7
Мой папа, Ма и Нин, и еще я, машина запаркована у нас за спиной, стоим на улице с высоким парапетом возле Белой улицы, озирая под нами, как бурая вода подымается до уровня второго этажа домов, совсем как наш на Саре-авеню, и бедные семьи, совсем как мы, которых выгнало из дому, — что ж, теперь им остается лишь идти богемить при свечах, как всей Мексике, — Белой улицей называлась улица миссис Уэйкфилд, теперь же она Бурая улица, — вниз к реке видно, как встремляется рука воды и как это все случилось, все притекает из великих морей потопа выше по теченью, как сообщается —
«Bon, ca sera pas tenible ca avoir l’eau dans ta chamber a couches aussi haut que les poitrats stir l' mur— сказал мой отец — (Что ж, вот ведь ужас, если вода в спальне до картин на стенке!) Я держался к нему поближе ради надежности, любви и верности. Прожужжала муха.
8
Слыхали, как миссис Могаррага, ирландка, жившая в маленьком беленьком бунгало в Роузмонте, разглагольствовала, выгребая из своей гостиной с пианино на лодке: «Побродяжники и барахольщики они все, грязюки Арры, чтоб им штаны себе шить из седалищ Гоморры в этой запаршивленной трущобе — наслал Господь Потоп, чтоб их, мерзавцев, повымыло всех, как тараканов! Бутылки у них в матрасах, клопы с фасолину, полоумные — да ябых сама веником, веником» — (это она о своих постояльцах) (прижимая к груди кошку, благослови Боженька эту единственную отраду) — Плеск хохотков возносится от толпы у края потопа.
9
Юджин Пастернак, обезумев от любви к своим размашисто-воющим полуночам, яростея, шагает по илистой тропе в сапогах подносчика раствора, а в воздухе парок эссенции — «Йиийях! От грульманов моя флингловая душа кольца по безработице выписывается — а в нем моя компа! спасите мою бомпу!» — и пропадает в хижинах на задворках (танцуя при этом шимми, будто комик, сходящий со сцены).
10
В «Сирзе-Роубаке» и скобяных лавках люди топали повсюду в свете серого дня и скупали сапоги, прорезиненные плащи, шебуршили средь грабель, накидки, мракодождевой оснастки — нечто вроде грязной кляксы чернил висело в небе, потоп в воздухе, болтовня на улицах — виды воды в далеких концах улиц по всему городу, огромные часы Ратуши скруглились золотым молчаньем при немом свете дня и сообщали время самого потопа. В уличном движенье плескали лужи. Теперь поверить трудно, но я вернулся и увидел, что вода еще прибывает — после ужина — могучий рев под мостом был еще на месте, отбрасывая дымку в воздушное море — внутрь рушились бурые горы потоков — Я уже начал бояться наблюдать под мостом — Громадные мучимые бревна летели из надсады водопадов выше по течению и следствием — вздымались и обрушивались, как поршень в потоке, некая громадная мощь накачивала из-под низу… поблескивали в своих муках. За ними я видел деревья в трагическом воздухе, все проносилось мимо головокружительно, я старался следить за гребнями мерзких бурых волн футов сто, и у меня закружилась голова и захотелось упасть в реку. Часы утонули. Мне перестал нравиться потоп, я решил считать его злобным чудищем, намеренным пожрать всех — без особой на то причины —
Хорошо бы река пересохла и опять стала плавательным омутом лета для героев Потакетвилля, а то теперь она годна лишь для героев Второй Пунической войны — Но она все ревела и вздымалась, весь город от нее промок. Гигантские ныряющие крыши сараев вдруг погружались и снова взлетали, огромные и каплющие, исторгая «Ууухи и Ааахи» из наблюдателей на берегу — Март неистовствовал под ее ярость. Безумная луна, намек на месяц, тонким ломтем взрезала лученацеленные толпы облаков, что подхлестывали себя на восточном ветру через небеса бедствия. Я увидел одинокий телефонный столб — он стоял, погрузившись на восемь футов, в редкой мороси.
На крыльце своего дома я в раздумчивой своей грезе знал, что рев, который слышал в долине, — рев катастрофический — большущее дерево через дорогу вливало свой многообразный Глас листвяного в общий печальный вздох марта —
Дождь хлынул ночью. Замок был темен. Узловатые ветви и корни огромного дерева, росшего из бока мостовой у железных кольев старых церквей в центре Лоуэлла, слабо мерцали под уличными фонарями. — Глядя на часы, ты видел реку за их освещенным диском времени, ее натиск ярости через берега и людей — время и река пришли в беспорядок. Торопливо, в ночи, за зеленым столиком у себя в комнате, я записал в дневнике: «Потоп разливается во всю мощь, мимо проносятся большие бурые горы воды. Выиграл $3,50 сегодня, ставка в «Пимлико»[102] на третью лошадь». (Я, кроме того, не прекращал ставить воображаемые финансовые ресурсы, это длилось много лет —) Что-то влажное и смурное чувствовалось в зелени моего стола (пока бурая мгла вспыхивала в окне, откуда ветви моей грязечерной яблони тянулись вовнутрь трогать мой сон), нечто безнадежное, серое, унылое, тысяча-девятьсот-тридцатническое, утраченноватое, сломанное не ветром, как крик, а большой скучный выпаль, что тупо болтается в серо-бурой массе облачной тьмы и Пустоты гравийной копоти полуконцов дня, когда одежда потная и липкая, а отчаянье просто собачье — такому никак не возможно снова вернуться в Америку и историю, мрак несостоятельной цивилизации на грязных кучах, когда ее ловят со спущенными штанами из источника, связь с коим она давно уже утратила — Гольфовые политики Ратуши и конторщики, которые тоже играли в гольф, жаловались, что река утопила все их лужайки и метки, эти короткоштанники были недовольны явлением природы.
К пятнице гребень миновал город, и река начинает спадать.
«Но ущерб нанесен».
КНИГА ШЕСТАЯ Замок
1
Началось странное затишье — после Потопа и до Таинств — Вселенная подвисла на миг спокойствия — как капля росы на клюве Птицы — на Заре.
К субботе река сошла почти совсем, и на стене и берегу видны отметины паводка, весь городок промок, грязен и устал — К утру субботы солнце сияет, небо пронзительно сине так, что сердце вдребезги, а мы с моей сестрой танцуем по Мосту Муди-стрит за нашими Библиотечными книжками субботнего утра. Всю минувшую ночь мне снились книги — Я стою в цоколе детской библиотеки, передо мной ряды глазированных коричневых книг, я тяну руку и открываю одну — душа моя трепещет от касательства к мягким потертым мясистым страницам, покрытым алчностями чтения, — наконец-то, наконец-то, я открываю волшебную бурую книгу — вижу великий завитушный шрифт, громадные канделябры буквиц в началах глав — и Ах! — картинку с розовыми феями в голубых туманных садах с пряничными голландскими Жаворонковыми крышами (а на них хлебные крошки), беседую с томящимися героинями о мерзком старом чудище на другом лесистом краю дола — «В другой же части леса, майн принцесса, важность жаворонков ажно припрятана» — и прочие зловещие значения — вскоре после того, как мне приснилось, что я ныряю в сны о верхних холмах с белыми домами, располосанными поперек солнцем Мэна, что шлет грустную красность на сосны вдоль долгой трассы, которая длится невероятно и с… угрызением… соскакиваю с автобуса, дабы остаться в городке Гардинере, стучу в ставни, это солнце такое же красное, мыла нет, люди на севере молчаливы, я еду на товарняке в Лоуэлл и поселяюсь на том холмике, с которого катался на велосипеде, возле Люпин-роуд, возле дома, где у чокнутой тетки был католический алтарь, где — где — (Помню статую Девы Марии в ее свечном свете гостиной) — И просыпаюсь утром, и там яркое мартовское солнце — мы с сестрой, наскоро слопав овсянку, выскакиваем на свежее утро, не сказать что не оживленные остаточной росой реки в ее слякотном салате у надрывного берега — Природа явилась тетешкать и голубить бедняжку деревяшку в речной долине — золотые облака голубого утра сияют над гниеньем потопа — детишки пляшут вдоль кварталов, увешанных бельевыми веревками, швыряются солнечными камнями в грязные реки черепашьего дня, — В особом речном берегу Саскуэханны на Риверсайд-Стрит-Снов, законно, я вышагиваю с сестрой в библиотеку, кидая чешуйчатые камешки на реку, утапливая их полет в грязевых потопных водах зеленоватых трупов, что сталкиваются — Плывя и подпрыгивая, мы фланируем в библиотеку, в четырнадцать —
Тем утром я возвращаюсь из библиотеки домой, по Мерримак-стрит с Нин. В какой-то миг мы отклоняемся на Муди-стрит-параллельную. Румяное утреннее солнышко на камнях и плюще (книги у нас прочно зажаты подмышками, радость) — Королевский театр проходим, вспоминая серое прошлое 1927-го, когда мы вместе ходили в кино, в Королевский, бесплатно, потому что Панкин печатный пресс, печатавший их программы, стоял у них в глубине здания, во дни поначалу, у билетера наверху, на балконе негритосовых небес, где мы сидели, голос скрипучий, мы нетерпеливо дожидались сеанса в 1:15, иногда приходили в 12:30 и все это время ждали, разглядывая херувимов на потолке, по всему круглому Мавританскому розовому с позолотой и безумно-хрустальному потолку Королевского театра с Сикстинской Мадонной вокруг скучной рукоятки, на которой должна быть люстра, — долгие ожиданья в рахитичном нервном щелкающем пузырями жевательной резинки чумазии сидений, дырчато-драном, «Заткнитесь!» от билетера, которому к тому же не хватало руки с крюком на горбике, ветеран Первой мировой, папа его хорошо знал, прекрасный парень — ждали, когда на экран выпрыгнет Тим Маккой, или Ух Гибсон, или Микс, Том Микс[103] со снежными зубами и угольными бровями под громаднейшими белоснежными ярко-ослепительными сомбреро немого Запада Чокнутого Голливуда — прыжком сквоз темные и трагические банды массовки бойцов, что возятся с битыми драными жилетами, а не с яркими шпорами и перистыми кобурами Героев — «Gard, Ti Jean, le Royal, on у alla au Royal tou le temps en? — on faisa ainque pensee allez au Royal — a's't'heur on est grandis on lit des livres». (Смотри, Ти-Жан, Королевский, мы раньше постоянно ходили в Королевский, а? — только о том и думали, чтоб сходить в Королевский, — а теперь выросли вот, книжки читаем.) И мы скачем дальше фривольно, Нин и я, мимо Королевского, «Клуба Домье», где мой папа ставил на лошадок, мясного рынка Александра на канале, теперь, субботним утром, охваченного безумьем от тыщи мамаш, толпящихся у опилочных прилавков. Через дорогу старая аптека в древнем деревянном Колониальном блокгаузе индейских времен демонстрирует в витрине суспензории и подкладные судна и иллюстрации спин венерических страдальцев (от них изумляешься, в каком это жутком месте они побывали, чтоб заполучить такие отметины от своего же наслаждения).
«Я тебя не простила за тот раз, когда ты меня шариком по голове стукнул, Ти-Жан, — говорит мне Нин, — но я на тебя не стану злиться — но ты все равно меня стукнул по голове». Стукнул, спору нет, но если б Отвращением, чемпионом Скакового Круга, она бы сейчас на шишку жаловалась. К счастью, я тогда взял обычную мраморку, не подшипниковую — меня одержала жуткая ярость, потому что Ма отправила Нин убираться у меня в комнате, в субботу с утра в 11 часов, когда на печке запах варки, а я разложил свою игру и разорался, увидев, что Состязание (с 40 ООО на руках) откладывается, но она была непреклонна, поэтому признаюсь перед судом вечностей, я швырнул в нее шариком (Синодом, владельцы — конюшня «С и С») прямо ей в макушку. Она с плачем побежала вниз — моя разгневанная мама устроила мне суровую взбучку и заставила сидеть и некоторое время дуться на веранде — «Va ten dehors mechant! frappez ta tite soeur sur la tête comme ca! Tu sera jamais heureux être un homme comme са». (Ступай наружу, гадкий! так бить сестру по голове! Раз ты такой человек — никогда счастлив не будешь!) Сомнительно, к тому же повзрослел ли я вообще. Тревожусь.
«Eh bien Nin, — говорю я, — j’aura du pas faire са». (Ладно, Нин, не стоило мне так поступать.)
Подходим к церкви Сент-Жан-Батиста, и Нин желает заскочить туда на секундочку, посмотреть, там ли третьеклассницы Св. Иосифа, потому что у девочек сейчас великопостные упражнения, хочет проверить сестренку своей подруги — ах бедные девочки Лоуэлла, мои знакомые, умершие в 6, 7, 8, их розовые губки, и школьные очочки, и беленькие воротнички, и темно-синие блузки, всё, всё, прахом заметено в увядающие травы вскорезатопленных полей — ах черные деревья Лоуэлла в вашем мартовском ослепительном сиянье —
Мы подглядываем в церковь, смотрим на шаркающие кучки маленьких девочек, на священников, люди стоят на коленях, крестясь в проходах, чопорный трепет огней пред алтарем, где сжатогубый младопопик вертится чувственно, падает на колени и висит, коленопреклоненный, как совершенная статуя Христа в Муках Сада, лишь на миг поколебнувшись, ибо едва не теряет равновесие, и все детишки в церкви, кто смотрел, увидели, чувственное колесо дрогнуло, я все это замечаю, уже проскальзывая в двери наружу — следом за Нин с промельком фонтанчиковых вод и быстрой шапкодолой (носил я старую фетровую кепку с дырками).
Яркое утро тут же помутило нам ресницы, внутри церкви беспрестанный сумрак: вот: утро… Но мы движемся дальше прямо по Эйкен-стрит и влево на Муди, день растягивается до полудня со слабым белым сияньем, вот входим в фалы синевы, и трубы перестали трубить, полурастратили свою росу — всегда терпеть не могу утреннее хождение — Женщины Муди-стрит спешили и затаривались буквально в тени Собора — на Эйкен и Муди, в центре уличной деятельности, он отбрасывал свою громадную раздутую тень на происходящее — взбираясь на многоквартирку-другую в теневертикальном изнурении, что вытягивается с днем вместе. Мы с Нин пялились на витрину закусочной: внутри, где аккуратные черные и белые плитки выкладывались аптечным полом золотого солнца и где содовые с клубничным мороженым пенились на верхушке туманной накипью розовых пузыриков у самого слюнявого рта какого-нибудь праздного разъездного торговца с его образцами на табурете, содовая в стакане сидит в стальном подстаканнике с круглой звячной окантовкой по донышку, прочная сода, огромная, старомодная, с цирюльными усиками, нам с Нин очень хотелось бы такую, хоть по чуть-чуть. Радость утра была особенно остра и болезненна в мраморной плите прилавка, где только что пролили немного содовой — Я весело скакал, мы весело скакали вверх по Муди — Миновали несколько обычных поденщицких канадский бакалей, забитых женщинами (как наша Пэрента), покупающими гамбургер и огромные свиные отбивные от лучшей части (подавать с горячим картофельным пюре на тарелке, где к тому же вокруг плавает горячий свинотбивной жир, красивый от люминесцентных золотинок, который будет мешаться с пюре из горячей patate[104], подсыпать перцу). Вообще-то Нин и я уже проголодались, вспомнив все наши долгие походы в Королевский, глядя на содовые, гуляя, видя, как женщины покупают колбасу, масло и яйца в бакалеях. «Boy mue j'aimera ben vite, tu-suite, — говорит Нин, потирая себе платье на животе (Ух, я бы вот очень хотела и поскорее —) — ип bon ragout d'boullette, ben chaud (хорошего рагу с тефтелями, очень горячего) dans топ assiette, j prend та fourchette pis je’ll mash ensemble (себе на тарелку, я возьму вилку и все перемешаю), les boules de viande molle, les patates, les carottes, le bon ju gras, après ca j'ma bien du beur sur mon pain pis un gros vert de la —» (тефтели из мягкого мяса, картошку, морковку, густой жирный соус, а потом намажу хлеб маслом побольше и большой стакан молока —)
«Pour dessert, — вставляю я, — on arra ипе grosse tates chaude des cerises avec d’la whipcream —» (На десерт у нас будет большой горячий вишневый пирог со взбитыми сливками) —
«Lendemain matin pour dejeuner on arra des belles grosses crêpes avec du syro de rave, et des soucises bien cui assi dans l'assiette chaude avec un beau gros vert de la —» (Завтра утром на завтрак у нас будут хорошие большие crêpes[105] с кленовым сиропом и сосиски, хорошо прожаренные, чтоб лежали на тарелке горячие с большим красивым стаканом молока —)
«Du la chocolat!» (Шоколадного молока!)
«Non non non non, s pas bon ca — du la blanc — Boy sa waite bon». (Нет нет нет нет, так не годится — белого молока — Ох как же это будет хорошо.)
«Le suppers de се jour la, cosse qu'on vas avoir?» (А на ужин в тот день — что у нас будет?)
«Sh е ра —» (Ненаю) — она уже отвлеклась на другое, смотрит, как женщины завешивают все проходы бельем в громадных сияющих переулках знаменитой Му-ди-стрит —
«Мог j'veu un gros palt de corton — (А я хочу большую миску кортона) (мясного паштета[106]) — des bines chaudes, comme assoir, Samedi soir — un pot de bines, du bon pain fra de Belgium, ben du beur sur mon pain, du lards dans mes bines, brun, ainque un peu chaud — et avec toutes ca du bon jambon chaud qui tombe en morceau quand tu та ta fourchette dedans — pour dessert je veu un beau gros cakes chaud a Maman avec des peach et du ju de la can et d le whip-cream — ca, ou bien le favorite a Papa, whip cream avec date pie». (— И горячей фасоли, как сегодня вечером, в субботу — кастрюлька фасоли, хороший свежий бельгийский хлеб, на хлеб много масла, а в фасоль сала, коричневого, чуть-чуть горячего — и со всем этим хорошую горячую ветчину, которая распадается, когда вилкой тыкаешь — на десерт я хочу красивый большой пирог, Мамин, с персиками и соком из банки, а еще со взбитыми сливками — или его, или Папин любимый, пирог с фигами и взбитыми сливками.)
Так мы неслись дальше и пришли к мосту… о Потопе мы почти забыли —
2
Громадный отстиранный полдень сияет на речной день. Большие отметины показывают, насколько поднималась река. Леса в галечном берегу все побурели от грязи. Дует холодный высокий ветер, вывеска на конце моста, на Потакете, скрипит и ежится. Хлесткие голубые небеса омывают вид земли. В Роузмонте вдалеке видны громадные пруты отчаяния, в которых по-прежнему отражаются облака… некоторые в шесть кварталов длиной. Весь Лоуэлл поет под нашим взором, а мы танцуем по мосту. Потоп закончился.
Я гляжу и вижу в сторону Замка на Змеином Холме, и вижу гномическую старую фигуру, заскорузлую в своем кусе на резком желанном холме вдалеке. Пылкие небеса сияют на ее корузлах.
3
Замок по-настоящему опустел — там никто не живет — старая вывеска поникла в переросшей траве у парадных ворот — после Эмилии и ее приятелей в 20-х мы, считай, и не видали ни признака машины, ни гостя или возможного покупателя — Это куча мусора. Старый Воаз выжидал в вестибюле с паутиной и дымом костра — единственный насельник Замка, которого можно увидеть смертным глазом. Детишки, сачковавшие там, да случайные гуляки среди плесневелых погребических руин внутри и не понимали, что Замок Совершенно обитаем — В Реальности темной пыли спали Вампиры, работали гномы, черные жрецы молились своими Литаниями вероломной Сырости, служители и Визитеры Стукача ничего не говорили, но просто ждали, а работники подземной местной грязи постоянно разгружали под низом грузовики голыми плечами — Забредая на земли Замка, я всегда ощущал вибрацию, эту тайну внизу — Это потому, что место располагалось неподалеку от холма, где я родился, на Люпин-роуд… Я знал ту землю, о которой думал и по которой ступал. В тот солнечный день я навестил Замок, пнул разбитое стекло в боковом подвальном окне, а потом удалился в постель травы под дикой яблоней у нижней ограды — оттуда, где я лежал, можно было видеть, я мог видеть царственный склон Замковых лужаек с их намеками на прошлогодние октябрьские листики с пятнами румянца (О великие деревья Версальского замка душ наших! О облака, что плывут под парусом по нашим Бессмертностям! — что рвут нас к Ву-уму, за подоконником и массивным окном, О свежая краска и мраморные шарики в Грезе!) — нежная, изящная трава, сплетенье волнуется в сонном дне, королевский скат и склон земной Змеиного Холма, а потом чувственно краем глаза — все крыло и угол, и фасад Замка — широкого, благородного баронского дома души. То был день такого блаженства, что земля дрогнула — на самом деле шевельнулась, и вскоре я понял почему — под скалой был Сатана и суглинничал там голодно, чтобы пожрать меня, голодный, чтобы вльстить меня сквозь вратные свои зубья в Ад — Я валялся на спине и невинно в своей мальчишеской босоногости пел «У меня носишко есть, у тебя носишко есть —» Никто, проходя по дороге за стеной, не спросил, что это я там делаю, маленький мальчик — никаких грузовиков с краской, никаких мамаш с детьми — Я расслаблялся среди своего дня во дворе обыденного старого Замка из моей игры.