Подсудимая злорадно заулыбалась:
— Ха, случайно! Знаем мы, как за случайно бьют отчаянно. Вот они, доказательства: тут, — она похлопала по бедру, — да еще и тути, — и, порывшись в лифчике, вытащила крохотную бумажку и помахала ею перед носом соперницы. — Вот она, справочка от доктора. Мы тоже не пальцем деланы и законы знаем. Так что вместе чудили, вместе и клопов давить будем, моя милая Наташенька.
Наташенька, сверкая глазами, злобно процедила сквозь зубы:
— Суд еще посмотрит, чей козырь старше, — и вытащила из-за пазухи горсть волос и изорванную в клочья кофту. — А еще она, гражданин судья, повалила меня на землю, топтала ногами, царапалась и все старалась задушить. Поглядите, как она своими граблями разуделала мне шею. А груди так болят, что и дохнуть нет никакой возможности. Так вот, дорогая Машенька, суд знает, кому больше давать.
По всему выходило, выражаясь словами Наташки, «давать» надо было обеим. Хоть и так было ясно, но вопрос, из-за чего произошла драка, как зуд, защекотал мне язык. И я задал его. Да простят потерпевшая с подсудимой мне молодость и шаловливое любопытство.
Мария Петрова нехотя поднялась и, не поднимая глаз, тихо ответила:
— Из-за Ваньки Веселова.
— А кто он?
— Шофер здешнего леспромхоза.
— Что у вас с ним было?
— Любовь. Он обещал жениться на мне.
— Вам он тоже обещал? — спросил я потерпевшую.
Она кивнула головой и всхлипнула:
— Обещал, и даже раньше, чем Машке. А потом она его запутала. Парень-то он уж больно слабохарактерный, гражданин судья.
— Ничего себе слабохарактерный. А прижмет так, что пуговицы с лифчика как горох посыплются, — возразила подсудимая, и сельсовет задрожал от хохота.
Я сделал от имени суда строгое предупреждение подсудимой и опять обратился к потерпевшей:
— И вы знали, что он одновременно и к ней и к вам ходит?
Она удивленно посмотрела на меня и улыбнулась:
— Так об этом все знали, гражданин судья.
— И вы все-таки продолжали любить его и надеяться?
— Что делать, гражданин судья. Я ведь человек-то живой, — и тяжело вздохнула.
В ее откровенно простодушном признании было столько еще нерасплесканной страсти, искренней, неподдельной любви и безысходной тоски по своему маленькому счастью, что я вздрогнул и невольно взглянул на подсудимую. Ее лицо выражало то же самое. Мне стыдно стало и за себя, и за свои неумные пошлые вопросы, да и за весь этот суд, который ничего не мог принести, кроме горечи, обиды и незаслуженного оскорбления.
Суд предложил им покончить дело миром. Они упали друг другу на грудь, громко расплакались и, обнявшись, вышли на улицу.
— Неразлучные подруги были, — после длительного молчания сказал кто-то.
— Помирятся. Теперь им делить нечего, — добавил другой.
— А бабоньки-то они славные: добрые, старательные. А вот, видишь, как их судьба-то обошла, — сказал мой заседатель и щелкнул языком, — судьба-злодейка.
А бородатый старик, сидевший в углу около печки, глухим басом авторитетно изрек:
— Во всем виновата эта война распроклятущая. У меня тоже сноха с тремя ребятенками мается.
По второму делу мне тоже удалось заключить счастливый мир. Это дело было одновременно и бракоразводное и алиментное.
Гражданка села Озерки Зинаида Хотелова подала в суд заявление о расторжении брака с мужем, гражданином Хотеловым Степаном Григорьевичем, и о взыскании алиментов на содержание малолетнего сына Тимура Степановича. Когда я зачитал длинное и грузное заявление иска, к столу протиснулись стороны: Он, Она и их неопровержимое доказательство — Оно. Я взглянул и ахнул от изумления. Ответчику, то есть мужу, Степану Григорьевичу, еще было бы незазорно и по яблоки лазать, а истице — прыгать через веревочку. Так они молодо выглядели. Между ними стоял, держась за батькин карман, краснощекий карапуз в немыслимом по размерам колпаке, а на шее у него висела, как огромная медаль, желтая клеенчатая слюнявка.
Несмотря на свою молодость, супруги были очень серьезны. Видимо, они сознавали важность, ответственность своей затеи.
— Сколько же вам лет? — спросил я.
Степан Григорьевич не торопился с ответом. Придав лицу деловое и озабоченное выражение, то есть наморщив лоб, опустив углы губ и нарочно солидно растягивая слова, ответил:
— Мне, товарищ судья, скоро будет девятнадцать. Зинаиде Олеговне, жене моей, недавно исполнилось совершеннолетие. А сыну нашему Тимуру Степановичу — два года, — он нагнулся, вытер ладонью Тимуру Степановичу нос.
— И когда же вы успели обзавестись наследством? — удивленно спросил я.
— То есть вы, гражданин судья, имеете в виду нашего Тимура? — не теряя степенства, переспросил Степан Григорьевич и пояснил: — Мы только как месяц назад в сельсовете сочетались законным браком. А до этого существовали в незаконном браке.
— Ну вот, не успели расписаться, а уже разводитесь. Куда же это годится, Степан Григорьевич? Ведь это же очень нехорошо, — заметил я.
Степан Григорьевич покачал головой и, как старичок, сокрушенно вздохнул:
— Она очень молода, гражданин судья. Я так думаю, и глупа поэтому.
Истица фыркнула в нос и, рассекая ладонью воздух, категорически заявила:
— Пусть я буду самая распоследняя дура. А все равно с тобой жить не буду.
— Это почему же? — спросил я.
— Дерется он, как самый последний мужик. А еще десятилетку закончил.
Степан Григорьевич свою роль разумного хозяина и строгого мужа вел с уморительной солидностью. Зинаида Олеговна изображала глубоко оскорбленную в своих лучших чувствах супругу. А суд походил на спектакль, в котором дети с комической серьезностью разыгрывали для взрослых семейную драму.
— Я, гражданин судья, не дрался. Потому что драться с женщинами — не мужское занятие. А учил я ее уму-разуму, — степенно рассуждал ответчик.
Когда я спросил у него, в чем выражалось его учение, он пояснил так:
— Пришел я это, товарищ судья, со службы домой. А служу я в лесничестве, при бухгалтерии состою. Пришел я домой и вижу, простите за грубое слово, полный хаос, дверь раскрыта настежь, изба полна кур, собака позволяет себе спать на нашей новой, с пружинным матрасом кровати. Тимур сидит под столом, плачет и весь запачкан, извиняюсь за некультурное выражение, собственным поносом. Перво-наперво я ликвидировал этот хаос, а потом пошел разыскивать жену. А вы знаете, где я ее нашел? На самом краю деревни у ее незамужней подружки Лидки Хреновой. А чем они занимались?.. Срам сказать. Отплясывали под патефон танцы с фокстротами. Дело ли это, товарищ судья, для замужней женщины? Я так думаю, что не дело. И это было не в первый, а в третий раз. В первый раз я ее просто предупредил, потом предупредил крепко, а в третий раз взял за волосы и провел по улице до самого дома. Она выла, как зарезанная, и, конечно, нарочно притворялась, потому что, между прочим, я ее не таскал, а только слегка держал за волосы. И вот видите, вместо того, чтобы извлечь из моего урока для себя пользу, она затеяла этот скандальный суд. Так что, товарищи судьи, я категорически против развода.
— Что бы ты, Степа, ни говорил, но после такого сраму я с тобой жить не буду. Разводите нас, гражданин судья, по всем законам, — капризно потребовала истица и поджала губы.
Я усмехнулся.
— А не лучше ли помириться, Зинаида Олеговна?
— Ни за что и никогда! — запальчиво выкрикнула Зинаида Олеговна и, смахнув с ресниц слезу, добавила: — Я вся оскорблена и обесчещена.
Однако разводить мне их не хотелось. Да и все, кто присутствовал на суде, не хотели этого, и, конечно, больше всех Тимур. Он уже побывал на руках у отца, потом перебрался к матери, хватал ее за нос, теребил волосы, а она поминутно целовала его и гладила.
Примирение — дело не из легких. Как правило, уже разведенные супруги мирятся дома. В суде же почти никогда.
Я рисовал истице ужасы одиночества, запугивал трудностями, стыдил, уговаривал, просил. Меня активно поддерживали заседатели, а потом начали уговаривать, стыдить и убеждать зрители. И Зинаида Олеговна стала помаленьку сдаваться. Она еще продолжала негодовать и страдать, что женская гордость ее погублена, душа оплевана и чувства растоптаны грубым мужским сапогом. Но гнев и страдание теперь звучали как награда своему самолюбию. Она находила в них облегчение, и радость, и наслаждение. И наконец она, счастливая и румяная, как кукла, с притворной милостью согласилась на примирение. И все, кто был в сельсовете, радовались. А я больше всех. И не только потому, что мне удалось помирить эту наивную смешную супружескую пару, а еще потому, что разбуженное природой «я» помогло мне сделать что-то большое и доброе.
Когда мы с секретарем возвращались из Макарьева в Узор, то опять повстречали чету Хотеловых. Они выходили из лавочки сельпо. Степан Григорьевич согнулся под тяжестью покупок. Одной рукой он придерживал на плече железное корыто, в котором громыхали два больших чугуна, ведро и стиральная доска. Другой рукой он нес банку с керосином, а на шее болтался допотопный фонарь «летучая мышь», который можно еще найти в наших далеких глухих деревушках. Зинаида Олеговна несла крохотный узелок в белом платочке и тащила за руку Тимура. Он волочил ноги и грыз серый и твердый, как кусок штукатурки, пряник. Они прошли мимо, даже не взглянув на меня, а может быть, просто не заметили. Я же долго смотрел им вслед, улыбался и думал: «А все-таки, наверное, хорошая, черт возьми, эта штука — мир!»
Когда мы с секретарем возвращались из Макарьева в Узор, то опять повстречали чету Хотеловых. Они выходили из лавочки сельпо. Степан Григорьевич согнулся под тяжестью покупок. Одной рукой он придерживал на плече железное корыто, в котором громыхали два больших чугуна, ведро и стиральная доска. Другой рукой он нес банку с керосином, а на шее болтался допотопный фонарь «летучая мышь», который можно еще найти в наших далеких глухих деревушках. Зинаида Олеговна несла крохотный узелок в белом платочке и тащила за руку Тимура. Он волочил ноги и грыз серый и твердый, как кусок штукатурки, пряник. Они прошли мимо, даже не взглянув на меня, а может быть, просто не заметили. Я же долго смотрел им вслед, улыбался и думал: «А все-таки, наверное, хорошая, черт возьми, эта штука — мир!»
Кампании и уполномоченные
Минул год, прошла зима, и вот опять изумрудный веселый май. В моей жизни — ни перемен, ни особых событий. Были кое-какие истории, но я о них лучше умолчу.
В Узоре я теперь свой человек. Судью знают везде, в самых дальних и глухих углах, куда почта через три дня на пятый приходит. Все знают, не боятся, с охотой принимают и сажают за стол.
Заслуженная эта слава, случайная ли — трудно сказать, но повинен в ней один лишь райком. Я у него и агитатор, и пропагандист, и доверенный член, и представитель, и постоянный уполномоченный по всем видам кампаний и заготовок.
В году кампаний проходит много и разных. И не было таких, в которых бы я не участвовал. Все кампании можно подразделить на легкие и тяжелые, веселые, скучные и даже — смешные. Весенняя посевная кампания всегда у меня вызывает холодный озноб. Кампания по сбору подписей под каким-нибудь воззванием за мир — отрадная, веселая и радостная. А вот собирать яйца с шерстью с колхозников, у которых ни овец, ни кур, прямо скажу, и смешно, и грешно. Но самая скучная и безотрадная — это кампания по ликвидации яловости скота.
Кроме того, все кампании еще можно подразделить на нужные и ненужные, на выполнимые, трудно выполнимые и совсем не выполнимые. Как правило, все кампании в подготовительной стадии выполнимы, потом уже они становятся трудно выполнимыми, а под конец и совсем не выполняются. Но все они бледнеют перед кампанией по распространению очередного займа. Прямо можно утверждать: кто участия в подписке на заем не принимал, тот и горя не видал.
Мне ежегодно приходится проводить эту кампанию в качестве ответственного уполномоченного по Любятинскому сельсовету. Теперь я к этому делу привык, приобрел опыт и закалился. А в первый раз мне это дело показалось диким.
В середине мая, часа за два до объявления по радио сообщения о займе, наша комиссия: Ольга Андреевна Чекулаева, завсобесом Юлин, старшина милиции Кодыков и я — прибыла в Любятино. Там нас ожидала своя комиссия: председатель сельсовета, его секретарь, избач, председатели колхозов, учителя и еще кто-то из местной интеллигенции. Мы объединились, сформировали десять боевых троек. Ольга Андреевна была назначена начальником штаба, а я с Кодыковым — ее помощниками. Мы должны были координировать действия ударных троек, поддерживать постоянную связь с райкомом и вести обработку нерадивых и упорных подписчиков. Разработав операцию и уяснив задачу, мы стали ждать команду из райкома.
Настроение было у всех боевое, как у штрафников перед штурмом неприступного дота.
В час дня раздался телефонный звонок и команда: «Начинай». И мы начали с атаки на председателей колхозов. Они сопротивлялись стойко и мужественно на сторублевом рубеже и только после часовой обработки уступили еще пятьдесят и встали намертво, заявив: «Больше ни копейки». После этого ударные тройки пошли в наступление на колхозников. Я с Ольгой Андреевной остался в штабе ожидать донесений.
Из райкома звонили беспрерывно, требовали ускорить темпы подписки. У нас же, кроме полутора тысяч, ничего не было. А контрольная цифра подписки превышала эту сумму по крайней мере раз в двадцать. К концу дня райком довел ее до сорока тысяч.
Наконец наши утомительные и тревожные опасения за провал операции полностью оправдались. К вечеру явились наши тройки с трофеями. Они были очень скудны. Реальная сумма подписки не превысила и трети намеченной. Больше всех выколотил старшина Кодыков, и самую смехотворную сумму — сто двадцать пять рублей — завсобесом Юлин. Ему удалось подписать всего лишь пять человек. Ольга Андреевна передала сведения о трофеях в райком и получила нагоняй. Райком потребовал переиграть все заново. И отдал строгий приказ: без команды райкома из сельсовета не выезжать.
Эту команду мы ждали пять изнурительных кошмарных дней. За это время мы пять раз переподписывали председателей, измучили колхозников и сами измучились хуже их. Почти всех вызывали в сельсовет и, чтобы выжать каких-нибудь тридцать рублей, вели обработку всеми дозволенными и недозволенными способами: уговаривали, угрожали, стыдили, обещали. А что за подписчики?! С одних можно взять, да никак не взять. С других надо взять, да нечего.
Колхозница деревни Заклинье Алевтина Хорева, бездетная вдова, живет как сыр в масле, — уперлась на ста рублях, и ни с места.
— Алевтина Сергеевна, и не совестно тебе? — стыдит ее Чекулаева.
— А какая мне печаль стыдиться? Что у меня, краденое аль с облаков сыплется? — режет Хорева.
— Тебя не сравнить с Надеждой Головкиной. А ведь она подписалась на полтораста, — говорит Ольга Андреевна.
Хорева, подбоченясь, выставляет вперед груди.
— А что мне Головкина — указка? У нее своя голова на плечах, а у меня — своя. Пусть хоть на миллион подписывается. А я сказала «сто», и хошь на полосы режьте — больше не дам. А не хотите, то как хотите. Это дело полюбовное. Вот мое последнее слово, и я пошла: у меня корова не доена. — Хорева, затянув концы платка, направляется к двери.
— Стой, Алевтина, — приказывает Кодыков.
Хорева останавливается и, прищурясь, смотрит на старшину.
— Ну, стою, может, еще не дышать прикажешь?
— Вот тебе карандаш, а не хошь карандашом, бери мою ручку, заграничную, и поставь вот здесь собственную визу, — вежливо предлагает старшина и поигрывает своей немецкой трофейной ручкой.
— А сколько там?
— Двести.
Хорева поворачивается к нему спиной и хлопает себя по мягкому месту:
— На-ка вот, стукнись, да не ушибись!
Бесстыдная выходка Хоревой действует на нас, как плевок на раскаленное железо.
— Какая наглость! — шепчет Ольга Андреевна.
— Черт знает что, — возмущаюсь я.
Даже робкий Юлин подает голос:
— А еще женщиной называется.
— Я не женщина! — кричит Алевтина. — Это там у вас в городе на высоких каблуках женщины. А я баба, лапотница темная, и хватит вам, культурным интеллигентам, из меня жилы тянуть.
Милиционер Кодыков, равнодушный и медлительный, привыкший ко всему, холодно смотрит на Хореву и тянет, не разжимая зубов:
— Понятно. Так и запишем. Алевтина Хорева, известная спекулянтка, недовольна советской властью.
Хорева мгновенно теряет развязность и спесь.
— Довольна, всем довольна, и властью, и партией, простите, пожалуйста, по глупости, — лепечет она.
Алевтина понимает, что дала маху, и теперь не знает, как поправить ошибку. Ее крупное скуластое лицо посерело, раздрябло, глаза налились слезами, и всю ее колотит и трясет противной трусливой дрожью. А Кодыков, как приговор, кладет ей сухие колючие слова:
— Уходите, Хорева. Денег ваших нам не надо. Без них как-нибудь обойдется государство.
Алевтина, заикаясь, хнычет:
— Простите меня, ради бога.
— Хорева, хватит тут нам жалость распускать, — резко приказывает старшина.
Она уходит и через пять минут возвращается. Вид у нее — больной коровы. Глаза мутные, а губы трепыхаются, как тряпки.
— Ну что тебе еще? — спрашивает Кодыков.
— Хочу подписаться.
— Осознала?
Хорева радостно кивает головой и глотает слезы.
Но Кодыков не сразу соглашается: задумчиво постукивает карандашом, искоса посматривает на Алевтину, а потом обращается к нам.
— Да уж ладно, — машет рукой Ольга Андреевна и отворачивается к окну. У нее блестят глаза и дрожит подбородок. Она с огромным трудом сдерживает себя, чтоб не расхохотаться. Кодыков мгновенно меняет тон и становится изысканно любезным.
— Пожалуйста, Алевтина Сергеевна. Вот листок, карандаш, приложите свою нежную ручку.
— Сколько? — шепотом спрашивает Алевтина.
— Триста, — шепотом отвечает старшина.
— Так давеча было двести! — стонет Хорева.
— Ничего, Сергеевна, не обеднеешь. А выиграешь сто тысяч — еще нам спасибо скажешь, — успокаивает ее Кодыков и ласково поглаживает могучее плечо Алевтины. Она тяжко вздыхает и подписывается.