Процесс этого выбора мало того что приятный сам по себе, еще и для детей крайне важен. Ты хочешь, чтобы их у тебя было несколько – не два или три, а шесть, или семь, или восемь, или девять. Если их мать правильная женщина, то почему бы и нет? Можно нарожать их целую кучу. Им и самим это понравится. Запросто может выйти так, что все в их жизни им будет нравиться – и мать, и отец, и братья с сестричками, и все окружающие.
Конечно, пока ты их ждешь, тебя мучит одиночество, но лучше страдать от одиночества и дальше, чем видеть, как они несчастны, или как им все равно, или как они недовольны жизнью или недостаточно хорошо выделаны изнутри и снаружи. Тебе почти все время будет одиноко, но ты должен держаться и продолжать поиски, вновь и вновь задавая себе вопрос, на что они, скорей всего, будут похожи, если родятся вот от этой или от вон той, и родятся ли в достаточном количестве? Понятно, что пока на все эти вопросы у тебя нет ответов, надо ждать дальше.
И какими бы им ни было суждено оказаться, они вправе рассчитывать на то, чтобы их матерью была лучшая женщина из всех тех, кого сумеет отыскать их отец, потому что он-то у них тоже один. Уж какой достался, такой и есть. Или он, или вовсе никто.
Была у него одна актриса, когда-то знаменитая, но выпавшая из обоймы и все время теперь из-за этого пьющая, которая уверяла его, что сможет нарожать целый выводок, уж трех-то обязательно; на сцену она попала еще ребенком, теперь ей тридцатник, но тридцать – это разве много? [Как посмотреть.] Кое-что для будущих детей у нее было, но заснуть она могла, только напившись или наглотавшись снотворного, и вид с утра имела жутковатый, а в себя приходила не ранее чем к пяти вечера, тогда как до этого ее все время слегка даже потряхивало. На детях это могло сказаться нелучшим образом. Но кое-что у нее было, даже много чего: тут и чувство юмора, и добродетель, и простодушие, за которое ее нельзя было не полюбить, – и таки да, любовь с ней затевало с полдюжины известных плейбоев и наверняка еще с полдюжины неизвестных. Ко всем прочим своим достоинствам она обладала стройной фигурой и очаровательной манерой речи, устоять против которой было невозможно, однако не потому, что эта ее манера была естественной, – наоборот, она была напускной настолько, что частенько ни с того ни с сего исчезала вовсе, но она так ласкала ухо собеседника! О, это надо было слышать, как ее голос то замрет, то в нужном месте аж зальется этаким колокольчиком, причем настолько фальшиво, что это даже умиляло.
А еще была девушка, которую в детстве учили балету, но выучилась она совсем другим танцам, потому что надо на что-то жить, и она танцевала почти голая в ночных клубах, о чем рассказывала примерно так: «Ты не представляешь, это так унизительно! Особенно когда хамят, когда всякие слова говорят. Однажды в самом начале номера меня шлепнули по ягодице [смягчено], а я даже остановиться не могу, но потом, когда номер отработала, я вот так села и расплакалась».
Она была хорошо сложена и приятна в общении. Скромная и серьезная, она смеялась, когда ей бывало весело, и не хотела зарабатывать танцами. А вот детей заводить боялась. И не просто боялась, как боятся-боятся, а потом перестают. Нет, она боялась этого, потому что, когда ей было четыре года, ее мать умерла, рожая ее сестренку, и все это было при ней, она все слышала.
Еще была девушка, которая писала утонченные стихи и на вид была так себе, пока не увидишь ее всю и тут уже, конечно, удивишься – тому, какая она вся белая и обалденная, потому что все остальное время она выглядела довольно блекло и неинтересно, – видимо, потому, что лицо у нее такое блеклое и неинтересное, а волосы жидкие и как будто грязноватые. Она много рассказывала о технике стихосложения. (Ничего интересного.) Она обладала кое-какой известностью в мире поэзии и любила работать над стихами. Однажды, гуляя, он с ней забрел в какие-то трущобы, и попавшаяся им навстречу чумазая и сопливая маленькая девочка сказала ей «здрасте», а она девочке ничего не ответила и только говорит: «Не понимаю, зачем только их рожают!»
Еще была девушка с некоторой сумасшедшинкой: зайдя в отель, она скользнула мимо портье и пробежала по лестнице вверх тридцать маршей: боялась, что лифтер ее остановит; позвонила в дверь номера, а когда он открыл, вошла и быстро-быстро стала расстегивать спереди платье, поясняя: «Мне надо в душ, мне срочно надо в душ, потому что на этаж я поднималась пешком».
Причина, по которой он рассматривал ее кандидатуру наряду с прочими, состояла в том, что она была из крестьян – на старой родине ее родители были виноделами. У нее были красивые ступни, правда очень темные и несколько грубоватые из-за того, что она совершенно за собой не следила. Еще у нее были густые черные волосы и такие белые зубы, каких он никогда ни у кого, кроме чернокожих, не видывал. У ее родителей было одиннадцать детей, и она была чуть не самой младшей – кажется, третьей с конца, – а родители всегда были бедными, но каждый раз ухитрялись выставлять на стол кучу всякой еды, чтобы все наелись, и вина. Если бы он ее даже выбрал, ничего бы у них не вышло, потому что единственным ее желанием было попасть на сцену. Она пришла и во второй раз, опять поднималась пешком, и он распорядился, чтобы ее пускали в лифты. Она была ему за это благодарна, но сказала: «Да ну, зачем это?» [Никогда ее не забуду.]
Еще была женщина, которая сказала, что пишет о нем очерк для какой-то газеты в Южной Каролине, и попросила об интервью, но не задала ни одного вопроса, и у него создалось впечатление, что она принимает его за человека, написавшего книгу, которую написал совершенно другой писатель.
Еще была женщина, которая делала рекламу одному известному ночному клубу, и все было с ней нормально, пока однажды вечером она не сказала: «Слушай, а давай я буду твоим агентом по рекламе».
Были и другие, и все они ему подходили прекрасно – ему, но не будущим детям. Они подходили на данный момент, но не навечно.
Ну вот, а теперь это, стало быть, навечно. Он уже не сын, и вот она, его женщина, бедняжка, вот она, их мать, сидит в отчаянии у печки и грызет ногти, наманикюренные в салоне пару часов назад.
Глава 17
Он стоял у окна, глядя на проезжающие машины и трамваи. И думал о том, что пять минут уже они не разговаривают, потому что опять поссорились.
Они ссорились каждый день, но приблизительно раз в неделю ссорились по-крупному, когда женщина визжала, а мужчина ее бил. Ссоры возникали все время. А серьезные ссоры бывали очень серьезны. Потом их мучил стыд и безнадежность, а единственное, что выводило из этого состояния, – это дети, о которых нельзя забывать и надо заботиться – примерно так, как эта женщина только что успокаивала плачущую дочку.
Мужчине хотелось что-нибудь сказать – что-то такое, что будет правдой и поможет, но что бы он после ссоры ни говорил, ничего все равно не менялось и на следующий день они опять ссорились. А через шесть или семь дней снова ссорились по-крупному.
Он уже объяснил ей, как им быть, но это он объяснял ей во время и после почти каждой их ссоры, кроме, разве что, самых мелких. Может, проще было бы просто плюнуть? Может, перестать что-то от нее все время требовать, может, смириться, пойти туда, куда хочется ей, а не тащить ее за собой насильно?
Что ж, можно.
Он так и поступил бы, если бы не нужно было писать.
Вот ведь во что все уперлось.
Если бы можно было разом хапнуть тридцать тысяч долларов и рассчитывать на доход в двадцать пять тысяч в год, не было бы проблем. Ей было бы не нужно меняться. А он радостно скакал бы вслед за ней и был бы рад забыть о пишущей машинке.
Почему нет?
Все, чего он хотел, что ему в этой жизни было нужно, – это иметь семью. Главной причиной того, почему он пишет, первым делом была возможность иметь семью. Иметь бы детей побольше, а пишут пусть другие писатели.
Проблема в том, что чем больше у тебя детей, тем больше тебе нужно денег, а деньги добывать он умел только писательством.
– Думаю, нас вот что может выручить, – сказал он ей, крепко подумав. – Раз в год я буду куда-нибудь на месячишко уезжать и возвращаться с написанной книгой. Весь остальной год у нас будут деньги. Если я буду работать в поте лица, то при некотором везении, думаю, эта система сработает.
Женщина разговаривать не желала. Она даже ухом не повела.
– А еще я подумал знаешь что? – сказал он. – Весь этот месяц ты сможешь думать о том, что интересно тебе, а мне и думать будет не о чем, кроме той книги, которая у меня в работе. Месяц пробежит быстро, мы оглянуться не успеем, а остальной год весь наш… Я это к тому, – продолжил он, – что у меня через месяц будет книга, а значит, и аванс. А после публикации заплатят столько, что хватит на год. А если получится написать такое, что заинтересует Голливуд, то мы заработаем даже и больше чем на год жизни.
Женщина по-прежнему не отвечала. Мужчина отвернулся, опять уставившись в окно.
Женщина по-прежнему не отвечала. Мужчина отвернулся, опять уставившись в окно.
Знать бы, что сказать, чем пронять ее, думал он.
– Давай езжай прямо сейчас, – сказала женщина без всякого воодушевления. Ее голос был усталым и злым.
Мужчина повернулся к ней, но она по-прежнему смотрела на огонь.
– Если тебе так не терпится от меня сбежать, езжай прямо сейчас.
– Я думал, надо сперва как-то организовать это. Обговорить детали.
– А я и без тебя знаю, что надоела тебе, так что катись. Сегодня же.
– Я думал это как-то запланировать… Ну, например, на первое число следующего месяца. Это даст нам пару недель на то, чтобы все организовать, а я за это время смогу придумать, про что писать, чтобы, когда уеду, можно было сразу браться за работу, не тратя на предварительные размышления неделю или две.
– Если бы я тебе не надоела, мог бы и наверху писать. У других писателей тоже есть жены.
– Не знаю, как у них это получается. Может быть, кто-то из них тоже на месяцок-другой уезжает.
– Да пожалуйста, можешь ехать. На месяц, на два… Можешь на год. Представляешь, сколько ты напишешь за год! Можешь вообще навсегда. Тогда сможешь написать вообще все.
– Слушай, какой смысл все делать еще хуже?
– Вот и я говорю: какой смысл?
– Я думал, ты меня поймешь…
– Ну а вот я – не понимаю!
– Тогда ладно, забудем.
– Чего это я должна забывать? Хочешь уехать и писать – давай. Чего это я буду забывать?
– Я не смогу писать, если уеду таким вот образом. Я буду слишком переживать за тебя и за детей.
– А ты за нас не переживай. Давай, встал и пошел. И пиши себе…
Женщина поднялась и направилась в спальню.
Надо придумать какой-то способ, как продуктивно работать наверху, подумал он.
Он вошел в спальню, сел на кровать.
– Ладно, слушай сюда. Я буду работать наверху. Буду вставать утром и поднимать детей, чтобы ты могла как следует выспаться, но когда я уже наверху, предоставь мне там оставаться, пока я на день все не закончу. Это будет что-нибудь до пяти. Может, до шести. А кое-когда, может, и до семи. Но я должен буду оставаться там все время. Спускаться не буду даже к ланчу. Буду всякий раз что-нибудь брать с собой, класть там в холодильник и по мере надобности этим питаться. Детей буду видеть меньше, но для них это еще и лучше. Сейчас я слишком много времени с ними. Все будет не так уж плохо. Я и сам не хочу уезжать на месяц. И заскучаю, поди, да и дорого это слишком, а у нас тут наверху целая квартира – работай не хочу. Все, что надо сделать, – это чуток там прибраться, очистить палубы по-боевому и зарубить себе на носу, что надо соблюдать режим работы, как у всякого рабочего человека. Калитку будем держать на замке, чтобы никто не мог даже в дверь позвонить. Ты будешь знать, что войти никто не может, и бояться не будешь. Там для работы идеальная обстановка, надо только чуть-чуть прибраться. Уходя с детьми на прогулку, ворота запирай. По воскресеньям будем с ними вместе выезжать куда-нибудь на пикник. По воскресеньям я работать не буду, только по будням с десяти и что-нибудь до пяти или шести. По вечерам будем слушать радио и танцевать, или читать, или болтать. И оглянуться не успеешь, как ты опять окажешься беременна, а я буду работать и нам будут присылать деньги. Это я к тому, что все будет нормально, заживем на славу.
– Ты уверен, что так тебе будет лучше, чем уезжать?
– Да, конечно! Я должен видеть тебя каждый день.
– Не только детей? Меня тоже?
– Да, тебя тоже. Мы все так организуем, как будто меня дома нет. Завтра сходишь, повидаешься со своей подружкой, но послезавтра начнем подготовку, приборку и все прочее. Чтобы там все подготовить, нам обоим дня три-четыре придется основательно потрудиться. Я помогу тебе здесь внизу, а на верху сам все сделаю, потому что раз начали, останавливаться будет уже нельзя. Тебе надо будет здесь внизу привести все в порядок, чтобы потом по ходу дела ты не слишком уставала. А когда все обустроим и ты будешь знать что и как, будет совсем не трудно, а даже интересно.
– Прости меня за то, что я сегодня вытворила. Ты меня прощаешь?
– Да, конечно.
Женщина подбежала к нему и нежно его обняла, потому что оба были одинаково беспомощны и несчастны.
Глава 18
Вернувшись из детской, женщина сказала:
– Оба дрыхнут без задних ног. Времени всего десять. Может, позвоним кому-нибудь, позовем в гости?
– Как там Рози?
– Спит сладким сном.
– Ты подоткнула ее?
– Да нет, она так разметалась. Пошли посмотришь.
Они вошли и увидели девочку, лежащую на спине, разметавшуюся, расслабленную и голенькую. Женщина указала на ту часть, по которой видно, что этот ребенок женщина, и тихонько усмехнулась тому, до чего она прелестна. Мальчик тоже лежал раскинувшись, но лицом вниз, расставив руки в стороны и свесив ладони по сторонам кровати, а лицо у него было при этом темным, серьезным и без всякого намека на подмигивание.
Мужчина отвернулся от мальчика и, обняв женщину, прижал к себе:
– Какие чудесные дети! Оба такие чудесные. Они лучше, чем мы того заслуживаем.
Теперь он держал ее лицо в ладонях, пытаясь объяснить ей, до чего он ее любит. В каждом его слове звучало смущение и надежда, он пытался высказать больше, чем вмещает в себя голос и язык, пытался высказать всю свою жизнь, пусть даже придется как-то объяснять ей это на том единственном языке, который она понимает, – дурацком языке фильмов и спектаклей, бульварных романов и эстрадных скетчей, бессмысленном языке болтунов и шутов гороховых, лишь строящих из себя людей, у которых есть сердце, разум и живые чувства; но есть надеж да, что он до нее достучится, и она поймет то, что он хочет ей сказать, это ведь так легко, почему она никак не поймет? Ведь он живет любовью, она у него не в словах, он ею живет каждую минуту, работает над ней и ни на миг ее от себя не отпускает, он живет ею, потому что нет другого пристойного способа на этом свете выжить. Все это высказав, он смутился, потому что слова были просто дрянь, они лгали и раньше всегда лгали, будучи упрощением, которое превращало единственно пристойный, человеческий образ бытия в какую-то эстрадную репризу, – и все-таки да, образ бытия, способ выжить, все-таки любить, несмотря ни на что, любить, несмотря на ложь, несмотря на правду, несмотря на безобразие и уродство, несмотря на ненависть, несмотря на безумие, на проклятую разницу уровней и положений, на бесчисленные нестыковки, на отчуждение, на безответственность, на злой раздор, самонадеянность и происки, притворство и обман.
Впервые с тех пор, как они познакомились, он пытался ей все это объяснить в надежде, что она поймет, услышит не слова, которыми они так часто перекидываются попусту, а просто вот возьмет да и поймет, вникнет, сумеет постичь, даст этому себя пронять. Он заглянул ей в глаза взором обнаженности и смирения, а затем поцеловал в губы, сперва тихонько, как бы от всей своей внутренней сущности, а потом с удовольствием, со страстью и вожделением, вложив в этот поцелуй все свое тело. Сперва ее губы были сухи и уклончивы – конечно, после такой сцены! – но через миг помягчели и вкус сменили с какого-то болезненного на нечто вроде молока и меда, что означает мир с самой собой, мир и довольство. Это ее состояние он любил и прерывать его никогда не стал бы, потому что именно этого он и добивался – чтобы она была мирной и довольной, причем всегда, а не только в ситуациях вроде этой.
– Давай сядем и выпьем, – сказала женщина.
– А, да, конечно!
Они сели за стол на кухне и принялись выпивать.
– Я так взволнована! Поэтому мне надо выпить. Хочу напиться. И ты чтобы тоже напился.
– Легко.
– Это ж какое счастье, что я завтра с ними увижусь!
На мгновение мужчине показалось, что она имеет в виду детей, но он тут же вспомнил, что завтра приезжает ее подружка с мужем, и все понял.
Одним глотком осушив до льда свой стакан, он налил в него еще.
– Это у тебя было неразбавленное?
– Да.
– Давай так, чтобы в стельку.
– Легко.
– Пьяным в хлам ты мне больше нравишься.
– Ну, стало быть, твое здоровье!
– Ты такой милый, когда напьешься! Может, позвоним кому-нибудь, позовем в гости?
– Кого?
– Элен и Чарли, например.
– Но они были у нас вчера.
– Кого бы тогда…
– Не знаю. По мне, так лучше бы никого, но если тебе кого-то хочется видеть, звони.
– Давай посмотрю в записной книжке.
– О’кей.
Женщина принесла свою записную книжку и принялась читать фамилии в алфавитном порядке. Все это были люди главным образом из Нью-Йорка или Голливуда. Каждый раз, когда запись указывала на людей из Сан-Франциско, это был кто-нибудь вроде Элен и Чарли, и женщина зажимала нос. И он ее не очень винил, потому что ему тоже было с ними скучновато. С этой парой они познакомились случайно – то ли на верхнем этаже отеля «Топ-оф-зе-Марк», то ли в «Ванессиз», то ли в «Фермонте», а может, и в каком-то еще заведении, куда жители Сан-Франциско ходят, когда хотят что-нибудь, что называется, отметить. Все остальные в ее списке – те, что из Нью-Йорка и Голливуда, – по большей части были знаменитости, но скучновато было и с ними тоже. С ними было даже еще скучнее, чем с людьми из Сан-Франциско, если уж на то пошло. А некоторые из них были и вообще, если вдуматься, в чем-то чудовищны.