Но не посмотрели на их слезы. Тринадцатого января сняли вечевой колокол, положили в сани и отвезли на Снетогорское подворье. Темной ночью, как тати награбленное, вывезли с подворья, увезли к Василию Ивановичу в Новгород.
С того дня псковские колокола скликают только на молитву да на пожар. Кончилось вольное кричанье, самолюбивые перебранки - Москва решает, как Пскову жить.
Милости его, проклятого, нахлебались мы по горло и выше горла.
Из Среднего города, Застенья, псковичей всех чисто вывели, указали строиться по околицам и на посаде. Дворы их отдали москвичам - чиновникам, боярским детям.
Триста семейств, самых именитых, привычных к почету и неге, вывезли в Москву. Рыдая, садились они в сани с детишками и старыми стариками, прихватив только из одежи кое-что; больше ничего взять не позволили, разорили сполна. На их место в готовые хоромы - чаша полная - приехали купцы из Москвы и десяти городов других. Чем бы лучше были эти города, чем наш Псков? Тем лишь, что славы и богатств таких не имели.
И стал он брать, проклятый, с товаров пошлины, а прежде псковичи торговали беспошлинно.
И вместо своих сильных людей стали простой народ обижать и теснить пришлые сильные люди. И такого притеснения еще во Пскове не видели. А московские присланные пищальники ходили с пищалями и смотрели, чтоб народ не возмутился.
Возмущаться народ был слаб. Но стал бежать кто куда, покидая жен и детей. Иностранные купцы разъехались по своим местам. Нечем стало псковичам гордиться. Разве что крестом княгини Ольги.
Кончился Псков, брат Великого Новгорода.
Когда воспрянешь, Псков?
Когда воспрянешь, старинная кичливая вольность?
Воспрянешь ли?..
И все он, проклятый, творил лукавством.
Как жирный кот с мышами, играл с людьми.
Лукавством погубил и Шемячича Северского. Заманил в Москву ласковыми письмами, обещал награды за верную службу. В Москве взяли Шемячича за могучие руки, сняли с него меч, которым он служил верно, - только и видели Шемячича.
А в деле племянника Дмитрия обманул, проклятый, родного отца. Тот на смертном своем ложе велел привести Дмитрия к себе. Дмитрий, когда-то царь боговенчанный, в нежной юности был заключен, узником провел годы возмужания. Одичалого, привели его к умирающему деду, который из прихоти вознес его, из прихоти и поверг.
- Внук милый, - сказал Иван Васильевич, - прости меня, согрешил перед богом и перед тобой. Будь свободен.
Дмитрий, заплакав, упал на колени. Ему уж представилось, что двери его темницы распахнуты. Но едва вышел из дедовой спальни - подошли стражники, отвели назад в комнату, где он томился.
И больше его Василий Иванович оттуда не выпустил. Кормил сытно, одевал-обувал, как пристойно быть одетым-обутым царевичу, но простора божьего Дмитрий не увидел. В той комнате и кончился, убитый тоской, и бездельем, и неприкаянностью своей молодой силы. Птица в клетке и та не живет - мучается. Человек в клетке вовсе не может жить.
Умирает любознательный ум, склонный задавать вопросы, не относящиеся к обыденной жизни, и искать ответа на них. Ему был отраден вид книги и ее запах. Куда больше, чем бояр, он уважал дьяков - сильно грамотных, легко держащих перо в пальцах, знающих могущество письменности и думающих трижды, прежде чем начертать слово на бумаге.
Став властелином, он пошел по дворцу, где прежде многое было для него закрыто, и среди всякого накопленного добра увидел груды книг, толсто покрытые паутиной и пылью. Что это, спросил. Ему ответили - эти духовные книги собирал покойный государь и привезла покойная государыня Софья Фоминишна; да вот так и лежат.
Книги были на греческом языке. Василий Иванович спросил, кто бы их мог прочитать, отобрать лучшие и перевести на славянский. Долго искали такого человека - в России, Македонии, Фессалонике, Болгарии, - наконец нашли на Афонской горе ученого монаха Максима. Он всю молодость прожил в Италии, слушал там лекции во многих городах, знал разные языки, а сам был грек.
В Москву он ехал два года: через Константинополь, Крым, Перекоп. Приехал - носатый, черный как уголь, в черной одежде. Засел разбирать книги и составлять их описание, потом перевел Толковую Псалтирь. С ним были два писца, тоже монахи с Афона, из них один, болгарин, учил Максима славяно-русскому языку. Да еще Василий Иванович приказал дать Максиму в подмогу двух посольских толмачей и двух переписчиков.
Большое поднималось дело, нешуточное. Его пора бы начать давно. Не спохватились, не расшевелились вовремя...
Православную веру терзали ереси. Незадолго до воцарения Василия Ивановича было сожжено в Москве и Новгороде несколько еретиков - попов, чиновников из жидовствующих. Сожжение помогло мало, ересь, скрываясь, жила, тут и там вставали ругатели и исказители Христовой веры. Они отвергали божественность Христа, хулили иконы и святых угодников, обличали священников и монахов, а руководствующих книг, чтоб спорить с нечестивцами, в России почти не было, и они нужны были позарез для государственного покоя и порядка в мыслях.
Максим Грек угодил Василию Ивановичу своим старанием. А также своим нравом, приветливым и общительным, скромностью без угодничества, достоинством без чванства, живой быстрой речью, никогда не скучной. Василий Иванович заходил с ним побеседовать, порасспросить, как люди живут на свете.
Чего этот монах не повидал. Рассказывал про доброго сеньора Пико де Мирандола, у которого жил при дворе как учитель греческого языка: какую библиотеку имел сеньор Пико и как покровительствовал живописцам, поэтам и музыкантам, они к нему приходили по вечерам, и он им отдавал предпочтение перед знатными гостями, и поэты читали стихи, а музыканты играли на арфах и виолах, и при этом присутствовали все учителя и переписчики книг, жившие во дворце на жалованье, и даже простые слуги теснились в дверях, наслаждаясь искусством и совершенствуя свой вкус.
И как все члены семьи Пико, просвещенные человеколюбцы, негодовали против папы Александра и рукоплескали настоятелю флорентийского монастыря святого Марка, отцу Джироламо, который в бесстрашной проповеди обличал разврат духовных и светских вельмож.
О, что это была за проповедь, она гремела, как колокол, по всей Италии, сотрясалась громада Ватикана, сотрясались сердца, слушатели рыдали и в корчах раскаянья падали ниц! Может быть, Джироламо несколько далеко зашел в своем священном неистовстве, он и искусство объявил развратом, ликованием сатаны, разжег костры на площадях и потребовал, чтоб люди сносили туда картины и книги мирского содержания. И они понесли! Банкиры, лихоимцы, присвоители денег, принадлежавших сиротам, женщины такой красоты, что страшно взглянуть им в лицо, - все они, платившие несказанные суммы за картину, вышивку, старинный свиток с тонкими рисунками, понесли эти сокровища к кострам Джироламо, кидали их в огонь с криками восторга, выхваляясь друг перед другом числом своих жертв и их ценностью, - право, государь, надо быть великим пророком, чтоб достигнуть такой власти над душами!
Правда, я до сих пор не уразумел, как согласовать преклонение сеньора Пико перед искусством с преклонением сеньора Пико перед Джироламо. Или, быть может, в поступках смертного не следует искать согласованности?
Кончилось смятением и пеплом. Громада Ватикана раздавила пророка, он был осужден и сгорел на костре Сеньор Пико с семейством бежал в Баварию от наступающих войск французского короля. Пылкий Максим, чтя память Джироламо, постригся в монастыре святого Марка. Но там уже не было прежнего пламенного духа, иной дух господствовал - бдительности и подчинения папе Максим затосковал и ушел на Афон.
Я затосковал, государь, по жизни духовной, отрешенной от суеты. Суета вьет гнезда не только в залах, где поют и играют. Она вьет их и на площадях, где пылают костры покаяния, и в храмах, где блудницы, терзая одежду на груди, с воплями рвутся к кафедре проповедника.
Я загрустил о строгих монастырях моей Греции, где вокруг обители плавными волнами расходятся горы, где мало вещей, отвлекающих от молитвы, и ничем не отвлекаемый взор глубоко погружается в пустынную синеву воздуха.
Ничего о себе Максим не скрывал, выкладывал все чистосердечно. Что, рожденный в православии, был в юности униатом. А при дворе Пико вовсе стал католиком. Молился по-латыни, крестился католическим крестом. Потянуло к родимой истинной вере - вернулся к ней.
Говорил о своих грехах не сокрушаясь, походя. Будто и греха никакого нет - отступиться от истинного учения и блуждать из веры в веру, как из страны в страну. Даже когда рассказывал, как впал одно время в чернокнижие - астрологию изучал и составлял гороскопы, - улыбался, рассказывая, смешно ему было.
Еще больше, чем Максима, Василий Иванович ценил Вассиана Патрикеева.
Кто был Вассиан? Некогда один из самых влиятельных и богатых сановников, затем - узник в оковах, ожидающий, когда ему снесут голову на плахе. Теперь он - что? Бил лбом перед иконами, благодаря за свое спасение? Стелился травой перед Василием Ивановичем, чтоб загладить былые вины?
Нет, он сидел у окна кельи покойно и вольно. Лебединым пером писал свои трактаты или же, сощурив припухшие важные веки, глядел задумчиво в сад, шевелящийся за окном. Что значит душа живая. Насильственно отторгнутый от мира, новый нашел в затворе мир, новыми воспылал страстями. Об отнятом имении и не поминал, презрел: с младенчества всем был пресыщен.
Тем легче было презреть, что кушанье ему приносили от Василия Ивановича, и веригами себя не обременял, и работой никто в Симонове монастыре не дерзал удручать рожденного князя Патрикеева, государева любимца и родича.
Лишенный коней и карет, как он был величав, шествуя пешком, в длинных черных одеждах, с четками на белой руке.
Трактаты он писал об иноческой жизни.
Ему в этой жизни не хватало святости.
Он всколыхнул старый, притихший было спор нестяжателей со стяжателями.
Жизнь иноческая, писал Вассиан, должна быть евангельски совершенной. Какое ж совершенство видим? Монастыри владеют землями и селами, рабы на них работают Вошедши в монастырь, не перестаем чужое себе присваивать всяческим образом, то с бесстыдным ласкательством выпрашиваем у вельмож, то покупаем. Смотрим в руки богачей, раболепно угождаем им, чтоб выманить или деревнишку, или серебришко. Объезжаем монастырские имения, собирая доходы, и неисправных плательщиков истязаем бичом, и отнимаем последнее. Даем деньги в рост и взыскиваем проценты, влачась по судам.
Но так всегда было, отвечали стяжатели, защитники монастырских имуществ. Со времен преподобного Феодосия Печерского монастыри владели имениями и приумножали их. Это достояние нищих и убогих, и на то есть постановления святых соборов, и так написано в Кормчей книге.
Ну что ж, отвечал Вассиан, стало быть, надо пересмотреть Кормчую и навести в ней чистку. И продолжал обличать архиереев и монахов, что обижают, грабят, продают христиан, свою братию. Звал иноков покидать богатые монастыри, разбредаться по дремучим лесам, селиться в скитах по три, четыре человека и жить в безмолвии и молитве, кормясь трудами рук своих.
Годами он так писал и не уставал, видя в этом смысл своего существования.
Но немногие разделяли его мысли, и никто по его слову не ушел спасаться в дремучие леса. Большинство монахов и попов на Вассиана злобилось, тем более что Василий Иванович не позволял грубо писать против него даже такому почтенному писателю, как Иосиф Санин, основатель и игумен монастыря в Волоке Ламском.
Слог у Иосифа был лучше, чем у Вассиана, и книг он прочитал столько, как никто на Руси, и всю жизнь бился за чистоту веры. Если б не настойчивость и красноречие Иосифа, не были бы преданы огненной казни еретики жидовствующие, он в этом деле переспорил, одолел самого великого князя Ивана Васильевича.
Так же яростно стоял он за монастырское имущество. После падения Константинополя, учил он, Москва есть средоточие и оплот православия, на Москву взирают народы в чаянии хлеба духовного, Москва есть Третий Рим! Откуда же черпать московскому православию миссионеров, наставников, устроителей веры? Только из монастырей, где способный человек получает знания и готовится к высшему пастырскому подвигу. Но чему научится человек, даже способный, живя в лесах с медведями? Да захочет ли способный человек постригаться, чтоб жить с медведями?
Монастырское имущество, учил Иосиф, служит возвеличению православия и через то державы Московской. Проклят, кто это имущество тронет.
Василий Иванович читал обоих, и ему нравились и резкие, с издевкой, писания Вассиана, и строгие, благообразные поучения Иосифа.
Рассуждения Вассиана были привлекательны: очень бы заманчиво отобрать обширнейшие, доходнейшие монастырские угодья. То-то бы казна вспухла! Действительно, чего надо постриженику? Его дело известное - смиряйся да постись. Проклятие? Пустое: не отважатся проклясть... Но Третий Рим! Но взирающие народы! Но слава!.. И, сочувствуя Вассиану, Василий Иванович все-таки продолжал дарить монастырям землицу, деревеньки, денежные суммы не чрезмерно большие; и на достояние нищих и убогих не покушался.
Но Вассиан не только обличал, в своем уединении он много чего передумал, о чем не думают в княжеском состоянии, мысль его научилась взлетать высоко над земною злобой, и в этом-то и было для Василия Ивановича веселье и умягчение души. Щуря набухшие веки, с передышками роняя слова, Вассиан толковал о дивном устройстве Вселенной - из чего состоят звезды и из чего, скажем, кометы, и по какой причине звезды всегда на одном месте или сдвигаются немного, а солнце и месяц ходят кругом земли, а кометы показываются лишь перед каким-нибудь несчастьем. И почему в семитысячном году от сотворения не произошло конца света, как было предсказано, и о прочем тому подобном. Кое до чего Вассиан достиг своим умом, кое-что слыхал от приезжих из тех стран, где об этих вещах больше думают, чем у нас.
Василий Иванович слушал и преисполнялся гордостью, что бог вложил в него тяготение и понятливость к таким премудростям - свойства, отличающие, разумеется, человека среди всех земных существ; но далеко ведь не всякого человека! Волосы и борода Вассиана были шелково расчесаны, от рясы пахло ладаном и душистыми травами.
Где еще, думал и говорил Василий Иванович после этих бесед, где отыщешь таких собеседников и столько тишины и свободы для размышления, как в монашеском житии? Конечно, не в лесах с медведями: вот так бы, как Вассиан. Ах, удалиться сюда навек, носить смирное платье, не отягчающее плечи, ходить в безмятежности по этим садам, стоять на молитве без суетных мыслей!
Я бы принудил себя забыть суету. Научился бы думать лишь о высоком, а становясь на молитву, не думать ни о чем, кроме молитвы, - иметь сердце, безмолвствующее от всякого помысла, как велят святые отцы. Для этого, учат святые отцы, надо сдерживать дыхание, дышать сильно, но не часто, тогда ум становится глух и нем и человек предан молитве всецело, и молитва его возносится, как быстролетная птица.
Ах, как заманчиво это и прекрасно - принадлежать лишь себе да богу. Ах, я постригусь. А они там пусть как знают.
Но, конечно, не постригся. Просто баловство, воображение. Слишком любил свои дела земные. Слишком был - плоть, хотя и влекущаяся к духу.
И кто бы ему дал прогуливаться в монастырских садах? Высшая власть дело такое: упустил ее из рук - конец тебе.
Как он сгноил Дмитрия в темнице, то бы и с ним сделали. Либо - оно проще и скорей - удавили бы в келье.
Не удавили, не сгноили, своей смертью доходит. Все слабей толкается сердце о ребра. За каждым его толчком во все глаза наблюдают стоящие вокруг постели. Когда останется два-три вздоха - принесут ножницы и монашеские ризы, постригут. На краю могилы это сбудется.
Умирает добрый семьянин, горячий отец. Уж так любил жену и деточек, особенно старшенького. Уезжая, тосковал по ним и писал жене письма:
"Отпиши, как тебя бог милует и как милует бог сына Ивана. Да побаливает у тебя полголовы, и ухо, и сторона; так ты бы ко мне отписала, не баливало ли у тебя полголовы, и ухо, и сторона, обо всем этом отпиши".
"И о Юрье сыне ко мне подробно отписывай, как его станет вперед бог миловать".
У сына Ивана вскочил нарыв. Елена Васильевна не сразу известила мужа. Он ей выговаривал в тревоге:
"Ты мне прежде об этом зачем не писала? И ты б ко мне теперь отписала, как Ивана сына бог милует, и что у него такое на шее явилось, и каким образом явилось, и как давно, и как теперь. Да поговори с княгинями и с боярынями, что это такое у Ивана сына явилось, и бывает ли это у детей малых? Если бывает, то от чего бывает? С роду ли, или от иного чего? Обо всем бы об этом ты с боярынями поговорила и их выспросила, да ко мне отписала, чтоб мне все знать".
Слишком даже был заботлив. Раскрывал над ними крылья как наседка:
"И о кушаньи сына Ивана вперед ко мне отписывай; что Иван сын покушает, чтоб мне было ведомо".
Молоденькая, во все сам вникни и ее научи. Молоденькая, косточки нежные. Над высокими нарумяненными скулами глаза лучатся, играют. Тонкий белый пробор в волосах. Положишь ладонь на маленькую эту головку - ладонь теплеет. А ему, когда он на ней женился, было сорок шесть.
Ее воспитывали на иностранный лад, научили обходиться с людьми учтиво и приятно. Глинские были выходцы из Литвы. И в Москве, где росла Елена Васильевна, у них бывали немцы да поляки, и она не сидела взаперти, как московские боярышни, а выходила к гостям и разговаривала с ними. На шутку она смеялась звонко, не закрывалась рукавом. Сама пошутит, чтоб посмешить Василия Ивановича. Не выступала глупой павой - весело, молодо ходила.