Короче, Шамугиа возвращается. Он движется крадучись. От чего он бежит? И к чему приведет эта его ретирада? Он пересекает переднюю, как и давеча, на носках, приводя на память забравшегося в дом вора. Так оно, приходится констатировать, в общем и есть — ему предстоит стащить вещдок и спасательный круг. Если при этом удастся еще и стереть отпечатки, считай, будет сделано немалое дело: никакие подозрения на него уже не падут. А нет улик и доказательств, стало быть, нет и преступника. Не так ли, мои подкованные, как вы думаете? Впрочем, человек полагает, а Бог располагает. С делом Шамугиа все обстоит по этой же формуле. Господу, правда, не совсем до того, чтоб обращать свое неизменно милостивое, благодатное око на Шамугиа и иже с ним и печься об их благоденствии, но когда бы он в эти минуты сподобил его хоть мгновенного скользящего взгляда, то возликовал бы до того, что неизменно хмурое чело его расправилось и просветлело бы, а сам он окаменел и не смог оторвать благословенной десницы от тысячи раз осененного крестным знамением чрева. Насколько, однако же, мне известно, взор брошен не был и насупленное чело соответственно не расправилось. А между тем как бы ему стоило взглянуть сейчас на Шамугиа. Ему открылась бы вот какая картина: следователь горько понурился в головах лишившейся чувств ворожеи, трясется всем телом и раздувается, будто вот-вот, как воздушный шар, лопнет и разлетится.
Отче наш, ныне, присно и во веки веков! Удостоивший и приведший Шамугиа к сему дню и к сему мгновенью! Отпусти ему долги его, днесь свершенные словом, и делом, и душевным порывом! Помоги ему нынче ночью отойти ко сну с миром. Смилуйся, святый, бессмертный и всемогущий, и он удалится в пустынь, дабы покровом его наготы стали ветви пальм и самшита, пропитаньем — волчцы и акриды, утолением жажды — овечья моча. Монахи Тобаиды, и те не так изощрялись в изнурении плоти бичом с вплетенными в него шипами и ввязанными узлами, как Шамугиа пышет жаром и утюжит тяжкой пастушьей дубиной и пастырским посохом бока сдвинувшегося своего сознания, до смешенья ее, плоти, с костьми, до предельного изнеможенья, до сердечной дурноты и бесчувствия. Ибо пребывает в эти мгновенья гласом вопиющего в пустыни, или как сказал бы светоч и путеводный луч всех на свете оруженосцев, гласом в пустыни весельчака. По заслугам благодаря всю земную тварь, при сем взывает ко Господу: о наш отче, иже еси на небесех… подай ему знак, помоги разузнать, чья эта увертливая, ходячая кисть? Научи и направь приунывшего. По всему видно, кисть обладает свойством материи, способностью перемещаться в пространстве, то появляясь, то исчезая, и притом остается абстрактным, пребывающим вне времени и пространства неизменным и непреходящим феноменом.
В старину говаривали, и были недалеки от истины, что этакий вздор и дребедень могут завести далеко, чуть не к самому Фоме Аквинскому, а уж от него ко всякой дьявольщине и чертовщине. Но Шамугиа останется ли Шамугиа, когда не нащупает самый верный и краткий путь, не срежет выступающий угол, не исхитрится и не извернется, чтоб без всякого Аквината пробиться в дьявольское логово? Он нащупывает и выявляет в себе столь полезные, действенные и высокоценные свойства, что один перечет их превзойдет и развеет в пух и прах все нагроможденное выше наше повествование, в чем убеждает следующий текст.
«До чего ты довел себя, Шамугиа, а? Неужто на роду тебе написано закончить дни свои в доме у ворожеи? И неужто же в мире совсем не осталось справедливости? Слыханное дело, всемогущий Всевышний ни в чем не способствует своей земной твари?! Чем ты так провинился, болезный, что все и вся ополчились против тебя? Какой черт принес тебя прямиком сюда? Тысячу раз будь проклят черный день и нечистый час твоего появленья на свет, и ату всяческой любознательности и поползновению к знаниям ныне, присно и во веки веков.
Аминь! Ну, что тебе, скажи, было здесь нужно, и чего это тебе неймется, какого черта копошишься, выявляешь, чего-то доискиваешься? Какой червь тебя точит, и какой совратитель подзуживает? Тоже мне, рыцарь-искатель опасностей и приключений, твердо и неколебимо встречающий всякое испытание! Какого дьявола ты притащился сюда?».
Ну, наконец! Попали в цель, в самое яблочко! Дьявол и мог в промозглую ночь пригнать его сюда. Да к тому же и втемяшить, вбить ему в черепушку перипетии этого дела так, что ни о чем ином он и слышать не хочет! Не так, между прочим, он долго и думал, скорей, тотчас же согласился, что тот, черт, и гнал его, и по согласии лик его осветился, просиял, будто бы наконец спали все семь печатей с тайны его довольства и благополучия, и он нащупал причину причин, сделал тайное явным и извлек из глубин недосягаемо там хоронившееся. Лик его принял столь торжественное и праздничное выражение и он обвел окружающее столь пламенным взором, будто бы призывал и побуждал самого змея-искусителя не прятаться. Пусть, однако, так сбудется все доброе и желательное, как искуситель выбрался из укрытия. Он так и остался у себя в норке. Так что же предпринять бедолаге Шамугиа, чтоб отыскать эту норку?
Глянемте правде в глаза, мои отважные, неужто нынче так сложно обнаружить убежище черта, чтоб с сей немудреной задачей не мог справиться именно наш Шамугиа? Отчего же именно? Бедняга и почище него — хотя вряд ли где под небом ходит другой такой неудачник! — и тот, как бы сильно ни захотел, не доискался бы до чертячьего логова. А между тем при сих поисках важней всего не лениться и не отлынивать от дела, а добросовестно обвертеться вокруг своей оси. И вот тут и откроется, успевай только запоминать! Не все ли, на первый простенький случай, интернет-кафе пристанища дьявола и обиталища самой что ни на есть нечистой силы? Опершись на надежнейшие из источников (что до меня, так я всякий из них почитаю ни на грош не заслуживающим внимания), весь этот Интернет и иже с ним и есть чертовщина и дьявольщина. Не то ли упорно твердят нам самые славные наши соотечественники? Экхе-кхе, как примешься послушно им доверяться, то оказывается, что коняга предпочтительней автомашины, колодезь — водопроводного крана, лучина — электролампочки, гонец-скороход — электронной почты, дровишки — центрального отопления, и надобно ли длить перечет до бесконечности? Хотя — между, естественно, нами — сие, ну, совсем то же самое, что взять — при том, что разрываешься от зубной боли, — и отказаться от «анальгина» в угоду традициям, сиречь по причине того, что предкам в древности так и не довелось принимать его и что надлежит подчиняться их величественному примеру. Впрочем, нельзя не отметить, что у последних не было ни выбора и ни выхода, кроме как страдать и терзаться. Как бы, однако, ни было, и каким бы благоговением ни был проникнут доблестный наш Шамугиа к своим благородным предкам, терпеть ради них боль он не намерен, притом болит у него не один только зуб, а разом всякий нерв, всякая жилка, клеточка, сочленение мышц, переплетенье связок. И как, как болят! Изыми кость из бедра, и не почувствует, разве что место отъема почешет, будто бы по нему пробежала мурашка. Короче, боль его особая, специфическая, и никакие таблетки и ампулы ее не утишат.
Ну, что ты, кладезь разума, Шамугиа, медлишь? Воображаешь, что всемогущие силы ринутся тебе на помощь? Ну, ты даешь! Да опомнись! При таком тяжком раскладе древние скифы, бывало, производили себе легонькое кровопускание из-за уха, дабы сбить давление и получить некоторое облегчение. Впрочем, что ты, мокрица, ссылаешься то на собственных предков, то на замшелых скифов?! Пошевелись, когда надобна помощь, сам! Чего остолбенел? Беги, говорю, ступай, уноси ноги! Не сам разве ты говорил, что все это дьявольские уловочки, чертовы штучки-дрючки?! А что сейчас задумал чертяка? Что собрался спроворить? И где, ты полагаешь, он сейчас обретается? Как где, голубчик? Если и была кто чертовкой и ведьмой, так та, что распростерлась без чувств у тебя под ногами, и ищи теперь черта, свищи где подальше! Слышал, небось, да и не раз: ищи и обрящешь! Слышал? Ну, так чего стоишь истукан истуканом? Чего ждешь, почитатель приснопамятных предков? Что тебя держит в этой неразберихе и хаосе? Беги, Форест, беги! Ей-Богу, не медли! Да переступи треклятыми голенями, конечностями, стопами… ногами, наконец! Чего доброго, и впрямь обрящешь искомое? Дуй отсюда, мотай, и поглядим, что ты за фрукт. Ну, давай, жми, приятель, чтоб вражья сила только тебя и видела! И ни за какие коврижки не сворачивай с колеи, а несись, куда гонит тебя не чья иная, а только твоя звезда, и пусть случится то, чему должно случиться! Ну, как? Всю вроде жизнь самой светлою твоей точкой была лампочка холодильника, что ж теперь ты замахнулся, возжаждал и возжелал звезд и небесных тел? Что за тела? Вот тебе крест, ничего подобного я и в уме не держал! Тем хуже для тебя, голубок. Все оттого, что ты только и знал, что гонялся всю жизнь за лампочками да мухами — вот в чем твой просчет и беда! — а звезды и ангелы так и остались за пограничной бороздою поля твоего зрения. Вот и ищешь теперь предводителя адского воинства. Ну, хоть в этом не смалодушествуй, не посрами чести мундира, отступись, увалень этакий! Соберись с силами, приободрись, ну, вот так! Вот-вот! Умница. Ну, а теперь признайся, где может обретаться мессия и логово нечистой силы из преисподней? Вот тебе на! Ну, что ты жмешься и мнешься? Да тьфу на тебя, когда так! Все эти интернет-кафе и суть пристанища и убежища нечисти. Это и есть, если угодно, правда, Плотин! Мускус и амбра на твои уста, сообразительный Шамугиа!
Вы не могли не заметить, что наш пень-колода принадлежит к числу лиц, кои уклоняются и избегают изъясняться прямым, удобопонятным текстом и норовят сматывать в общий клубок всякий вздор и городьбу Спиноз да Аристотелей, паче всего же тогда, когда высказаться, дать ответ и толкование легко так же, как, допустим, почесать себе темя, то есть, стало быть, ничего не стоит. Однако же тогда и вселяется в них ни к селу и ни к городу и втемяшивается в башку им нечистая сила, и выталкивает, зараза, из нее язык чуть не в аршин, да еще и в такое его приводит движение, что хоть святых выноси, никакого нет спасу! И, что самое главное, не унимает и не останавливает, пока не доймет и начисто не оболванит бедняг. Столь незадачливый проповедник, как, скажем, я, и тот в мгновение ока оборачивается в сущего прорицателя, а все равно, на сие невзирая, усекаете, куда мы забрели через все эти несоответствия, неурядицы и несуразицы? Ну, так будемте справедливыми, не след и не дело обвинять и указывать на него, и не забудем, а поставим ему в заслугу, что он вообще появился и оказался здесь. Сдается мне, что, скорей, у нас, в конце концов, следует полюбопытствовать, к чему прибегли бы мы на его месте, как бы выкрутились и вынырнули из этакой неурядицы? Сколько бы ни гадали, ни ворожили, а пришли бы, естественно, к чему-нибудь, сварганили бы что к своей пользе и выгоде. Вот вы ухмыляетесь, развеселые, а Шамугиа вывернулся, нашелся! Шутка? Чай, вы не впадаете, суматошные мои, в иллюзию, будто нынче формировать и формулировать новые доктрины и постулаты легко так же (раз плюнуть!), как выпечь сырный пирог. Знаю-знаю, осознаю, всякий, кто силится выпечь-выдать новое откровение, смахивает, скорей, на пустомелю, лодыря и бездельника, нежели на трезвомыслящего, почтенного и солидного мужа. При всем при том хочу призвать вас, мозговитые: егда Шамугиа представляется вам пустобрехом, увальнем и придурком, а не уравновешенным, толковым и целеустремленным работником, даже и при сем не порицайте его, не умалчивайте заслуг и достижений, ибо всякий, движимый любознательностью, куда достойней одобрения и восхваления, чем насмешек и унижения, паче же тот, кто не ставит ни во что, ну, ни в полушку, общепринятых, широко распространенных, давно известных мыслей и догм, отважно гнет свое, — не всегда, правда, стройно, случается, что как попало, — ничего из того, что пробегает по его горячечному мозгу, никогда не утаивает, брякает все, что взбредет ему в голову, упорно стоит на своем, самозабвенно уверяет в своей правоте и, что притом самое главное, выдает и выпаливает идеи одну занятней другой. А уж выдумщика ошеломительных вольных идей шустрей Шамугиа и не отыщешь, сколько ни копошись и ни шастай по книгам, ныне градом сыплющимся на головы наших соотечественников и соотечественниц. Впрочем, пора обратиться к новой главе, сулящей нам чуть не фаустовские истории посещенья Шамугиа интернет-кафе и других его достославных небезопасных посещений и приключений.
XXX
Полагаю, вы согласитесь со мной, господа, что не стоит слишком уж распространяться, а лучше кратенько констатировать, что внявший собственному призыву Шамугиа с быстротой молнии ринулся улепетывать, ввалился в первое попавшееся кафе, подлетел к компьютеру и пустился по бурным интернет-волнам. Это так, и ничего тут не попишешь, однако же как не признать, мои скрупулезные, что при столь схематичном описании пробега улетучиваются соль и аромат изъяснения и нижеследующий отрывок может выпасть из общей ткани нашего отточенного повествования. Оттого, думается, предпочтительней не подвергать его усечению и не отбрасывать ничего из того, что требует быть отмеченным по ходу текущего действия. Тем паче, что все связанное с текстуальными завихрениями просто требует особого тщания и осторожности. Так вот, коснувшись сей деликатнейшей темы, попутно и установим, что нам ныне можно почесть за самое проворное, динамичное, быстроходное в мире. В старину, пожалуй, сказали бы, что праща, потом, должно быть, что ружейная пуля. Не преминули бы выдвинуть свои быстроходки и последующие поколения. Короче, много бы чего набралось, не исключено, что в ход пошла бы пустая болтушка. Возможно, докатилось бы до того, что какой-нибудь, а то и целая тьма стихотворцев самой быстрой в мире провозгласила бы мысль человека. Вообще говоря, сие соображенье в свое время представлялось весьма даже привлекательным. Сосредоточьтесь и сугубое обратите внимание — в свое время. В свое. Как в сию книгу загнана и вмурована точка опоры, в доисторический янтарь — насекомое, в Рим — Ватикан, в Ватикан — папа римский, так и вышезафиксированное соображенье внедрено, вбито, втиснуто в литературу минувших дней. Я же намерен запечатлеть мысль о том, что всему в мире назначено свое время, а посему (особо подчеркиваю для внимания Назики[5]) я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен. Да что там должен быть, он разрушен, и баста! Оттого что повторишь нынче невзначай (в наш, не скажу бунтарский, а шебутной-таки век), что самое быстрое в мире это мысль человека, и светочи преисподней лопнут там со смеху. Заурядные, усмехнутся в усы, вздор и околесица! Не то ли и вам представляется, понятливые? И неужто в мире отыщется что-нибудь быстролетней, мгновенней сигнала в оптико-волокнистом кабеле? Впрочем, для нашего динамичного повествования сие куда менее значимо, нежели то, что стоило Шамугиа переступить порог интернет-кафе, как у него занялось дыхание. Да и могло ли быть иначе, когда в сем обиталище нечисти серой несет до того, что впору отсохнуть носу, а от жары не только скинуть одежду, но даже содрать кожу, когда бы было возможно. Компьютеры лепятся так близко друг к дружочку, что между ними и иголки не протащить, и оба их ряда теряются в такой дальней дали, что взгляд следователя не в силах достигнуть конца ее. В кафе полумрак, отчего светящиеся экраны глядятся созданиями ужаснейшими, нежели являются в самом деле. Брякнувшийся на скамью перед светлым оконцем Шамугиа обводит взглядом постукивающих и строчащих и во всех без изъятия видит апостолов зла, чертей, обитателей преисподней. Вот Скотто и Калиостро, вот Эскотильо и Пьер Луиджи Колина (не изумляйтесь, господа. Охваченный любопытством порой увидит такое, что от простого смертного скрыто чуть не за семью печатями. Может, уверяю вас, заметить в чужом глазу песчинку, при том, что в своем собственном не почувствовать и бревна). Эге-ге, сюда, как я погляжу, стеклась чуть не вся Прага. Вот и Рудольф II, мудрец и шут, сумасшедший поэт со вассалами и цехом алхимиков в полном составе. Глядите, глядите, Зосима с Парацельсом здесь, между нами!
Кто его знает, сколько времени мог бы следователь вполголоса городить эту свою ахинею, когда бы к нему не подкрались сзади и не обдали затылок холодным дыханием. Что с Шамугиа, господа? По его коже пробегает мороз, она морщится на глазах, идет пупырышками! Кто бы это мог быть в этакий жар, кроме разве саламандры, холоднокровной твари, судорожно предполагает, вычисляет он в уме, зажмуривается и оборачивается так резко, что чуть не попадает в объятия змия, однако же уворачивается и откидывается на полшага назад. Саламандра, обернувшаяся прелестною девушкой, любопытствует, не ищет ли он кого. Он слегка разжимает веки и, обнаружив вместо змия девчонку, слегка ошарашивается, чуть не давится, на кончике языка его повисает имя нечистого, вот-вот оно сорвется, но, вместо сей подстерегающей опасной осечки, на вопрос отвечает вопросом же:
– Местечко найдется?
Лукаво улыбающаяся девчонка согласно кивает, будто бы удивляется тому, надо ли спрашивать о само собой разумеющемся, поворачивается на каблуках и углубляется в жерло зала. Странно, очень странно, но вот вам крест, звука шагов совершенно не слышно. А ведь по всем расчетам и по всем без изъятья законам, учитывая все, что их окружает, не должно ли сейчас прокатываться эхо столь же оглушительное, как при марше по выложенному каменными плитами коридору целой рати солдат в сапогах с железными подковами? Но ничего похожего не происходит. Девчонке то ли жмет обувь, то ли черт знает что мешает, словом, непонятно, отчего она немножко прихрамывает, припадает на ножку. Опадает то на одну, то на другую сторону, при том, что с каждым ее шажком разворачиваются смешнейшие и забавнейшие картины: два донельзя выпачканных и непомерно плечистых карлика валят наземь лысого толстяка, силой разнимают ему челюсть и вырывают клещами язык. Точней один вырывает, а другой стегает толстяка по ягодицам веревочным кнутом с завязанными узлом концами, приговаривая при этом: вот тебе! Вот тебе! Толстяк визжит, как закалываемый поросенок, но адские факельщики и в ус на это не дуют. Откуда-то выныривает третий карлик с пускающим пузырящуюся слюну псом на поводке. Пес напрягается, натягивает поводок, чуть не тащит карлика за собой, душераздирающе поскуливает, мечет из наливающихся кровью глаз искры, в нетерпении ждет, когда ему воротят вырванный давеча язык. Карлики облачены в одни только пропитанные грязью и жиром нагольные тулупчики, из-за распахнутых пол коих видны их могучие причиндалы, протяженнейшие настолько, что могли бы соперничать с заткнутыми за пояс увесистыми дубинами. Сгущается смешанный дух паленого мяса и испражнений. Неудивительно: в двух шагах четыре рыжие, совершенно нагие ведьмы кружатся вкруг нагой же товарки с повязкою на глазах, распятой на столпе в собственный ее рост. Две из кружащихся, как пиявки, всасываются в ее грудь со столь неимоверной силищей, что, возникает уверенность, вот-вот вытянут ее всю, с костями и мышцами, со всем нутром, оставят одну только кожу. Распятая отверзает уста, откидывает голову, будто взывая к небу, но взмолиться ей не позволяют — третья ведьма заталкивает ей в рот и побуждает глотать змей, ящериц, жаб, пресмыкающуюся мелкоту и ползучих гадов. Распятая не в силах проронить и звука, отчего возникает ложное впечатление, будто бы она, если и не на седьмом небе от радости, то и не сильно терзается и страдает. Зато мученица так извивается, что до глубин души может потрясти самых жестоких и каменносердых. Почти непрерывно исторгает содержанье нутра, но ведьмы препятствуют ей и в этом. Четвертая обеими руками сгребает огромные кучи, сваливает в комья и заталкивает горстями обратно в кишечник. Рядом некое бесполое, безвозрастное, носатое существо в мрачной черной накидке потрошит привешенного на цепях к потолку за ноги юношу, рассекает его от пупа до самого горла. Из разреза вырываются газы, выскальзывают кишки, но не с бульканьем и струеньем, а с глухим гулом и последующим нестройным шумком, способствующим возникновению звукового сходства с падающей картонной бутафорией в магазинной витрине. От выволоченного из брюшной полости исходит не зловонье, а некий дух пыли и плесени, как из сырого подвала. Завершив потрошение, мерзкое существо тычется непомерным, чуть не с журавлиный, носом в пустоту брюшной полости убедиться, не осталось ли там чего, и удостоверившись, что не осталось ни крошки, раздвигает ее обеими ручищами и принимается по-одному выламывать ребра, отчего раздается глухое но различимое, методичное похрустывание. В мгновение ока опустошенная нутряная часть юноши обращается как бы в шкаф с двумя створками. На месте остается одно только часто-часто сокращающееся сердце. При виде его омерзительное обличье твари сбегается в морщины и складки, иззелено-иссиня-лиловые губищи скручиваются в зловещей ухмылке, на носу подпрыгивают, как у часовщика, откуда-то вдруг явившиеся окуляры. Чудовище вглядывается в трепещущее сердце юноши и медленно, с осторожностью ювелира стесывает с него тончайшие, прозрачнее крылышек мотылька лепестки, аккуратно раскладывает и расправляет их на ковре и растирает острым подкованным каблуком. На искаженном от боли лике юноши отверзаются уста, его исстрадавшаяся душа чуть медлит на дрогнувшей губе, как пыльца на лепестке, так, что кажется, пребывающее на устах взорвется и вспыхнет, а крик боли достигнет небес и сотрясет мирозданье. Между тем он только протяжно зевает. Проходя, Шамугиа встречается взглядом с подвешенным юношей, поддавшись искушенью, слегка задерживает свой шаг, подвешенный приходит на легкий шутливый лад, сперва зевает, потом мимикой и жестами любопытствует, который час.