Лона медленно и грациозно пошевелилась. Жан увидел, как ее руки с длинными тонкими пальцами легли на полушария грудей. Ткань натянулась, и под воздушной ночной рубашкой обозначились возбужденные девичьи соски – настолько четко, что, казалось, они с легкостью могут пройти сквозь легкий хлопок.
Неотрывно глядя на это неожиданное явление, рассказчик продолжил:
– У подножия этого гигантского дерева, чьи извилистые корни доходили порой до высоты человеческого роста, стояла молоденькая пастушка. Она была одета в коричневые лохмотья. Голова девушки была обмотана тряпкой, но из-под нее выбивались роскошные волнистые волосы. Длинным густым каскадом они ниспадали до низа ее спины, перевитые косами и трепещущие при малейшем дуновении ветра. Они были украшены черными перьями, как ваши – листьями и терновником.
«Раз уж я ударился в поэзию, – подумал Жан, – мог бы тогда уж сравнить ее волосы с гривой Мелюзины[41]. А почему бы и нет, собственно? Мелюзина всегда возвращается… Но правильно ли награждать Лону рыбьим хвостом? Впрочем, учитывая то, как мало показывает мне эта ее треклятая ночная рубашка, разницы не вижу никакой: что ноги, что хвост. В любом случае ей наплевать!»
Он продолжил рассказ:
– Аурелия неотрывно смотрела на нее и меня не замечала. На следующий день я встретил ее на том же месте: Аурелия глядела на пастушку, а та уставилась в пустоту. Через некоторое время я сообразил, что они не разговаривали, но при этом каким-то непостижимым для меня образом понимали друг друга. Пустота в глазах пастушки уже была наполнена Аурелией, в то время как сама она освещала своим темным счастьем лицо иностранки. За всю свою жизнь я редко наблюдал, как две женщины любят друг друга столь полной любовью. Я мог днями напролет наблюдать за ними. Но эта сцена, в свою очередь, наполняла меня самого живительной любовью. Никогда я не испытывал ничего подобного. Эта любовь, побуждавшая меня оставить их наедине, до сих пор привязывает меня к той женщине, которую вы тоже любите.
6
Жан заметил, что Лона постепенно вошла во вкус.
Пальцы девушки исступленно теребили грудь, а взгляд ее в тот момент разительно напоминал взгляд пресловутой пастушки, какой ее запомнил Жан.
– Я больше не возвращался к дереву. В день праздника мне волей-неволей пришлось идти в храмы, где проводились церемонии. Я уже видел их раньше, но они были пустыми. Увидеть их снова, пестрящими многочисленными религиозными деятелями, представлялось мне довольно сомнительной авантюрой.
Предвидя возможное безразличие Лоны к этой теме, Жан не без некоторого колебания решил пояснить:
– В начале 1200-х годов в этой местности, известной раньше под названием Роха, тогдашний правитель, называвший себя потомком Моисея, дабы потеснить своих соперников из рода Соломона и царицы Савской, решил увековечить свою узурпаторскую династию в камне. И ему в голову пришла идея, позволившая навсегда остаться запечатленным на страницах истории. Вместо того чтобы строить ввысь, он стал копать вглубь.
Лона продолжала удерживать пальцами соски, однако больше не играла с ними. Жан не позволил себе отвлекаться. Он продолжал:
– Те двенадцать церквей, что правитель приказал построить, а вернее – выкопать, не устремляют к небесам ни куполов, ни шпилей. Крыши их находятся на уровне земли. Чтобы их увидеть, нужно чуть ли ни в буквальном смысле в них свалиться. Снаружи на них можно посмотреть только сверху вниз, как в колодец. А чтобы попасть внутрь, необходимо преодолеть десятки метров подземных тоннелей и переходов. Освещают эти церкви не витражные окна, а яркие фрески на стенах.
Глядя на неподвижно сидящую Лону, Жан испугался, что та попросту уснула с открытыми глазами. Но вдруг она протяжно вздохнула, словно придя в себя, и Жан поспешил закончить свою мысль:
– Не пустовал ни один квадратный метр стены. Все они были украшены огромными иконами, золотом и сияющими статуями. Сложно было судить о подлинных размерах этих храмов: настолько они были испещрены лабиринтами нефов, пролетов, закоулков и ниш. Арки, колонны, барельефы, скульптуры, баптистерии, алтари – все это было вырезано прямо в скале. Хотя лучше было бы сказать «высечено», поскольку их округлые очертания придавали им мнимое сходство с камеями.
«Уж лучше бы я вовсе ничего не говорил», – стыдливо подумал Жан, видя, как на лице Лоны все больше сгущаются тучи. Теперь ее руки опустились, и в голову Жана вдруг пришло драматическое сравнение со страной, пренебрегающей своим культурным достоянием.
Дабы положить конец этой несправедливости, он придумал, как можно приукрасить повествование таким образом, чтобы это не ускользнуло от внимания Лоны:
– Потом я понял, почему Аурелия решила остановиться в том забытом местечке, и этот выбор очень многое говорил о ее интуиции. Нужно было непременно обладать артистической натурой, чтобы среди множества звуков Лалибэлы уловить предчувствие того, что город этот был в некотором смысле уготован тебе самой судьбой.
Он ненадолго приумолк, отмечая, как в глазах Лоны вновь загорелись искорки интереса.
– Только там действительно религия и природа связаны самым тесным образом. В Лалибэле пейзаж повсюду изобилует фаллическими символами. Взять, к примеру, причудливые угловатые горы, которые местные жители называют «амба» и которые заполняют все Абиссинское плато гротескными эрегированными изваяниями. Подобный приапизм[42], очевидно, нагнал на Аурелию тоску, когда столь унылый ландшафт открылся ей из иллюминатора в самолете. Но, слава богу, Лалибэла с ее подземными чудесами дарила ей иные перспективы!
Лона наградила этого развратника взглядом степенного психолога. Жан решил, что это был знак благосклонности, и продолжил:
– Когда я добрался до места проведения церемонии, то увидел, что по всему периметру обрыва, внизу которого располагалась одна из вышеупомянутых церквей, стояли люди. Они пели. Казалось, эти верующие, облаченные в белые одежды, были веселы и радостны. Тут мимо меня прошла другая толпа – серая и печальная. Это была группа местных священнослужителей – единственных, кто в тот день допускался в святилище. В тот момент я подумал, что население Лалибэлы действительно наполовину состоит из священников, а наполовину из нищих: все они были голодными калеками в грязных рубищах.
Жану было невыносимо видеть грудь Лоны.
– А как же Аурелия? – забеспокоился я тогда. – Отказалась ли она, как вы сейчас, узнать город получше, познакомиться как с хорошими, так и с плохими его сторонами? Или, быть может, она уже стояла возле какой-нибудь другой монолитной церкви? Я спросил моего переводчика, не слышал ли он случайно что-либо о молодой женщине… Но тот прервал меня и жестом указал на скалу. Прищурившись, я сумел различить на ней силуэт в цветной одежде, сильно отличавшийся от изодранных ряс жителей Лалибэлы.
«Она там, – подтвердил переводчик, – но ей нельзя спускаться». «Приведите ее», – авторитетно приказал я. Этому я научился на работе. На меня возлагались большие надежды, которые я, впрочем, не оправдал.
Он подчинился, а точнее, выловил из толпы какого-то несчастного дьячка и отправил его на скалу. Мы видели, как он подошел к девушке, и та вдруг отделилась от толпы верующих и направилась к нам по извилистой тропинке, что вела ко входу в запретное место.
Жан даже не пытался скрыть улыбку облегчения, когда заметил, что пальцы его слушательницы вновь сдавили соски. Тон его стал чуть более непринужденным:
– По мере того как она приближалась, я постепенно замечал некоторые детали: например, что каблуки ее обуви были слишком высоки для местной почвы; что обувь эта на поверку оказалась сапогами из кожи и ткани, поднимавшимися до самого подола юбки; что юбка доходила ей до колен, а сверху прекрасное тело было прикрыто просторной блузой с длинными рукавами; сама блуза была застегнута по самую шею.
Она еще смеется!
– Я отправил за этой женщиной, потому что рассчитывал вновь увидеть не только ее грудь и ноги, но и ее взгляд! Но у нас не оказалось ни минуты для разговоров. Священники с воплями кинулись к ней, потрясая своими дубинами.
«Они говорят, что эта женщина не имеет права войти в церковь», – сообщил мне переводчик.
Я снова примерил на себя личину командира и заорал во все горло, стараясь перекричать толпу:
«Это моя жена!»
Глаза Лоны от изумления расширились. Жан усмехнулся:
– Вы удивлены, а вот монахам эта связь показалась куда более естественной. Так что даже не дослушав перевода моей фразы, они мигом поутихли, опустили палки и образовали живой проход между Аурелией и мной. Она, улыбаясь, приблизилась ко мне. В тот же миг я простил ей даже этот дурацкий закрытый наряд. Да к тому же еще и голубой! Обычно я этот цвет на дух не переношу.
Лона тоже сдержанно улыбнулась, и Жан отметил про себя, что, вероятно, между ней и Аурелией действительно наблюдалось некоторое сходство.
– Священники посторонились, так что мы смогли пройти внутрь святилища. Мириады свечей освещали статуи святых дев, архангелов, Марии Магдалины и Иисуса Христа. Побывав в этой церкви, мы с Аурелией направились в другие, еще более внушительные, чем предыдущая, где на стенах были изображены зебу[43], всадники с копьями и надписи на древнеэфиопском языке (на первый взгляд чертовски загадочные, но терявшие всякую таинственность, если их перевести).
Жан был несказанно рад тому, что эти культурные детали не вызвали у Лоны новых симптомов безразличия. Напротив, при описании следующей сцены она опять начала умело теребить соски, что оказывало на Жана вполне ощутимый гедонистический эффект.
– Так мы провели почти целый день, гуляя от приделов к притворам, от хоров – к туманным от фимиама трансептам. Мы практически не разговаривали, поскольку вокруг нас было очень шумно. Дабтара[44] то наперебой читали церковные книги, то все вместе пели разные, как нам показалось, псалмы, то поодиночке повторяли какой-то заунывный мотив, то молились, то громко плакали с выражением невероятной радости на лицах. Но, что бы они ни делали, все это так или иначе заканчивалось восхвалением земли и небес на древнем языке (значение которого, как мне объяснили, сами эфиопы уже давно позабыли) и танцами.
И вот затанцевали и пальцы Лоны на набухших сосках! И вокруг грудей. И снова на сосках. А в черных глазах заплясали крохотные искорки… От подобного зрелища Жан начал вдруг забывать цепь своего повествования, так что ему пришлось сосредоточиться.
– Во время того ритуала, – припомнил он, – все священники танцевали. Утомившись, они опирались на палки либо вовсе валились на землю, но затем снова продолжали плясать.
Воспоминание внезапно стало настолько четким, что Жан смог воспроизвести его в мельчайших подробностях:
– А знаете, что было самого примечательного в этих монахах? Их дубины! Казалось бы, грубые палки, высотой с человеческий рост, увенчанные короткой перекладиной на манер средневековых костылей. Впрочем, это и были костыли. В течение дня монахи безумно уставали от бесконечных песен и танцев. И, как сейчас помню, позы, которые они принимали, были совершенно отличны от поз христиан. Они упирались костылями в пол таким образом, чтобы перекладина оказалась под мышкой. Но вот сами монахи при этом стояли не прямо: они как бы «ложились» на костыли под углом, при этом опираясь друг на друга, как костяшки домино. Будто зависнув на полпути между жизнью и смертью, эти монахи лучше любой теологической науки объясняли своими позами неисповедимость путей Господних.
Жан Сальван склонил голову набок и пояснил:
– Порой эта накрененная толпа народа сильно сбивала с толку, поскольку казалось, что кренится сама церковь!
О чудо: Лона засмеялась!
Жану показалось, что еще немного – и он бросится ее целовать.
7
Но все же, не торопясь, он продолжил:
– Спустя несколько часов мы с Аурелией вдруг поняли, что тоже можем смеяться вместе. Более того, пользуясь шумной обстановкой в церкви, мы мало-помалу завязали разговор.
«Лона, – думал он, – разговаривает со своей грудью пальцами. Ах, если бы эти соски могли отвечать! Я бы напился их словами».
Пока же пальцы девушки возобновили с грудью увлекательный немой диалог, к которому Жан все еще не был допущен. Но тот философски рассудил, что уж лучше такой односторонний диалог, чем какая-то неясная тишина.
– Как я уже сказал, юбка Аурелии была гораздо длиннее, чем обычно. Но она была узкой, так что иногда, приподнимаясь, приоткрывала несколько вожделенных сантиметров над сапогами, когда Аурелия поднималась и спускалась по ступеням, наклонялась, чтобы рассмотреть изображения внизу стен, или же просто присаживалась: в церкви не было ни скамеек, ни стульев – только лишь пьедесталы или выступающие над полом большие квадратные плиты, которые и способствовали обнажению ног девушки.
Образ Аурелии, сидящей у основания колонны, пробудил в нем то же внезапное непреодолимое желание, что он испытал в церкви. Это желание сдавливало горло, виски. Когда Жан вновь заговорил, он почувствовал легкую боль на пересохших губах:
– Аурелия сидела, а пастушка смотрела на ее колени… Преисполненная безумной любви пастушка, со всей красотой принимавшая в дар эти колени, что были сексуальнее любой наготы…
Жан вовремя заметил, что отвлекся, и почти с сожалением вернулся к рассказу:
– Вскоре я заметил, что обнаженные колени Аурелии приводили монахов чуть ли не в состояние шока. Сначала я решил, что это было своеобразное проявление их чрезмерного целомудрия. Но потом я припомнил, что некоторые пасторы не раз проходили мимо Аурелии в тот день, когда я стал свидетелем их немого восхищенного диалога с пастушкой.
(«Не слишком ли часто я упоминаю в своем повествовании это чудо?» – забеспокоился Жан. И он решил следить за своими эмоциями.)
– И тогда ни один из них не проявил ни малейшего интереса к ногам и бедрам, которые были обнажены куда более нескромно, чем теперь, в церкви. Помнится, их отчужденность вызвала у меня даже некоторое отвращение. По мере того как день клонился к вечеру, я стал уделять все меньше внимания фрескам на стенах и начал осматриваться по сторонам, подмечая взгляды монахов. Вскоре стало очевидно: причиной не только возмущения, но и сильного вожделения монахов были именно колени девушки и ничто иное.
(«Почему я не говорю Лоне о своем возбуждении? Не потому ли, что у монахов оно возымело куда больше последствий? Или, быть может, потому, что чувства священников для Лоны понятнее, чем мои? С другой стороны, что я вообще знаю о том, что она сейчас ощущает?»)
– Вне зависимости от того, как Аурелия невольно демонстрировала свои колени (сзади, спереди или сбоку), эффект был одинаково бурный. Губы служителей культа начинали дрожать, взгляды стекленели, пальцы судорожно сжимали рукояти костылей. Если они в тот момент танцевали или пели, то сам танец превращался в какое-то идиотское топтание, а пение обращалось нелепым блеянием. Молитвы стихали на полуслове. Я не мог видеть, что творилось под их изодранным подобием ряс. Но судя по тому, что среди них присутствовали мужчины всех возрастов, реакция должна была быть индивидуальной.
– А что об этом думала Аурелия?
Внезапный звук голоса Лоны поверг Жана в еще большее замешательство, чем монахов – колени Аурелии. Однако он куда быстрее их обрел хладнокровие.
– Сначала я ее ни о чем не спрашивал. С течением времени и по мере нашего общения лед между нами растаял, так что, когда она перешагнула через очередное невысокое заграждение, я рискнул заметить:
«Монахов фактически сводит с ума та небольшая часть ваших обнаженных ног, которую вы демонстрируете».
Она посмотрела на свое колено так, словно видела его впервые, и, помедлив некоторое время, ответила:
«И я их прекрасно понимаю».
Несколько минут спустя она обнаружила в стене, на высоте пилястра, какой-то провал и попросила меня помочь ей забраться внутрь. Я сцепил ладони, она встала на них и без особого труда пробралась в дыру. Оказавшись внутри этой ниши, она села, выставив наружу свои белые круглые колени. В тот момент я, как никогда ранее, был тронут их изящным рельефом. На меня словно снизошло озарение, я постиг таинство их ямочек и восславил веру в коленные чашечки… Как правило, запоздалые адепты становятся самыми ярыми обожателями своего идола.
– А как на это отреагировали священники? – требовательно спросила Лона.
Ее дыхание стало прерывистым. Сложно было объяснить почему: то ли так на нее подействовала история Жана, то ли давали о себе знать непрерывные движения пальцев. Вероятно, девушка уже была готова к оргазму.
– Ну, они решили поклониться коленям Аурелии, торчавшим из табернакля[45]. Монахи принялись раскачиваться, опираясь на свои посохи. Какое-то время они замирали, наклонившись в одну сторону, а затем, подобно маятнику метронома, склонялись в другую. Потом они принялись хором бормотать нечто неразборчивое. Постепенно гул нарастал и вскоре уже громом шумел под сводами церкви.
Из горла Лоны вырвалось некое подобие мяуканья и тут же стихло. Жан, слишком увлеченный своей историей, этого не заметил.
– Было ли это выражением идолопоклонничества существу из плоти и крови или же духовным гимном, присутствующим во всех элементах нашего мироздания, но, так или иначе, этот священный шум пробудил во мне смирение истинного новообращенного. А ведь я до той поры, если видел ногу женщины, хотел тут же заполучить ее всю целиком. О красоте женской ноги я мог судить лишь по степени ее обнаженности. Завидев одну только лодыжку, я уже сгорал от нетерпения увидеть бедра и вагину… Но в ту минуту я обрел познание того, что эфиопские монахи осознают чисто инстинктивно: вся женская красота или уродство может уместиться в одном ее колене.