Несбывшаяся весна - Елена Арсеньева 13 стр.


Деревенские же бабы научили тетю Любу готовить щелок в кадке: заливать древесную золу кипятком, а чтобы щелок дольше не остывал, в него нужно было бросить раскаленный в печке камень-голыш. Из Воротынского района ей привезли самодельные спички. Делали их так: сушили полено, из него делали палочки длиной около двадцати сантиметров, окунали их в серу (где ее доставали только?!). Это называлось «спички серить».

Со спичками было очень трудно. В госпитале Ольга видела, что некоторые раненые наловчились прикуривать от увеличительного стекла. У кого такие стекла имелись, очень их берегли. Скрутит владелец этакого сокровища «козью ножку», склеит ее языком, засыплет махорку, умнет прокуренным пальцем и, достав из нагрудного кармана гимнастерки увеличительное стекло в латунной оправе с резной ручкой длиной в полкарандаша, начнет старательно ловить солнце, сводя луч в ослепительную точку на черной букве газетного текста. И вот уже течет тонкой струйкой дымок с едким запахом. Несколько раз причмокнет раненый, раскуривая, да и затянется, заведя глаза от удовольствия…

Многие сестры тоже начали курить, тем паче что папиросы или махорку выдавали в пайке. В пайке санитарок ничего такого не было, а впрочем, Ольга никогда и не хотела закурить. Добро бы еще был тонкий, ароматный табак, который курила когда-то Клара Черкизова, сжимая изящные пахитоски в густо накрашенных, темных губах (Ольга видела у нее старую фотографию), а то ужасная махорка…


– А вон тот мильтончик ничего, – прервала ее мысли Зоя, которая шла, рассыпая по сторонам игривые взгляды и улыбки, и Ольга рассеянно оглянулась, скользнула глазами, пошла дальше.

Она привыкла к мужскому вниманию. Чуть только мужчина начинает приходить в себя после ранения, он становится таки-им ухажером, что только держитесь, девочки-скромницы! Мужикам безразлично, кто ты – врач, сестра или санитарка. Им даже неважно, сколько тебе лет. Главное, что у тебя милое личико, стройная фигурка, хорошенькие ножки. Нет, это тоже не имело особенного значения! Главное, что ты вообще женщина , а значит, создана для того, чтобы можно было отпустить тебе комплимент, рискованно пошутить, а если ответишь – поиграть с тобой глазами, лапнуть мимоходом или – это куда лучше! – притиснуть к стенке в укромном уголке и попытаться поцеловать. Но самое милое дело для поздоровевших, оживших мужиков – заманить тебя в бельевую, или в кладовку, или в операционную, или перевязочную и там, завалив на кушетку, на каталку, на узлы с бельем, а то и просто на пол, торопливо растолкать твои ноги коленями и утолить похоть, которая не давала покоя и не находила утоления с самого начала войны. Скорей-скорей, чтобы главврач, не дай бог, не застал! Слишком надолго эти парни и мужчины были оторваны от своих девушек и женщин, чтобы думать о каких-то там высоких материях. Все стало таким простым, таким незамысловатым – тело к телу! Вот раненый мужчина, у которого есть, наверное, невеста, любимая или даже жена… Но где она? Далеко… Ему скоро предстоит вернуться на фронт и, очень вероятно, быть там убитым. А вот медсестра или санитарка. Может быть, она ждет с фронта жениха, любимого, мужа. Может быть, она его никогда не дождется. Может быть, ей так и суждено прожить век одной. Так зачем упускать возможность хотя бы ненадолго испытать счастье? Пусть даже не счастье, а удовольствие. Хотя бы ненадолго почувствовать себя любимой и желанной женщиной, у которой есть – на минуточку, но есть! – опора и защита, которая нужна еще кому-то, кроме самой себя. И пусть им нужно таиться и встречаться урывками, украдкой, и пусть за ними будут следить осуждающие или насмешливые глаза, пусть они очень скоро расстанутся и не увидятся никогда, и забудут даже имена друг друга – эта минута жизни, минута счастья или хотя бы простенького животного удовольствия принадлежит им. Так стоит ли отказываться от нее?

Так рассуждали многие. Но не Ольга. Она слыла в госпитале недотрогой и привередой. Иногда она, не желая лгать себе, признавалась: встреться ей хоть кто-то, кто заставил бы сердце забиться сильнее, она не отказала бы ему ни в поцелуях, ни в ласках. Но она была холодна ко всем. Никто ей не нравился!

– Ты небось тоже однолюбка, как и мама твоя, – говорила тетя Люба, которая много что успела узнать от мужа о сердечных тайнах всех Русановых-Аксаковых, в том числе – о неизбывной любви Александры к Игорю Вознесенскому. О той любви, которая стала причиной всех ее несчастий…

Тетя Люба была уверена, что Ольга до сих пор страдает по Кольке Монахину. Жалеет, что дала ему от ворот поворот. Ну что ж, он оказался гордым – больше ни ногой в старый дом на улице Фигнер (бывшей Варварке). Тетя Люба не верила, что Ольга о Николае почти не думала, не вспоминала. Но это было так. А если и вспоминала, то один лишь тот ужасный разговор около развалин завода имени Ленина. Если были какие-то чувства, они все в ту кошмарную воронку канули. Все без следа были погребены под развалинами!

Ольга не жалела о том. Она накрепко запомнила слова старушки из Дубёнок (заветные чулочки ее, выстиранные и подштопанные, лежали в ящике комода в Ольгиной комнате в ожидании своего часа) о том, что выйдет замуж через два года: в 43-м году, значит. И не спешила, хотя к ней иногда сватались госпитальные ухажеры. А как же, сватались, и еще как! Но Ольга отказывала всем, потому что твердо знала: ее час, день и год еще не настали.

– А этот черноглазый еще симпатичней. И как на тебя смотрит, ну погляди, Оля! – прошипела Зоя и даже за бок щипнула.

Усмехнувшись, Ольга обернулась – и споткнулась на ровном месте: «симпатичный черноглазый» оказался майором Поляковым. Он сидел на деревянной крашеной лавке у дверей кабинета, где проводился забор крови. Левая рука его была неестественно зажата в локте: значит, ватка со спиртом еще лежала там, куда вводилась толстая внутривенная игла. Его худое, чеканное лицо было бледно, черные глаза казались очень большими. И глаза эти неотрывно смотрели на Ольгу.

У нее перехватило горло. Но Поляков опустил глаза, и дышать моментально стало легче.

– Знакомый, что ли? – спросила любопытная Зоя, открывая перед ней дверь хранилища. – А меня познакомишь? Как его зовут?

– Представления не имею, – пожала плечами Ольга. – Фамилия его – Поляков, а как зовут – не знаю. Да какой он мне знакомый? Я его два раза в жизни видела: один раз в военкомате, а другой – в Кузнечной пристани, где я на укреплениях рвы копала. Приезжал туда по каким-то своим делам.

Тут она все же покривила душой. На самом деле Полякова она видела не дважды в жизни, а четырежды. Первая встреча произошла примерно за четыре года до ее прихода в военкомат и была случайной и странной. Ольга никак не могла забыть ту девушку, которую на ее глазах убил Верин. Не могла забыть, что она говорила. Ничего не понимала, ничего толком не знала, но осталось ощущение, будто та девушка спасла ее от смерти… или даже, может быть, от чего-то более страшного, чем смерть. Весь другой день после того трагического случая Ольга трусливо просидела дома, а потом не выдержала. Ей все казалось, будто она что-то должна сделать для той девушки, вернее, для ее памяти. В конце концов она отломила три веточки герани (это были любимые мамины цветы, особенно красные, но, как только ее арестовали, красные герани вдруг почти все погибли, словно почуяли беду, и тогда тетя Люба развела белые и розовые, которые не бог весть как прижились, но все же худо-бедно цвели) и, накинув куртку, спустилась во двор и зашла в подворотню. Там стоял какой-то краском [5] , держа в руках фуражку, и смотрел именно на ту стену, под которой позавчера лежала убитая девушка и около которой Ольга хотела оставить свои герани. Услышав Ольгины шаги, командир взглянул на нее черными глазами, которые казались еще больше оттого, что были окружены темными тенями, но, такое впечатление, даже не заметил. Положить при нем цветы было совершенно невозможно, и Ольга сделала вид, будто ей нужно просто пройти на площадь Минина. Почему-то она не скоро решила вернуться домой и принялась ходить мимо кремля и по набережной. Бедные гераньки обтрепало ветром, и Ольга в конце концов их выбросила, а заодно попыталась выбросить из памяти всю ту страшную историю вместе с сегодняшним командиром.

В общем-то, ей это почти удалось. Лишь смутное воспоминание мелькнуло, когда она пришла в военкомат и встретила там Полякова. «Где-то я его видела…» Ну, еще он присутствовал на допросе свидетелей, когда расследовалось дело Верина. Правда, держался молча, Ольга его едва заметила. Потом был тот кошмар в Кузнечной пристани. Однако вспомнила она о первой встрече с Поляковым не там, а гораздо позднее, совершенно случайно – в один апрельский день, проходя через подворотню. Взглянула на стену, к которой ее притиснул Верин и под которой лежала потом незнакомая девушка, – и в памяти всплыло лицо командира с черными глазами. И будто ударило ее: «Да ведь это был Поляков!» С тех пор пять лет прошло. Ну и ну, когда вспомнилось! А к чему? Зачем ей вообще о нем вспоминать?

– Да-а? Значит, у вас ничего нет? – разочарованно протянула Зоя. – А он так на тебя смотрел… я думала, тут целый роман.

– Да ты в уме, подруга? – зло прищурилась Ольга. – Какой у меня может быть роман с энкавэдэшником? У меня мать в лагере, знаешь небось…

– Ах да, я и забыла, – мигом увяла Зоя. – Ну ладно, вот ваша кровь, забирай, только распишись, не забудь.

– Не забуду.

Ольга поставила подпись в журнале выдачи и подошла к деревянному прямоугольному ящику с ручкой наверху. Ящик был старый, заслуженный, когда-то покрашенный в бледно-зеленый цвет, но теперь порядком облезший. Красные кресты на боках тоже облупились. Ольга постояла над ним, примеряясь, как бы поудобней взять. Ящик-то тяжелый…

– А шофер твой где? – спросила Зоя.

– Да где ему быть, в машине небось сидит, спит, как всегда.

– Погоди, не неси, давай я его сбегаю позову. Куда ж такую тяжесть поднимать? Пупок развяжется, рожать потом не будешь!

– Да ладно, ничего особенного, – усмехнулась Ольга, поднимая ящик.

Тяжеленный он был, конечно, девушку аж набок повело, но разве можно было сравнить эту тяжесть с тяжестью безжизненного, обессиленного человеческого тела, которое надо переложить с каталки на операционный стол или на кровать, а то и на носилки, и потом тащить носилки по госпитальным коридорам и лестницам в бомбоубежище? А уж по сравнению с носилками с землей, которые приходилось ворочать в Кузнечной пристани, облезлый зеленый ящик – вообще перышко!

Она вышла в коридор, но задела углом ящика о косяк и чуть не уронила его. В то же мгновение кто-то перехватил ее ношу, и Ольга увидела, что ящик держит Поляков: держит правой рукой, по-прежнему неловко сгибая левую и прижимая ее к груди.

– Вы с ума сошли, – сказал он холодно, – такие сундуки таскать. Это и мужчине-то тяжело, а уж вам…

Наверное, ему и в самом деле тяжело: вон какой бледный. Ну да, у него же только что кровь взяли. И он такой худой! Щеки запали, под глазами синяки… Устал? Питается плохо? Ну уж нет, у них на Воробьевке, наверное, паек получше, чем даже первой категории, не говоря уже о второй!

– Не надо, – забормотала Ольга, цепляясь за ящик. – Не надо, я вас прошу, я сама.

– Не мешайте, – процедил Поляков сквозь зубы. – Отцепитесь, с вашим сундуком я как-нибудь справлюсь, но вас вместе с ним нести вряд ли смогу. Показывайте, куда идти!

Ольга отдернула руки и послушно прошла вперед, чувствуя спиной напряженный взгляд Полякова. Ей все время хотелось одернуть завязанный на спине халат, который при ходьбе расходился внизу. Старенькое летнее платье, которая она сегодня надела под халат, было коротковато, едва достигало колен. И ноги голые, конечно, – чулки летом надо беречь! Почему-то казалось, что Поляков так и ощупывает ее глазами от ног (честное слово, под коленками даже щекотно стало!) до кончиков волос, выбившихся из-под косынки. Хотелось снять ее, убрать кудряшки, заколоть шпильками маленький непослушный узелок, а потом снова повязаться косынкой – туго-натуго, чтоб ни одной прядки не высунулось, ни одной кудряшки, ни волоска!

У нее вспотела шея, пока длился этот коридор. Вот уж правда что – длился! Длинный-предлинный он оказался!

Шофер Генка Братчиков, лениво развалившийся в кабине госпитальной полуторки, сонно взглянул на Ольгу, но, увидев вышедшего за ней майора НКВД с ящиком в руках, мигом проснулся и высунулся из окошка с изумленно приоткрытым ртом.

– Возьми ящик, чего сидишь! – прошипела Ольга, впервые утратив ту робость, которую всегда испытывала, обращаясь к нормальным людям, знавшим, что у нее в заключении мать. Нормальными в ее понимании были люди, ничем не запятнанные. Она была не нормальная. – Тебя зачем посылают? Чтобы ты мне помогал! Вот приедем в госпиталь…

Она осеклась, потому что шофер взглянул на нее просто-таки с животным ужасом. «Что это с ним?» – подумала в удивлении.

И вдруг до нее дошло: Братчиков решил, что, приехав в госпиталь, Ольга немедленно нажалуется звероватому начмеду Ионову, и если тот окажется не в духе, Братчиков очень даже запросто может загреметь на фронт с теплого, даже очень теплого местечка госпитального шофера. А она всего-то хотела сказать: «Вот приедем в госпиталь, тогда и поспишь!»

Братчиков был не хуже других и не лучше, обычный энский мужик, который норовит побольше захапать и поменьше отдать, в том числе в отношениях с женщинами. К Ольге он тоже подкатывался, но получил такой же непреклонный отпор, как и все остальные. Ему было около пятидесяти, однако никто почему-то не звал его по имени-отчеству, а только Генкой.

Глядя в перепуганные, слишком светлые глаза Братчикова в коротеньких, тоже слишком светлых, ощетиненных ресничках, Ольга буркнула:

– Возьми же ящик! Тяжело ведь человеку!

Поляков отдал ящик с таким видом, словно мог бы донести его до самого госпиталя, однако Ольга видела, что тени из-под глаз переползли на его виски. Ему было тяжело, он явно чувствовал себя плохо.

– Что так смотрите? – спросил негромко. – Узнали?

Ольга кивнула.

– Как ваши дела?

– Да ничего.

– Я только потом понял, что оказал вам, наверное, плохую услугу, когда увез с укреплений. Не подумал, как вы будете объяснять это в госпитале. Но меня просил дя…

Он осекся.

– Да ничего, все в порядке, – пробормотала Ольга, гадая, что могло значить это «дя…». «Дядя»? Глупости какие! Как мог Москвин быть дядей Полякова? Небось, окажись они родственниками, Поляков его в жизни на укрепления не отпустил бы, отстоял. При связях все возможно, а уж какие в НКВД связи – всем известно!

Может быть, Москвин носил какую-то конспиративную кличку в своих кругах? Скажем, Дятел, поскольку дятел все время стучит…

Думать о человеке, спасшем ей жизнь, как о стукаче, было очень тяжело. Ольга мотнула головой, прогоняя неприятные мысли, и сказала:

– Ничего, на другой день всех наших оттуда увезли, так что ко мне никто не придрался.

– Да, я знаю, – кивнул Поляков, и Ольга насторожилась: откуда он знает? Спрашивал у кого-то из госпитальных? И как был воспринят его интерес? Какое мнение сложилось после этого в госпитале об Ольге?

Она мгновенно перебрала в памяти все происшедшие за минувшие полгода события. В общем-то, обычная жизнь санитарки, которая то помогает вновь прибывшим раненым мыться в бане (это всегда было первым делом в приемке новой партии), то стирает в воде с нашатырным спиртом использованные бинты, предварительно замоченные в растворе лизола (оттого работать санитаркой в операционной было немного желающих!), а потом сушит их на госпитальном чердаке, то драит тазы, кюветы, стерилизационные баки, то нарезает из марли салфетки и скатывает маленькие шарики для обработки ран во время операций, стерилизует операционный и перевязочный материал… Это занимало много времени. Потом находились дела в палатах для раненых: уборка прежде всего, ну и судна нужно было разнести, а затем собрать и помыть…

Ольга всегда бралась за самую грязную работу. Она не знала, чем занята в ту же минуту мама, но вряд ли валить лес или копать землю более легкое дело. Подавляя тошноту при виде открытых, гноящихся ран, иссушая лизолом потрескавшиеся руки, с натугой ворочая стерилизационные баки, она как бы добровольно брала на себя часть той тяжкой ноши, которую подневольно приходится нести маме. Вся штука была в том, что Ольга давно перестала винить мать за свое исключение из университета. Она себя винила за то, что потащилась в тот страшный день на кладбище – нет, вихрем полетела туда в компании бесстыдных глумцов и кощунников, как по-старинному выражался покойный дед! Готова была сама все рушить и разрушать, а ведь это страшный грех – могилы разорять… И знала же, что маме дорого то кладбище, куда она постоянно ходила, там похоронена ее подруга Тамара Салтыкова, ее родственники… Про то, что значил для ее матери старый черный крест, на котором за давностью лет невозможно было разобрать надпись, Ольге уже потом, много позже, рассказала тетя Люба, и девушка с тех пор не могла избыть в себе вину перед мамой.

Но сейчас она думала не о матери, а о том, не проявил ли к ней кто-то в госпитале за последние месяцы подозрительной снисходительности. Не промолчал ли там, где должен был отругать? Не был ли мягок, когда следовало быть суровым?

Да вроде нет. Ни начмед, ни главврач, ни начальник отделения, ни старшая сестра, ни завхоз никогда не страдали избытком снисходительности. Санитарок гоняли почем зря! Наверняка к ней были бы снисходительней, если бы думали, что она сексот. Но этого Ольге не надо! Вот уж чего ей не надо!

Братчиков пристроил ящик с кровью в кабину, на сиденье пассажира, и теперь переминался у колеса, готовый подсадить Ольгу в кузов. Ничего, как-нибудь доедет, не впервой! Это только зимой холодно, а летом проехаться с ветерком – милое же дело!

Назад Дальше