста рублей. Вообще-то могила стоила двести, но пришлось заказывать две – потому что на другой день после Константина Анатольевича умерла Клавдия Васильевна Кравченко, Клара Черкизова. Хоронить ее оказалось некому, в театре ходили слухи об эвакуации (в конце концов никто никуда не эвакуировался, только нервы людям помотали!), там было не до старой, забытой актрисы. Ох, сколько слез пролила тетя Люба, рассказывая Ольге историю их бестолковой, несчастной любви, которую ей когда-то поведал муж…

Похоронив Константина Анатольевича и Клавдию Васильевну, Ольга с тетей Любой стали жить вдвоем. Хоть Энск был по военному времени перенаселен эвакуированными и множеством прибывших в город тыловых воинских частей, в квартиру Русановых никого не подселили. В кабинет Константина Анатольевича перебралась из своей боковушки тетя Люба, а Ольга осталась в той комнатке, где когда-то жила вместе с мамой.

От Александры Константиновны так и не приходило никаких вестей – ни писем, после двух первых, случайных, пересланных чужими людьми, ничего. Ольга пыталась искать ее, подавать запросы, но они словно в бездну какую-то падали. Конечно, нужно было ходить в НКВД, записываться на приемы к начальству, клянчить, умолять, унижаться, как делали другие. Но именно на примере других Ольга видела: унижения бессмысленны. Ответ был до отвращения одинаков: «Вернется, когда искупит свою вину перед народом». Маму осудили в 37-м на восемь лет. «Искупить свою вину перед народом» она должна будет в 45-м. Сейчас 42-й, значит, «искупать» ей осталось еще три года. Мама вернется, если останется в живых. Пока она, по-видимому, жива, ведь извещения о ее смерти Ольга не получала.

Тетя Люба ночами сидела за машинкой: руки у нее были золотые, а народ постепенно начинал обнашиваться. Нового купить было невозможно, поэтому перешивали старое. Этим тетя Люба и занималась, а еще шила белье для госпиталей, что давало возможность получать дополнительные карточки, не только иждивенческие. Заказчики, которые приносили вещи на перешивку, платили мало, иногда предлагали вместо денег продукты. Тетя Люба соглашалась брать «натурой», вообще никому не отказывала исполнить заказ и порой работала почти задаром, особенно если нужно было сшить платье из какой-нибудь, скажем, крашеной мешковины (это означало, что человек уж вовсе обносился).

С продуктами была, конечно, беда. Те из знакомых и соседей, кто знал, что Ольга работает в госпитале, были убеждены, что там всегда есть возможность сунуть свою ложку под крышку госпитального котла и налить себе лишнюю тарелку. Сущая чепуха! За тем, чтобы медсестра, доктор или санитарка не съели ни крошки лишней казенного добра, следили строго. Начмед Ионов был в этом смысле сущий зверь. Впрочем, иной раз госпитальная резиновая перловка или овсяная каша («От овса только кони ржут, – сердито шутили раненые, – а мы уж стонем!») и в рот не лезла. Больше всего любили тушеную капусту, хотя и она порой осточертевала. Среди врачей называлась она «шукрут», или «широкое употребление капусты работниками умственного труда».

Иногда обеды были очень плохие. Так называемый бульон – из костей с колбасной фабрики, разбавленный водой, без капли жира, один запах. На второе кусочек пудинга из вермишели или некое подобие блинов (две маленькие лепешечки). Ужинать порой и вовсе не приходилось. И все время хотелось есть.

Тетя Люба, конечно, старалась, изощрялась… Собирала грибы, головки клевера, добавляла их к картошке и пекла лепешки «шлеп-шлеп». Заказчицы из пригорода или ближних деревень привозили порой вместо денег «мармелад» (так его называли) из свеклы и тыквы – овощи парили в чугуне в русской печке несколько дней, разминали до однообразной массы, делали из нее шарики, клали их на капустный лист и завяливали опять же в печке. Ольга этот «мармелад» обожала. С ним пили «чай»: заваривали сушеную морковь, листья черной смородины и дикую мяту. Иногда под настроение они с тетей Любой вспоминали, как в самом начале войны (только карточки ввели!) вместо мяса вдруг выдали целую кастрюлю красной икры (кетовой). На Волге это было в диковину в отличие от черной икры. Такая, казалось, гадость соленая – в рот не возьмешь!

Теперь та кастрюля казалась фантастическим сном… Какая икра? Какая рыба? Какое, конечно же, мясо?! Даже под Новый год не смогли его купить. Ели обычную постную похлебку, в которой плавали мелко нашинкованные капустные листья, ели картошку, мучной кисель. На базаре полчекушки постного масла – сорок рублей, а пуд картошки – триста. Масло берегли, обедали чаще всего немазаной картошкой.

Новый год встречали не с вином, а с молоком. Вскипятили молоко и, когда пробило полночь, выпили по стакану. Вина не удалось достать, оно было доступно только военным и ответработникам (да еще работникам торговой сети), а самогонку или спирт не могли пить ни Ольга, ни тетя Люба, даром что одна работала в военном госпитале, а вторая… вторая раньше работала известно кем и в ту пору пить могла все, что нальют. Ну вот и пила теперь то, что наливали, – молоко!

Вообще для праздников варили с сахаром молочный кисель (конечно, молока-то и сахару чуть-чуть!), который и Ольга, и тетя Люба очень любили. На Светлое Христово воскресенье в этом году умудрились – сделали творожную пасху с ванилином, а сверху чуть-чуть присыпали сахарком…

На Великий пост молоко аж на два рубля подешевело: было по двадцать два рубля, а стало по двадцать. Учитывая, что Ольгина зарплата составляла сто пятьдесят рублей, не шибко на нее разживешься… Картофель – по двадцать рублей за кило, мясо – сто семьдесят, килограмм моркови – восемьдесят рублей, кислой капусты – семьдесят пять. Кто-то на базаре, возмущаясь, как дерут цены крестьяне, рассказывал: «В Лыскове была мука аж тысяча двести рублей пуд, а приехали туда раненые, в тамошний госпиталь, рассказали о немцах, и цена на муку снизилась до шестисот. Ага, испугались!»

«Как мало человеку нужно, – думала порой Ольга. – Купила два кило коммерческого хлеба и – на седьмом небе. Восторг. Еще бы, ведь по карточкам – всего четыреста граммов выдают. Жиров нет. Никакого масла не выдавали уже больше месяца. Люди осунулись, посерели. Я сама стала худая-прехудая, какой никогда не была. И мыла нет, так плохо. Один несчастный кусочек приходится экономить. Наверное, опять подстригусь, как ни просит тетя Люба косу отрастить. Какая уж тут коса…»

Но по-прежнему не стриглась.

Поговаривали, что весной нарежут огородики госпитальным работникам на каком-нибудь пустыре близ госпиталя, но это так и осталось разговорами, хотя в городе чуть ли не на газонах теперь сажали картошку и морковку, а незанятых пустырей оставалось все меньше. Ну, думала иногда Ольга, если будет огородик, она тетю Любу вообще дома не застанет. Ночами та шила, а днем таскалась по очередям, чтобы получше отоварить карточки. Не всегда удавалось. Тогда приспосабливались. Не было соли – готовили без соли. Зубы чистили углем. Не было мыла – тете Любе из деревни привезли какую-то глину беловатого цвета: с ней стирали, ею натирались в ванне.

Деревенские же бабы научили тетю Любу готовить щелок в кадке: заливать древесную золу кипятком, а чтобы щелок дольше не остывал, в него нужно было бросить раскаленный в печке камень-голыш. Из Воротынского района ей привезли самодельные спички. Делали их так: сушили полено, из него делали палочки длиной около двадцати сантиметров, окунали их в серу (где ее доставали только?!). Это называлось «спички серить».

Со спичками было очень трудно. В госпитале Ольга видела, что некоторые раненые наловчились прикуривать от увеличительного стекла. У кого такие стекла имелись, очень их берегли. Скрутит владелец этакого сокровища «козью ножку», склеит ее языком, засыплет махорку, умнет прокуренным пальцем и, достав из нагрудного кармана гимнастерки увеличительное стекло в латунной оправе с резной ручкой длиной в полкарандаша, начнет старательно ловить солнце, сводя луч в ослепительную точку на черной букве газетного текста. И вот уже течет тонкой струйкой дымок с едким запахом. Несколько раз причмокнет раненый, раскуривая, да и затянется, заведя глаза от удовольствия…

Назад Дальше