Несбывшаяся весна - Елена Арсеньева 17 стр.


А еще стыдом. Стыдом перед памятью дяди Шуры, перед мамой. Мама где-то там, за колючей проволокой, опозоренная, заклейменная, безвинно страдает, а ее дочку пытается завербовать майор НКВД…

– Я ничего не боюсь, – проговорила Ольга, чувствуя, что губы у нее от страха стали холодные и как бы резиновые – плохо слушались. – Возьмите меня к себе!

– Ну, – с сомнением сказала Серафима Серафимовна, – если начальник отпустит…

Он отпустил. Не сразу, но… К тому же был приказ городского военкома: сестер и санитарок, которые добровольно изъявляли желание перейти на СТС, отпускать без разговоров.

Тете Любе Ольга, само собой, соврала, будто ее мобилизовали. Приказ есть приказ, ничего не попишешь! Тетя Люба, бедняжка, в первую минуту подумала, что мобилизовали Олечку на фронт, и едва не упала в обморок от ужаса. Зато потом, узнав, что речь идет всего лишь (всего лишь!) о плавучем госпитале, немного успокоилась. О том, что такое СТС «Александр Бородин» и куда пароход ходит, тетя Люба, конечно, не имела никакого понятия, по ее мнению, это было почти прогулочное судно.

– Ну хоть загоришь немножко, – сказала она, почти как Серафима Серафимовна, но сказала дрожащим голосом, хоть изо всех сил и старалась бодриться. – Только я тебя умоляю, держись подальше от бортов. Ты же плавать не умеешь!

– Да умею я плавать, – обиделась Ольга. – С чего ты взяла?

– Ой, не знаю, не знаю… – с сомнением поджала губы тетя Люба. А на другой день она предъявила Ольге старую брезентовую сумку со знаменитым поясом В. Краузе. Ольге, конечно, не хотелось тащить с собой эту рухлядь, но она поглядела на мигом осунувшееся, несчастное лицо тети Любы, на ее полные слез глаза и дрожащие губы – и безропотно повесила сумку на плечо. И сказала:

– Не плачь. Я вернусь! Честное слово.

– Возвращайся, – пробормотала тетя Люба чуть слышно – наверное, нарочно шептала, чтобы в голос не разрыдаться. – Возвращайся, моя маленькая! Ты ж у меня одна на всем свете осталась. Ты и Сашенька.

– И я вернусь, и мама вернется, – сказала Ольга с уверенностью, которой вовсе не испытывала. А потом переоделась в защитную гимнастерку, надела синюю юбку (ей было выдано со склада новое обмундирование, тщательно отутюженное тетей Любой, которая даже не заметила отсутствия погон… а как же, ведь вольнонаемным погоны не выдавались, вот где можно было поймать Ольгу на вранье, но тетя Люба таких тонкостей не знала, а потому ничего не спрашивала) – и они пешком пошли на Нижне-Камышинскую набережную, к речному вокзалу, где у пятого причала уже покачивался грязно-белый, довольно обшарпанный пароход, на борту которого было написано: «Александр Бородин. СТС-56».

Так началось Ольгино плавание, и длилось оно весь июль. Работа и в самом деле оказалась тяжелой, опасной. К счастью, знаменитый спасательный пояс до сих пор ей не понадобился ни разу. Оставалось надеяться, что не понадобится и впредь. Но почему же так тяжко стало у Ольги на душе после того, как она отдала его сержанту?

Может быть, просто было жаль расставаться с памяткой из дому? С подарком тети Любы?

Может быть…

* * *

Поляков чуть не опоздал на станцию переливания крови, куда отправились работники НКВД почти в полном составе: был общий для них и сотрудников УВД день донора. Идти было всего ничего, от Воробьевки до Костина, но десять минут на улице – это и много. Поляков отправился пешком – и нос к носу столкнулся с той самой жизнью, от которой его очень часто отгораживала работа.

Для начала он встретился с новым явлением: люди шли с лопатами и граблями, однако они шли вовсе не на субботник. Теперь в течение всего дня по улицам шествовали служащие и рабочие с садово-огородным инвентарем. Это были огородники. Чуть закончив смену или рабочий день, они шли на свои «плантации», как называли выделенные им земельные участки в сто двадцать – сто пятьдесят квадратных метров.

Поляков испытывал врожденное (голубая кровь, белая кость!) отвращение к земле, а потому равнодушно проводил взглядом какого-то мужчину с остро отточенной лопатой на плече – и пошел себе дальше.

Потом он увидел толпу на тротуаре около агитпункта. Рядом суетился милиционер, но никак не мог раздвинуть плотно сомкнутые фигуры. Милиционер был коренастый, Поляков – худой. Он легко ввинтился в толпу и увидел – на земле лежит женщина. Бледное лицо, мучительно-удовлетворенно-счастливое, успокоило Полякова. Никто никого не убил. Оказалось, что женщина только что родила на улице – с помощью других женщин. Ребенка решили отнесли в агитпункт в помещение кочегарки. Там было тепло, а на улице ветрено. Когда еще «Скорая» приедет!

Поляков согласился, что «Скорая» приедет не скоро, вывинтился из толпы и почти бегом вернулся в управление. Прошел было в гараж, но потом повернул в кабинет. Стоило представить, что сделается с завгаром, когда майор Поляков прикажет отправить один из драгоценных «Паккардов» (да пусть хоть и «эмку»!) подбирать «какую-то гражданку», невесть зачем решившую родить на улице, когда «у нас есть прекрасные, светлые и уютные роддома, и вообще, наша советская медицина – лучшая медицина в мире!». Ладно перманентная демагогия – с ней Поляков привык справляться, привык не обращать на нее внимания, но ведь легко можно представить себе последующее шушуканье: «На улице-то родила не просто женщина, а его любовница! И он отправил ее на казенной машине в больницу! Легко ему быть добрым за государственный счет, а между прочим, наши люди так не поступают!»

Не поступают так их люди, тут Поляков был согласен. Поэтому он не стал звонить в гараж по внутреннему номеру, а позвонил по городскому телефону на станцию «Скорой помощи» и самым хамским и казенным из всех возможных голосов приказал немедленно прислать карету на площадь Горького, к зданию агитпункта, забрать роженицу. Дежурная заныла: нет машин, ехать далеко, быстро не обернемся… На что Поляков сообщил: он отлично знает, где находится станция «Скорой помощи» – на улице Лядова, неподалеку от Семашко, и ехать оттуда максимум четверть часа, поэтому пусть не морочат ему голову – время он засек!

Вслед за тем он снова направился на улицу Костина, сдавать кровь. Перейдя площадь, он услышал позади себя вой сирены и убедился, что «Скорая» иногда все же и впрямь бывает скорой.

Поляков знал, что никогда не забудет этого незначительного случая. Как ни странно, как ни удивительно, но у него сделалось превосходное настроение, значительно упавшее в последнее время. Дело было не только в том, что дела на фронте шли неважно, на Керченском полуострове продолжались упорные бои. Явно было, что там обстоятельства складывались очень неважно. Но возмущали до глубины души сводки. Как будто их составляли для маленьких детей, а не для взрослых! Поляков был убежден, что такие сводки, кроме вреда, ничего больше не приносят. Оттого люди и молчали, не обсуждали событий. Бывали дни, когда никто ничего не говорил о фронте: ни в трамваях, ни в столовых, ни в других местах. Молчали, видимо, потому, что тяжело говорить…

Но дело было даже не в том. Возмутила Полякова другая сводка – не Информбюро, а дежурного УВД по городу. Вчера в центральном универмаге – угол Свердловки и площади Минина – приключилась дикая история. Там выдавали шерстяную материю. Некий гражданин купил отрез на костюм за девятьсот рублей и тут же продал за три с половиной тысячи. Около магазина началась драка. Полсотни же милиционеров были заняты не тем, чтобы наводить порядок, а тоже желали получить материал. В сводке, как и полагалось, отражалась не только картина происходящего, но и «настроение населения», то есть приводились реплики граждан. Они были таковы: «Вакханалия спекуляции и блата… Зверинец спекулянтов всякого рода… Жутко честному человеку… Война рождает героев и поднимает накипь человеческих отбросов… Раньше было: нетрудящийся не ест, а теперь наоборот: трудящийся не ест!» («Это намек на блат», – пометил в скобочках сотрудник, который составлял отчет.) И еще реплики: «У нас почти поголовное воровство в столовых, магазинах… Наше общество, можно сказать, разделилось на воров и ограбляемых… Беда в том, что нет всенародного контроля, как это было в 18 – 20-м годах. Да, в те годы мы сдавали золото, чтобы помочь голодающим детям, я колечко венчальное покойной жены отнес, а теперь эти детки выросли, нажрали ряшки и нас гнобят, последнее отнимают! Неужели мы доживем до того времени, когда можно будет не думать о куске хлеба, можно будет прийти – и просто купить какую-то жалкую тряпку, без талонов и очередей? Да в былое время приличные люди такие и не брали, небось одни ночлежники из пьесы Горького «На дне» на себя натягивали! А мы за ней – в драку…»

Читая сводку, Поляков чувствовал себя как человек, идущий по тонкому, тончайшему, чуть-чуть схватившемуся льду. Этот лед был – его вновь возникшая любовь к Родине, к России, – слабый такой ледок, еле затянувший, еле скрывший былую ненависть. Такие случаи, вроде драки из-за шерстяных отрезов, заставляли лед не просто трескаться, но и вовсе исчезать, а его, Полякова, – проваливаться в прежнюю темную бездну, из которой, раз провалившись, он мог и не вынырнуть, потому что она тянула, она была знакома и привычна…

Читая сводку, Поляков чувствовал себя как человек, идущий по тонкому, тончайшему, чуть-чуть схватившемуся льду. Этот лед был – его вновь возникшая любовь к Родине, к России, – слабый такой ледок, еле затянувший, еле скрывший былую ненависть. Такие случаи, вроде драки из-за шерстяных отрезов, заставляли лед не просто трескаться, но и вовсе исчезать, а его, Полякова, – проваливаться в прежнюю темную бездну, из которой, раз провалившись, он мог и не вынырнуть, потому что она тянула, она была знакома и привычна…

Случай с новорожденным несколько воскресил его. Ведь очень может быть, он жизнь ребеночку спас. А что вы думаете? В такой ветреный, хоть и жаркий, весенний день, без воды, без пеленок, с полуживой и слишком молоденькой мамашей, которая явно не знала, что делать и как быть… Куда только ее муж смотрел, что отправил девчонку на сносях одну бродить по городу! Поляков, будь у него беременная жена, дохаживающая последний срок, глаз бы с нее не спускал. То есть посадил бы под замок и не выпускал из дому, а сам звонил бы каждые полчаса домой, пока не родился бы ребенок…

Тут Поляков сообразил, что ему вряд ли светит обзавестись женой на сносях, это раз, а два – это то, что муж той женщины, конечно, на фронте, оттого и не следит за каждым ее шагом, не запирает на замок и не звонит каждые четверть часа. И тем не менее у него есть теперь сын. А может, дочь… Поляков сообразил, что даже не знает, мальчик или девочка этот ребенок, которого он теперь воспринимал как своего крестника.

А впрочем, неважно, кто он. Его можно звать каким-нибудь именем, которое равным образом подходит и мальчику и девочке. Александром (Александрой), например. Их всех в детстве зовут Сашами или Шурами.

Ну да, девочку называют Сашенькой, а мальчика – Шуркой…

Шуркой Русановым, верно? Верно? Ну, признайся себе, что ты думаешь сейчас о нем и о том выстреле!

С безвозвратно испорченным настроением, зло оскалясь, Поляков пошел на станцию, думая, что сейчас выражением лица напоминает не добровольно сдающего кровь человека, а, наоборот, кошмарного вампира.

Впрочем, кровь у него оказалась нормальная – алая, а не черная или свернувшаяся, как можно было бы ожидать.

И даже не голубая!

Исполнив свой «гражданский долг», Поляков сидел около кабинета, дожидаясь, когда можно будет разогнуть руку, когда перестанет кровить маленькая ранка (да и голова, если честно, кружилась… от волнения он мало ел последнее время, зато курил непомерно много), как вдруг увидел Ольгу Аксакову, которая шла по коридору. Она была одета в застиранный халат с завязками, и Поляков вспомнил, что Ольга работает санитаркой в военном госпитале. А здесь она как оказалась? Работу сменила, что ли?

Ольга узнала Полякова, что стало понятно по встревоженному блеску ее глаз, но не поздоровалась и вообще сделала вид, что в жизни его не видела.

Поляков отвел взгляд.

Вид девушки был ему неприятен. Почему-то с Ольгой для него были связаны самые трагические мгновения жизни: убийство Русанова, гибель Лизы, потом Охтина… Что за роковая роль отведена ей в судьбе Полякова?

Он хотел уйти, чтобы снова не встретиться с ней, но тут Ольга вышла из кабинета, волоча какой-то неудобный ящик. Поляков понял, что она приезжала из своего госпиталя за кровью, необходимой для операций. Ящик был настолько тяжел, что тонкая фигура Ольги гнулась на сторону. В первый раз Поляков заметил, что у нее покатые плечи, как на старинных картинах. Ему казалось, что женщин с покатыми плечами уже и на свете не осталось. «Ликвидированы как класс!» Ну, может, эта – последняя?

В общем-то, Поляков не отличался особой галантностью, да и голова все еще кружилась, однако сейчас его словно сорвало с лавки, на которой он сидел.

Выхватил у Ольги ящик, поволок.

Зачем? Ему-то какое дело, тяжело ей или нет?!

Но раз взялся за гуж, волоки теперь неподъемный сундук с красным крестом на крышке!

Идя рядом с Ольгой, Поляков ощущал ее страх. И вдруг пришел в бешенство.

Да что он ей сделал, этой Аксаковой, чтобы так трястись? Он дважды выручил ее, вот и все. Выручил из очень непростых ситуаций. Теперь вот сундук несет… Она же дрожит так, будто идет рядом с каким-то палачом. Почему она боится? Она ведь не может знать о том, почему и как погиб ее дядя!

Может быть, она тоже больше доверяет чувствам, так же как и он? Эфемерным чувствам, а не конкретному знанию?

От последней мысли Полякову стало вовсе тошно. Вдобавок он чувствовал себя хуже и хуже. Ящик оказался слишком тяжел. Слишком много крови он сдал, вот что.

«Не хлопнуться бы в обморок, – подумал мрачно. – А то паду к ее ногам…»

Попытка пошутить не удалась. Дурацкая была попытка!

Наконец какой-то рыжеватый малый забрал у Полякова жуткий сундук. Им оказался шофер госпитальной машины. Он тоже был перепуган до дрожи, но его панический вид Полякова не раздражал, а только смешил. Стоило же взглянуть на бледное лицо Ольги, как он разозлился еще сильней.

Черт, да почему он чувствует себя виноватым перед ней? Почему оправдывается?

Они стояли и говорили, говорили о каких-то глупостях, как вдруг Полякова осенило. А что, если привлечь Ольгу к выявлению личности Контролера? Для начала уговорить хотя бы временно устроиться в приемный покой пятой больницы. С ее госпитальным начальством дело уладится легко: в конце концов, именно Поляков когда-то, еще в 38-м году, приказал – именно приказал! – взять на работу Ольгу Аксакову, упомянув, что в Советской стране ни сын за отца, ни дочь за мать не отвечает.

Он еще не сообразил толком, как сможет использовать Ольгу в поисках Контролера, однако не сомневался, что за ту неделю, которую проведет в командировке, успеет все толком обдумать.

Ну что ж, это правда – он придумал отличный ход! И предпринял кое-какие шаги… он сделал кое-что, чтобы заслужить доверие Ольги. Теперь она не могла отказаться выполнить его просьбу! Однако каково же было изумление Полякова, когда, вернувшись, он не застал Ольгу в Энске. За эти несколько дней она умудрилась отправиться в рейс парохода «Александр Бородин» – плавучего госпиталя. Причем Полякову удалось выяснить, что пошла Ольга на СТС добровольно, более того – просто умоляла, чтобы ее отправили первым же рейсом.

Поляков не сомневался насчет мотивов поступка девушки. Мотивом был он. Встречи с ним Ольга боялась больше смерти.

Да… да, не только она играла роковую роль в его жизни. Поляков в ее жизни играл совершенно такую же роль!

Ну и что ему делать, если она погибнет в рейсе? Как жить дальше?

Поляков не знал.

И душа его, которая только что обрела успокоение, вновь заныла в тоске.


* * *

– Они же видят наши знаки! Они же видят красный крест!

Сначала люди возмущенно кричали, даже грозили небу, с которого так и лился свинцовый дождь. Потом поняли, что это бессмысленно.

Остался позади Сталинград, приблизились к Камышину, и тут «Александра Бородина» накрыло. Сначала их бомбили, потом начали обстреливать из пулеметов. Вокруг вскипали пенные столбы, волны окатывали палубу, вылетали стекла иллюминаторов, но прямых попаданий бомбами пока не было.

Пулемет промахивался реже. Всех раненых с палуб унесли в каюты и трюмы, где и так царила страшная теснота. Сестрам уже негде было ступить между телами.

Ольга спустилась в трюм, устало оглядывалась в полутьме. Качало страшно – то шторм сразу после взрыва, то штиль, когда волна утихала, но сейчас было не до морской болезни.

– Пить, сестра, пить… – завел чей-то голос. – Пить мне дайте…

– Помолчи! – прикрикнули суеверно из другого угла. – А то нас всех так напоят камышинской водицей, что захлебнемся!

Раненый замолчал.

– Потопят нас… потопят… – простонал кто-то. – Баки пробьют… или загоримся!

– Метелица здесь? – послышался сверху голос капитана корабля. – Не видели начальника?

– Не знаю, – отозвалась Ольга, подняв голову. – Наверное, в какой-нибудь каюте.

– Оля Аксакова, ты? – узнал ее капитан. – Сбегай, поищи товарища майора, скажи, я попытаюсь причалить к берегу. Там низко деревья нависли, может, укроемся. А то порвут нас эти стервятники на части, точно! Как бы не пойти ко дну. Давай найди ее быстренько, только будь осторожна.

И он поднялся на палубу. Ольга за ним.

Капитан опрометью проскочил в рубку, удачно увернувшись от хлесткой очереди, а она побежала по каютам.

Серафима Серафимовна нашлась наконец – она помогала сестрам перевязывать новые, уже пулеметные ранения.

– К берегу? – вскинула она густые черные брови и осторожно приблизилась к иллюминатору, но досадливо нахмурилась. Стекла давно разлетелись вдребезги, иллюминаторы заткнули подушками, из которых летели перья. – Черт, не высунешься… Ну ладно, капитан на судне первый после бога, не будем с ним спорить. Только боюсь, у берега мы станем неподвижной мишенью.

Назад Дальше