Шамугиа с девушкой углубляются в помещение. Зловоние — неустранимое производное жизнедеятельности организмов — усиливается, комизм картин и жар становятся невыносимее. Странно осознавать, но на Шамугиа ничто из разворачивающегося почти не воздействует. А, нет, виноват, я хотел сказать не то, что наш в общем-то бедолага на ходу мужает и исполняется силы и решимости, он, естественно, все еще не львиное сердце и не силач-распрямитель подков, а каким ротозеем-разиней был, таким и остался в полной ненарушимости, просто-напросто он утомился, выдохся, подустал, только и думает, когда опустит голову на подушку, а там хоть трава не расти и все до фени. Тем временем почти на всяком шагу кого-то раздирают надвое, как спелый персик, а потом еще и кромсают на куски мясницкими тесаками, но и от этого, как мы уж заметили, Шамугиа хоть бы хны. Кому-то сносят голову затупившимся мечом, точней вроде снесут, и тут же приставят, и припаяют снова, потом бьют и бьют тупой железякой по расплющенной шее, дабы продлить мучения жертвы, вздевают на вертел, как поросенка, поджаривают, суют в рот редиску. Кому-то выдавливают глаза и кипящей смолой заливают глазницы, кому до корней срезают мошонки и жарят из них на закопченной сковородке яичницу. Кого обривают наголо с головы до ног и обмазывают все тело медом, отчего на него слетаются полчища насекомых так, что не различить, женщина под их жужжащим покровом или мужчина. Должно быть, при таких обстоятельствах и родилась пословица: был бы мед, а муха прилетит хоть из Багдада, заключает в уме Шамугиа. Это так, но компьютеров здесь собралось все же больше, чем мух. Им несть, как говорится, числа. Начиная с допотопных, с черепашьим темпом моделей и кончая ультрасовременными. И не допускайте к себе даже мысли, что какой-нибудь из них в простое. Да что вы! Все задействованы, все в употреблении, все стрекочут. Общий взвизг от сливающихся стрекотаний наводит на ассоциацию с джинном, рвущимся вон из заточенья в бутылке.
Он взглянул окрест себя, и душа его… Между тем им уже удается пробраться в конец длиннейшего зала, и… каких только чудес не случается, они набредают на незанятый аппарат. По сторонам от него, правда, рычат и вперяются огромными, налитыми кровью глазищами в доставшиеся им экраны овчарки, Шамугиа отнюдь не по вкусу помещаться меж ними, однако ж приходится, другого выхода нету.
Не доверяйся, предусмотрительный следователь, тому, что зришь собственными глазами и слышишь собственными ушами! Не верь, не верь, все это уловки и плутни! Все, что тут происходит, тебе просто мерещится. Подойди ближе, трусишка, и все у тебя на глазах распадется, рассыплется на составляющие стихию клочья и то ли поглотится семеобразным рассудком, дабы вновь прорасти и прозябнуть, то ли рассеется и бесследно исчезнет. Сядь за компьютер! Чего ты медлишь? Сейчас у тебя нет резона пускаться наутек, сломя голову! Не выйдет так не выйдет — ладно уж! — ты не тот человек, чтоб два раза обращаться к одному и тому же деянию! Ну, смотался. Допустим. Но куда? Ну, скажи. И что дальше? Плюнешь в колодец, и сам из него и напьешься? Ты же знал, на что метишь решиться, вот и надо было обдумать все загодя. А теперь поздно кусать локти да скрежетать зубами! Ни на что, совсем ни на что не реагируй. Зачем тебе! Кому-то вспарывают живот? Ну, и ладно! Загоняют в рот ядовитых змей? Тоже ладно! Сносят голову? Пусть! Пусть. Пусть… Тебе что до этого? До того, что кого-то вознамерились извести, а с кого-то снести башку. Твоя хата с краю. Разберутся и без тебя. Помещайся в собственной шкуре. В чужие дела не суйся…
Не проще ли нам, чем предаваться стольким терзаньям, спровадить девчонку назад, усадить Шамугиа за компьютер и пустить его по волнам, погрузить прямиком в пучину морей Интернета? Проще! Тем паче, что мы горазды и на многое иное, можем походя, ненароком подвести к тому, чтоб на мир спустилась ночь на 30 апреля, загнать в поднебесье летучих мышей, разогнать по полу жаб и красных мышей, понаставить рядами по полкам банки, заспиртовать в них гомункулов, на каменные плиты пола усадить Матерей, обычно живущих в своей глухой юдоли особняком, но не наедине, раскидать вокруг всякое-разное, как то: посох авгура, летательная метла, или услать Шамугиа за компьютер в подземелье, девятью этажами вниз, в глубину, мимо сцен, разыгрывающихся на всяком из межэтажных перекрытий, и так далее, и тому подобное. Что, однако, нам это даст? Ничего! Скорей всего именно ничего, разве что и без того затянувшееся наше повествование разоймется и растянется донельзя. Между тем единственное, что нам сейчас потребно, это поспособствовать следователю Шамугиа поскорей скользнуть в Интернет, дать ему побегать-пошуровать поначалу сверху вниз и снизу вверх, а потом, уже к концу пробега, подогнать, подтолкнуть его к вэбсайту черта. Что вы сказали, устойчивые? И слыхом не слыхивали о существовании подобной страницы? Вы шутите, господа? Ну, и тайна, ей-Богу! Помилосердствуйте, www.satan.com и есть официальнейший официального вэб-сайт искусителя. Да! Просто, как почти все гениальное. Путь к всевышнему это да, он тернист и тяжек, а что стоит угодить к сатане? Да ничего. Проще пареной репы! Впрочем, что мне за надобность рассыпаться в уверениях? Пожалуйте в Интернет, и увидите все воочию. Полагаете, я шучу, проявляю несерьезность и выплескиваю глупость за глупостью? Ну, я попрошу! Вы, я вижу, несколько… эдак… что до серьезности, так я… а вообще не все ли вам, солидным, равно, где столкнетесь и увидитесь с сатаною? И признайтесь, увертливые, известно ли вам, что черт это черт, и решительно все равно, в каком вы узрите его обличии — ухмыляющимся ли с экрана компьютера или поднатужившимся над выгребною ямой?
XXXI
Подумать только, словцо за словцо, а пострел Шамугиа вот-вот продерется в главные герои всего нашего сооружения. Вы правомочны, мои силлогистики, именно за такого его и почесть, поставить меня в известность о том, что, если и можно о ком-то сказать, что он главный герой, так это о нем. О ком? О Шамугиа? Экхе-кхе, дудочки вам, остроумные! Чтоб я пропал, когда восставлю его в главные герои сего грандиозного творения. Пока его пишу я, сам же и составляю правила и законы, по коим его следует выстраивать, воспринимать и анализировать, и принужден сообщить вам, что в соответствии с сими неписаными законами не мог бы и на мгновенье вообразить чурбана Шамугиа на ответственнейшем посту, по традиции именуемом главным героем произведения. Со мною могут не согласиться и вступить в пререкания буквоеды и книжные черви, напоминая мне, больше того, долбя, что когда главным героем много выше была назначена и провозглашена Пепо, то отчего же доселе не определился, не усилился и не увеличился удельный вес ее участия в книге и почему доселе не выкристаллизовались ее нрав, наклонности и характер, отчего не достигнуто… Да думайте, господа, что вам хочется, что вам сподручнее, а я повторяю и настаиваю: доколе творенье сие выходит из моих рук и доколе во мне держится дух, дотоле моя Пепо неприкасаема, а уж, проистекая из этого, ее текстуальному благополучию ничего, совсем ничего, ни малейшая опасность не угрожает. Что ж, что эта проказница оказалась не в центре повествования, а вынуждена ютиться на задворках, в укромных углах, глухих закоулках, что не на всяком шагу попадается нам на глаза, а на манер второстепенного персонажа по большей части укрывается в густой тени. Что еще, господа, вы хотели бы знать о Пепо? Так и тянет опровергнуть, возразить тем, у коих возникает желание вступить со мной в перебранку и оспорить меня в части признанья главным героем — где, мол, видано, чтоб главный герой задвигался в недра творения, — но ведь и папа римский не попадается нам на пути что ни шаг, а все без изъятья согласны в том, что он бесспорно достойнейший и избраннейший из тьмы проводящих свои дни на Земле? Оттого я и в грош не ставлю все эскапады, выкрики, выпады горлопанов, по догмам и узаконениям коих авторам надлежит уделять главному своему герою как можно больше места и времени, не щадить сил при обрисовании их то ли психологических, то ли художественных, то ли Бог знает каких еще образов или портретов. Рекомендую сим крикунам не драть более горла, выкинуть из черепушек глубочайшее заблуждение насчет главных героев, откинуть прочь этот вздор, глупость и тупость, и усвоить, запомнить, выучить назубок: когда весь неисчислимый сонм книжных червей и моли разом лопнет от гнева и возмущения и отвратит от меня скованные яростью уста свои, все равно живейшая всех вас, любезные спутники мои на всех ухабах и кочках текста, была, есть и всегда будет главным героем нашего повествования…
Здесь рукопись обрывается.
Сочинитель помудрее меня наверняка порассуждал бы о причинах и поводах усекновения замысла, вник бы в гражданскую свою позицию, привел бы в оправданье, к примеру, войну в Ираке, насочинял такую тьму доводов и доказательств точности принятого решения, что застлал бы туманом уверений очеса самых отпетых из кляузников и твердейших из верхоглядов. Выдал бы, к примеру, из-под пера, что, вот, сейчас, когда он пишет эти строки, то полночь тает и горит, что муший, мушиный, сказочный упоительный град на глазах потрясенного человечества не в силах удержать своих стен и величественный осколок, рудимент древнейшей цивилизации, приникает к земле, чтобы слиться с ней и исчезнуть. И гаснет град, и гаснет муха, и гаснет наша пословица: «Был бы мед, а муха прилетит из Багдада». Да, все это угасает, меркнет, не может устоять под убийственной… Как, естественно, не учесть, что ради ублаженья, удовольствованья, снятия зыбкой дымки вроде бы где-то маячущей опасности для благоденствия остального человечества. Сверхдальновидно до чрезвычайности! А по мне так: ну его, это благоденствие, когда впредь — при нечастом, правда, появлении меда — нам не дождаться мухи из Багдада! И оттого твержу, долблю, повторяю: ты дало сбой, человечество, и жемчужина твоих градов и весей, упоительно-сладостный муший, мушиный Багдад не удержал своих стен, припал к земле и ушел от тебя… Быть может, мне, неучу, не по зубам разобраться во всех нынешних фиглях-миглях, усечь, скажем, побудители самодвиженья явлений, постичь суть несоразмерности диагонали квадрата, по причине неразумия, недалекости и пристрастья к житью по старинке, почитая двадцать нынешных тетри за прежний двугривенный, но я знаю, всей шкурою чую, осознаю, что во всем свете не найтись меду, что стоил бы искорененья мушки, а исходя из сего забвенья пословицы. Осознаю, отметил бы он, о собратья мои, что и танцующие над бездонною пропастью канатоходцы, и утопающие в глубоких кожаных креслах президенты и приходят, и уходят, а пословицы остаются. Точней сказать, оставались. Нынче же прямо утекают сквозь пальцы. И потому в знак протеста, несогласия, боли оставил книгу сию недописанной. Хоть во всем мире дражайшего, ниже сакральнейшего ее писанья у меня самого нет ничего, и прервать процесс ее созиданья — полная для меня катастрофа, сопоставимая с проблеском бритвы над горлом.
XXXI
Подумать только, словцо за словцо, а пострел Шамугиа вот-вот продерется в главные герои всего нашего сооружения. Вы правомочны, мои силлогистики, именно за такого его и почесть, поставить меня в известность о том, что, если и можно о ком-то сказать, что он главный герой, так это о нем. О ком? О Шамугиа? Экхе-кхе, дудочки вам, остроумные! Чтоб я пропал, когда восставлю его в главные герои сего грандиозного творения. Пока его пишу я, сам же и составляю правила и законы, по коим его следует выстраивать, воспринимать и анализировать, и принужден сообщить вам, что в соответствии с сими неписаными законами не мог бы и на мгновенье вообразить чурбана Шамугиа на ответственнейшем посту, по традиции именуемом главным героем произведения. Со мною могут не согласиться и вступить в пререкания буквоеды и книжные черви, напоминая мне, больше того, долбя, что когда главным героем много выше была назначена и провозглашена Пепо, то отчего же доселе не определился, не усилился и не увеличился удельный вес ее участия в книге и почему доселе не выкристаллизовались ее нрав, наклонности и характер, отчего не достигнуто… Да думайте, господа, что вам хочется, что вам сподручнее, а я повторяю и настаиваю: доколе творенье сие выходит из моих рук и доколе во мне держится дух, дотоле моя Пепо неприкасаема, а уж, проистекая из этого, ее текстуальному благополучию ничего, совсем ничего, ни малейшая опасность не угрожает. Что ж, что эта проказница оказалась не в центре повествования, а вынуждена ютиться на задворках, в укромных углах, глухих закоулках, что не на всяком шагу попадается нам на глаза, а на манер второстепенного персонажа по большей части укрывается в густой тени. Что еще, господа, вы хотели бы знать о Пепо? Так и тянет опровергнуть, возразить тем, у коих возникает желание вступить со мной в перебранку и оспорить меня в части признанья главным героем — где, мол, видано, чтоб главный герой задвигался в недра творения, — но ведь и папа римский не попадается нам на пути что ни шаг, а все без изъятья согласны в том, что он бесспорно достойнейший и избраннейший из тьмы проводящих свои дни на Земле? Оттого я и в грош не ставлю все эскапады, выкрики, выпады горлопанов, по догмам и узаконениям коих авторам надлежит уделять главному своему герою как можно больше места и времени, не щадить сил при обрисовании их то ли психологических, то ли художественных, то ли Бог знает каких еще образов или портретов. Рекомендую сим крикунам не драть более горла, выкинуть из черепушек глубочайшее заблуждение насчет главных героев, откинуть прочь этот вздор, глупость и тупость, и усвоить, запомнить, выучить назубок: когда весь неисчислимый сонм книжных червей и моли разом лопнет от гнева и возмущения и отвратит от меня скованные яростью уста свои, все равно живейшая всех вас, любезные спутники мои на всех ухабах и кочках текста, была, есть и всегда будет главным героем нашего повествования…
Здесь рукопись обрывается.
Сочинитель помудрее меня наверняка порассуждал бы о причинах и поводах усекновения замысла, вник бы в гражданскую свою позицию, привел бы в оправданье, к примеру, войну в Ираке, насочинял такую тьму доводов и доказательств точности принятого решения, что застлал бы туманом уверений очеса самых отпетых из кляузников и твердейших из верхоглядов. Выдал бы, к примеру, из-под пера, что, вот, сейчас, когда он пишет эти строки, то полночь тает и горит, что муший, мушиный, сказочный упоительный град на глазах потрясенного человечества не в силах удержать своих стен и величественный осколок, рудимент древнейшей цивилизации, приникает к земле, чтобы слиться с ней и исчезнуть. И гаснет град, и гаснет муха, и гаснет наша пословица: «Был бы мед, а муха прилетит из Багдада». Да, все это угасает, меркнет, не может устоять под убийственной… Как, естественно, не учесть, что ради ублаженья, удовольствованья, снятия зыбкой дымки вроде бы где-то маячущей опасности для благоденствия остального человечества. Сверхдальновидно до чрезвычайности! А по мне так: ну его, это благоденствие, когда впредь — при нечастом, правда, появлении меда — нам не дождаться мухи из Багдада! И оттого твержу, долблю, повторяю: ты дало сбой, человечество, и жемчужина твоих градов и весей, упоительно-сладостный муший, мушиный Багдад не удержал своих стен, припал к земле и ушел от тебя… Быть может, мне, неучу, не по зубам разобраться во всех нынешних фиглях-миглях, усечь, скажем, побудители самодвиженья явлений, постичь суть несоразмерности диагонали квадрата, по причине неразумия, недалекости и пристрастья к житью по старинке, почитая двадцать нынешных тетри за прежний двугривенный, но я знаю, всей шкурою чую, осознаю, что во всем свете не найтись меду, что стоил бы искорененья мушки, а исходя из сего забвенья пословицы. Осознаю, отметил бы он, о собратья мои, что и танцующие над бездонною пропастью канатоходцы, и утопающие в глубоких кожаных креслах президенты и приходят, и уходят, а пословицы остаются. Точней сказать, оставались. Нынче же прямо утекают сквозь пальцы. И потому в знак протеста, несогласия, боли оставил книгу сию недописанной. Хоть во всем мире дражайшего, ниже сакральнейшего ее писанья у меня самого нет ничего, и прервать процесс ее созиданья — полная для меня катастрофа, сопоставимая с проблеском бритвы над горлом.
Но когда гибнет и распадается мушья колыбель и обитель, а вслед за ней и пословица, когда гром войны мощно врезается в прямой эфир, а в ход репортажа то и дело вмешиваются гигиенические тампоны, продолжать прерванное свое повествование представляется мне проступком, а то даже и преступлением и так далее, и так далее…
Как мы, однако, отметили, этак мог объясниться сочинитель толковый. Впрочем, оставимте в покое оценки, что нам за дело, кто чем и что мотивировал и какие выставил доводы, ибо прекращенье нашего повествования связано с иными в корне причинами и побуждениями. Так вы доперли уже, мои проницательные, с чем они могут быть связаны? И отчего я прерываю свой текст именно на этом, на первый взгляд неожиданном и необоснованном, на второй же подходящем и удачном местечке? Представления, уверяете, не имеете? Так-таки никакого? Ну вы даете, господа! Принужден доложить вам, что ибо наступает пора истолковывать сочиненное и распутывать все узлы, то вы могли бы предощутить, предсказать еще туманный, естественно, однако же новый замысел. Не знаю, как вы, но моею заветною целью во все это время было выжать из себя, вытянуть внеочередное творение. Ну то есть очевидно и неоспоримо, умаявшиеся мои господа, все на совесть сработанное и связавшееся в узлы надобно подвергнуть процессу обратному, стало быть, с тем же тщанием и умением, а главное с прилежанием все распутать и развязать. А там, где стягиваются и распутываются узлы, там пробивается детектив. Но писать детективы, откровенно признаюсь вам, превышает мою решимость. К тому же врожденная моя порядочность, каковую я приял, всосал и вобрал в себя с материнским живительным млеком, вменяет мне в долг вопреки чему бы то ни было всегда, постоянно, ненарушимо быть предельно правдивым и обращаться к тому лишь, что полезно для дела. Я всегда постыдно завидовал нашей почтенной профессуре, точней украшенным сединами профессорам, что на манер перезрелых груш-дичков упадали замертво прямо при чтении лекций в аудиториях, отдавая славные жизни за преподаваемые науки.
У меня у самого то и дело возникало труднопреодолимое искушение по причине наплывавшего порою восторга, не задумываясь, сложить голову за сие свое творение, как только удалось бы вывести его в дамки, ибо ничего не может быть соблазнительней для сочинителя, как смерть за сотворенное им детище. Однако же по вынужденному оставлению принужден в последний раз вкупе с вами ввергнуть в него пару-другую словечек и во весь свой оглушительный глас всенародно прокричать, прогреметь, пророкотать неоспоримую, ничем не опровержимую истину, составляющую основу всего заключительного аккорда, послесловия, эпилога: повествование замыкается здесь, потому что я ведать не ведаю, как пишется хорошая книга, зато знаю, как такая книга не пишется.
PASSIVE ATTACK
1
Меня зовут Гарри, Грязный Гарри. Я не против. Пусть зовут хоть грязной свиньей. Зато со мной Анна, ночует на груди моей. Заклинаю вас, дочери иерусалимские, газелями и оленями лесными, не будите, не тревожьте любовь, пока она не проснется сама. Истинно говорю вам: совсем еще недавно я придерживался о себе совсем иного мнения. Но стоило провидению свести меня с Анной, и я понял, как жестоко заблуждался. Чего греха таить, ведь это она сказала мне однажды: «Знаешь, ты похож на Гарри, на Грязного Гарри».
И вот вам ложе Грязного Гарри: шестьдесят девушек вокруг него из дочерей израильтянских. Что с того, что постелька узка и тесна. Сказано же, что влюбленные поместятся даже на соломке. Вот и мы умещаемся, спим. Точнее спит Анна. Заклинаю вас, дочери иерусалимские, не будите ее. И еще заклинаю: ягодой меня освежите, яблоком меня подкрепите, ибо я любовью болен.