Весы для добра - Александр Мелихов 11 стр.


— Скоро там? — всунулся один из наглецов.

— Не видите — товар принимаю! Ну, нарррод…

Из пристройки можно было войти прямо в ларек через еще одну дверь. Кулачье за стеклами бурлило и клокотало, но, когда Тамара подняла раму, волненье улеглось, — Тамара даже с ними обращалась, в общем-то, весело:

— Столько хлеба — свинью, небось, кормить? Хоть бы колбасой угостил!

— Старичка-то пропустите — он накануне находится.

— Двушку возьми — любовнице звонить.

Олег пытался эстетически поморщиться от подобного юмора, но насторожившиеся уши пропускали все мимо ушей, выискивая подтверждения для одного: обломится или не обломится? А глаза высматривали — тоже понятно что. Словом, весы, которые он, в гордыне своей, считал основными, были засунуты куда-то под прилавок, на котором господствовали Тамарины весы.

А ее весы были скоры на расправу! Ах, не такими руками ваш хлеб беру, — ну, и торгуйте сами. И жалуйтесь хоть в Совет Министров — посмотрим, какая еще дура к вам сюда пойдет. А до тех пор потаскайте свою хлеб-соль на себе из города. И сахар тоже. Ничего, физические нагрузки на пользу.

Рама съезжает вниз — очевидно, до следующей дуры. А их мало нынче осталось… За окном буря, а здесь — полный штиль. Она собирается пойти передохнуть.

Олег робко предлагает на этот раз помиловать куркулей и наглецов, они явно раскаиваются в своих необдуманных претензиях. А он, Олег, может пока сам вместо нее постоять — товар же почти что один штучный, много ума не надо, а она пусть посидит, отдохнет (и заодно поучится, как нужно обращаться с клиентом, который, как известно, всегда прав). Но она не собирается брать с Олега пример, она лучше пробежится кой-куда, а заодно хоть от рож от ихних опостылевших передохнет.

Олегу пришлось являть пример образцового обслуживания одним только куркулям и наглецам, возможно, пробуждая у них неумеренные притязания — наделяя их весами, на которых нечего будет взвешивать. А как славно было бы, если бы только по эту сторону прилавка, у Тамары, были кривые весы, — но уж там, по ту сторону баррикады — безупречные. То есть такие же, как у него (до появления подмышки). А то… находились люди, способные орать и ненавидеть из-за того, чтобы взять кило сахару и бутылку пива раньше на одного человека. Но это бы еще пусть — раз уж такие им достались весы! — но они были способны из-за такой дребедени лгать, называть черное белым — загаживать самые источники истины! У него было такое чувство: грабь, но не лги, обвешивай, но весов не порти!

Олег был подчеркнуто приветлив, скор — но находились люди, как будто заранее настроившие свои весы на что-то неземное: для них и Олег был недостаточно любезен и проворен. А ведь и при всем желании может не сразу найтись какая-то пачка печенья или гривенник для сдачи — зачем уж так сразу предполагать, что он это нарочно? Что за весы у них такие извращенные — а ведь и у них они единственные в мире…

Впрочем, большая часть кулачья, еще не успевшая зажраться — перестроить свои весы, была Олегом довольна и даже отчасти жаловалась ему на его начальницу: и обвешивает, и обсчитывает, а чуть возрази — сразу захлопывает окно — как дернет книзу, только руки береги… А что сделаешь — в город за каждой буханкой не набегаешься, и за каждой жалобой тоже — целый день протратишь, а толк-то будет ли еще! И кто жаловаться пойдет? — каждый ждет, чтобы другой пошел — пересиживают друг друга, — поругаются только на общем собрании да бросят. Двое парней как-то ухватились за окошко и не дали опустить: давай, говорят, книгу жалоб. Ладно, говорит, отпустите, я ее вам с заднего прохода вынесу, они поверили, пошли к заднему проходу, а она взяла и окатила их из ведра — такие вот порядки…

Но тут же, после задушевного разговора — только-только в Олеге начинало шевелиться сочувствие и негодование, — как они, эти куркули и наглецы, могли потребовать другую консервную банку с чистой этикеткой. Да не жалко ему новой этикетки (хотя кто должен брать испачканную?), но… как можно замечать такие вещи после душевного разговора?! Тут прежние весы Олега оживали и со всей определенностью указывали, что так делать не следует. Ему и без того трудно было проникнуться их настроениями — завитая подмышка стояла перед глазами, и какие-то подпольные весы обесценивали все, что могло отвлечь и помешать, — подмышка на этих весах была «томов премногих тяжелей».

Кстати, подслушанные им хозяйственные обсуждения только укрепили в нем чувство, что перед ним не хозяева, а батраки. Имущество надо мимоходом поднимать на дороге, а не тянуться к нему на цыпочках.

Появилась Тамара: все, обед! Как обед, ведь только начали отпускать!.. А то был не обед, а прием товара, а она не собирается из-за них гастрит наживать: режим питания — фундамент здоровья, сами, небось, соблюдают? Но ведь нужно же войти в их положение, посочувствовать, иметь совесть… Ах-ах-ах, какие все сразу хорошие, а вчера она у одного просилась подбросить до города — так скатов пожалел. (Это не была месть одним за преступление другого — она указывала им, что законы человечности, на которые они ссылаются как на якобы общепринятые, вовсе не общеприняты, каждый себе взвешивает на одних весах, а другим — на других.)

Оконная рама скользнула вниз, стукнув бесповоротно, как гильотина. Олег за спиной Тамары виновато развел руками — я, дескать, человек маленький, — но особо виноватым он себя не чувствовал: все чувства его были приглушены — все оттягивала в себя прореха, где переливался розовый атлас.

Тамара захлопнула дверь из пристройки в ларек, и мольбы оборвались. Она извлекла скрипучий навесной замок, отодвинула маленькую дощечку возле двери, просунула руку и заперла пристройку снаружи, а ключ повесила на гвоздик: «Все. Увидят замок — лезть не будут». У Олега сердце застучало в горле. Хоть бы рюкзак не свистнули, вдруг вспомнилось ему. Там же еще и рубашка. Знатно будет убраться отсюда с обнаженным торсом…

Из-за щелей было довольно светло. Тамара поставила на опрокинутый ящик из-под пива приплюснутую банку свиной тушенки, опоясанную великоватой в поясе этикеткой в росписях плесени, и протянула Олегу широченный кухонный нож.

— Действуй!

Нож прорубил в банке хорду чуть не в целый радиан. Оттуда со свистом вырвался мощный гейзер мутной жижи.

— Ее же нельзя есть!

— Да ты что, она тут вся такая — и никто еще не помер.

Она извлекла бутылку дешевого портвейна — «чернил» — от макушки до плеч залитую сургучом, как… от сравнений лучше воздержаться. Тамара следила, чтобы он пил до дна с заботой и настойчивостью больничной сиделки, но себе почти не наливала — на работе все-таки. Они по очереди таскали обросшие салом куски свинины подозрительной дюралевой ложкой, к которой Олег старался не прикасаться губами. Когда бутылка кончилась, Тамара немедленно выставила еще одну. «Может, хватит?» — с надеждой спросил Олег. Она успокоительно махнула рукой: давай, мол, не скромничай. Но все и без того уже становилось странным, сделанным словно нарочно — даже немного чудовищным…

И ее диковинные зубы — один ряд жаркий, другой леденящий… Но в них не было ни холода, ни тепла. И губы у нее распущенные, совсем не оказывают сопротивления, хоть бы она их как-то подобрала, сказала бы, что ли: «узюм», — так говорила какая-то тетка, когда фотографировалась, чтобы рот был не такой широкий. Да скажи ты, наконец: узюм, узюм, узюм, узюм…

Она вся была налита водой, невозможно было добраться до твердого.


Олег поднялся и всей горстью снял с гвоздя ключ, сквозь дыру начал нашаривать замок. Ты что, ты куда, спрашивала Тамара. «Сейчас, сейчас…» — сил хватало лишь на то, чтобы шевелить губами. Только бы не здесь… потом отсюда будут сахар подметать…

Вывалился на свежий воздух; рюкзака не было. «Значит украли», — равнодушно отметил он. Куда ты, куда, теребила его за плечо Тамара, а ему было все равно куда, лишь бы подальше.

— Подожди хоть, я твой мешок прибрала.

Нацепила ему рюкзак на плечо, сунула рубашку. «Заходи еще, чего ты так скоро…» — «Угу… Угу…» — кивнуть он не мог, его бы сразу…

Он провлачился через поселок, пыля рукавом, стараясь не качнуться — словно опасаясь что-то расплескать. Тошнота сузила мир до величины пустого ореха, в выгнившей сердцевине которого пропадал Олег. Надо бы сунуть два пальца, но не хватало мужества преодолеть этот пик мучения.

Он добрел до какого-то ручья. Попробовать напиться через силу, влить еще литр, — может, тогда само… Он опустился на колени, но не мог набраться храбрости и нагнуться, — могло сработать от этого движения. Вот она, подмышка… Она явилась перед его глазами во всей славе своей, и — немедленно сработало: его вывернуло прямо в ручей, чуть глаза не лопнули туда же. Отплевываясь от клейкой слюны, он поднял голову и понял, что это был тот самый ручей. Ручей его мысли. Вот что Олег принес к его истоку…

Кто-то постукал его ногой по каблуку. Он оглянулся полумертвым движением и сквозь слезы увидел Тамариного шофера. За ним стоял еще кто-то, но его было и вовсе не разглядеть.

— Ну? — зловеще спросил шофер, но тут Олега снова скорчило.

— Птичкина болезнь: перепил, — определил шофер. Он, очевидно, готовился к расправе, но ему еще не приходилось бить людей в таком состоянии. Он постоял, не зная, что ему делать. Все-таки набрался суровости:

— Слышь, ты — чтоб я тебя возле Томки больше не видал!

— Ыккк… — ответил Олег.

Он услыхал, как стукнула дверца и взвыл мотор.

Нужно было набраться мужества еще на одно усилие. Он сосредоточился и снова вообразил атласное нутро прорехи — и снова сработало безотказно. Утирая слезы, он откинулся на сырую землю — туда им и дорога, крашеным штанам. Колени были мокрые, в них вдавились сахарные песчинки… Да, Венера и Бахус, любовь и блёв — они часто идут об руку. С самого того еще раза, когда он впервые набрался с Качей. Это было еще давно, на подступах к любви. А явившаяся потом Любовь оказалась еще гнуснее… Да, собственно, и не гнуснее, а такая же, как сейчас: только здесь ему застила глаза откровенная подмышка, а там цитаты из Писарева и Цветаевой. И здесь он перестал замечать откровенное свинство, а там — несколько более утонченное. Природа же у свинства одна — равнодушие к людям. И весы для добра и зла начинают обвешивать и здесь, и там.

«Чтобы мои весы правильно взвешивали добро и зло, нужно, чтобы они годились не для меня одного, вот оно как на самом деле. Все верно, они регулируются хотениями — но не только моими, в этом-то и соль. Они, в идеале, должны регулироваться хотениями чуть ли не всех людей на земле. Перестал я на полчаса чувствовать желания людей за стеклом — и немедленно превратился в свинью — такого мои весы навзвешивали!.. Хм, свиньи едят свиную тушенку…»

Нехорошо все-таки, что он использует ее подмышку в качестве рвотного, — нечего было, если такой брезгливый… В тот раз, с Качей, он додумался, что такое разврат: интерес к телу при безразличии к душе. Но Тамара и сама равнодушна к собственной душе — как тут считать, разврат или не разврат? Если грешишь с теми, у кого нет души… Кача, может быть, самый хороший человек, которого он встречал, но его весы тоже обвешивали тех, кто случайно находился дальше от него, в пользу тех, кто случайно находился ближе…

Тошнота уходила, тело наливалось сладкой слабостью, а брюки промокали. Сладость слабости… Он снова стал на колени, долго полоскал рот и, помедлив, сплюнул в сторону — поберег свой ручей.

Так называемая любовь делает нас слепыми, глухими — изолирует от чужих радостей и огорчений, — и весы наши начинают врать, как компас возле наковальни. Вот почему в женщинах ценится скромность — отказ от самых неспортивных средств одолеть нас — превратить в свиней. У некрасивых, правда, сама природа отняла часть этих подлых средств — недаром он всегда подозревает в некрасивых больше душевного благородства. А вот Анни Жирардо так и не оглянулась…

Он ожил настолько, что начал чувствовать озноб — ничего, пускай, может быть, яд быстро выветрится: собственное нутро было жгучее, отвратительное. Медленно, еще нетвердой походкой он побрел к холмам, к которым собирался с самого начала.

Поднявшись на вершину, он увидел внизу маленькое озерцо. Посредине плавала большая асфальтовая льдина, утоньшающаяся к краям — ни дать ни взять картофельная оладья на новенькой сковородке. Под мостками по-английски плескалась вода: «Walk? Walk? Oh, walk!»

Была ему звездная книга ясна, и с ним говорила морская волна. С ним, лично с ним, природа заговорила в первый раз — и то по-английски. В теле расходилась приятная истома: милости Бахуса окончательно покидали его. А милости Венеры? Черт его еще знает, чем все это кончится: три денька — три полка… Ему показалось, что он весь в чем-то липком. Он поплевал на рубашку и принялся тереть губы, пока не онемели. Рубашка отдавала дымом — лучше сейчас бы прокоптиться, дезинфекция все-таки… Он скинул многострадальные штаны, а потом, воровато оглянувшись, еще и трусы — где их тут сушить! — и с мостков плюхнулся в воду — животом, чтобы не врубиться головой, если тут мелко. От ледяной воды перехватило дыхание, но он, едва дыша самыми верхушечками легких, молотил и молотил руками и ногами. Ему хотелось потереть себя в особенно липких местах, но он брезговал до них дотронуться.

Олег оделся и, чтобы согреться, сделал короткую пробежку вдоль берега, держа рюкзак на отлете. Не добегая до мальчишки, возившегося у воды, он притормозил, чтобы не испугать его топотом. Но мальчишка не обратил на него ни малейшего внимания.

Ему было лет шесть. Он пытался палкой достать из воды что-то вроде стеклисто-студенистой виноградной грозди, но она все время сваливалась, а он терпеливо раз за разом поддевал ее палкой.

— Что это у тебя? — спросил Олег, и мальчишка (это был воспитанный мальчишка) вежливо ответил:

— Лягушачья икра. Видите, сколько лягушек?

Олег посмотрел на воду и увидел, что черные пятнышки, на которые он не обратил внимания, были головы лягушек. Весь этот уголок озера был усеян ими с удивительной густотой — не меньше десяти штук на квадратный метр. Олег понял, что это от них разносится урчание, сначала показавшееся ему эхом отдаленного мотокросса. А мальчишка, желая придать своим словам больше убедительности, приподнял палкой почти не сопротивляющуюуся лягушку и пояснил: «Они теперь вялые. Их можно руками брать». Олег стал на край берега, выдавив ботинками воду, и взял ближайшую лягушку; он не только не чувствовал никакой брезгливости к ней, но даже испытывал чуть ли не родственное чувство. Лягушка попыталась вырваться, но и то не очень, только на воздухе. Он осторожно придержал ее; она успокоилась и завибрировала широким горлом, — послышался треск далекого мотоцикла. Его, Олега, любовь привела примерно в такое же состояние, но он даже и лягушачьей икрой не разродился.

— Отпустите ее, — попросил мальчишка. — Может быть, это чья-то мама, и он останется без мамы.

С внезапным приливом острого умиления Олег наклонился и разжал пальцы. Без малейшей радости или хотя бы поспешности лягушка тяжело плюхнулась в воду и осталась сидеть неподвижно — одна из множества черных головок.

Ему хотелось еще побыть с мальчишкой, но делать было больше нечего и говорить тоже. Не спрашивать же, сколько ему лет и есть ли у него маленький братик.

— Ну, будь здоров, — вздохнув сказал Олег, и мальчишка вежливо кивнул:

— До свидания.

Снова что-то сжалось в груди — пищевод или бронхи, — души коснулись страх и одиночество, словно ему снова пять лет, и он снова отстал от мамы. Среди чужих людей, незнакомых домов, деревьев страшно потому, что это вообще Люди, вообще Деревья, а не папа, Костя, та акация, что возле калитки, как это бывает дома. Через Деревья, Людей, Дома ты соприкасаешься с бесконечностью, с миром понятий. Я, кажется, скоро рехнусь, подумал он.

На черной ограде непривычно близко от лица — буквально рукой подать — сидела ворона. Удивляясь, что она не улетает, он зачем-то протянул к ней руку, может быть, желая сделать удивительный случай еще удивительнее. Ворона даже не шевельнулась, только ее худые нервные пальцы в блестящих черных перчатках судорожно сжали стальной прут, как ручку дамской сумочки при виде возможного грабителя. Вдруг, — он даже не понял, что произошло, — какое-то рычание в лицо и от чьего-то взмаха зашевелились волосы. Он вскинул голову и увидел на сухой ветке ворона (он решил, что это ворон — муж вороны), который взмахивая головой, громко стучал по ветке то одной, то другой стороной клюва, словно точил его. Потом он замер, с мутной яростью каркнул — почти зарычал — и снова устремился вниз, прямо в лицо Олегу. Олег невольно наклонил голову и закрылся рукой, и снова почувствовал, как по волосам прошел ветер. А ворон снова сидел на суку, снова, стуча, точил клюв и хрипло, клокочуще рычал, как пьяный, которого вырвали из драки и волокут в отделение. А ворона сидела, словно все это ее не касалось, только сгорбилась еще сильнее.

«Наверно, больная», — подумал Олег, удаляясь несколько быстрее, чем шел до сих пор, испытывая неприятное ощущение в затылке (спина была прикрыта рюкзаком). Метров через двадцать он не без опаски оглянулся, и не удивился бы, если бы ворон затопал на него ногами и замахал крыльями. Но ворон не обратил на него внимания, все что-то устраивался и ворчал. «Ну и ну!» — только и подумал Олег. Эта история сильно развлекла его. Вот она — настоящая любовь!

Олег снова стал видеть мир вещей, а не понятий, и вселенная снова сделалась вполне конечной и достаточно уютной.


Когда он проснулся, из вчерашних соседей в купе не было никого, но Олег готов был любить и новых. Второй день был в разгаре — и в вагоне, и на станции, где вагон стоял.

Назад Дальше