Во дворец за ней привезли сундук европейских нарядов. Иной раз надевала их, чтоб Василий Иванович полюбовался, чтоб сильней любил. Хороши, соблазнительны были мягкие льющиеся шелка. Обтянутая тесным рукавом, юная рука выше локтя видна как нагая. Грудь подымала шелк, в поясе - диву даешься, до чего тонко. Не то что московская одежда, мешок на мешке, и не увидишь, где грудь, где что. На людях, впрочем, великая княгиня в европейских платьях не являлась.
А он был низкорослый, грузный - в мать. На длинном полном лице русая с проседью борода двумя потоками, от нее лицо казалось еще длинней. Снимет сапоги с высокими каблуками, снимет идольские одежды, станет босой, крестясь, перед супружеским ложем - мужик мужиком.
- Зачем борода! - шепнула Елена Васильевна. Он слова не сказал, сбрил бороду. Ты молоденькая, так ведь и я не стар, скажи, что не стар. Скажи, что не только я тебя выбрал. Не только свыше отмечена - мол, радуйся, благодатная, благословенна ты, - а и сама меня выбрала, смеясь и резвясь. Скажи, что нравлюсь тебе.
- Напиши папе в Рим, - шептала Елена Васильевна, - пусть даст тебе королевский титул, ты будешь могучий и славный король!
Хотелось ей, голубушке, быть королевой. И он стал об этом подумывать - в самом деле, а не послать ли к папе верного человека закинуть удочку? Но так и не собрался.
- Освободи дядю! - шептала. Дядя, Михаил Львович, тринадцатый год сидел в темнице, в цепях, за измену Василий Иванович не послушал императора Максимилиана, когда тот просил его освободить узника; а перед ночными шепотами не устоял. Покряхтел - не надо бы освобождать, непоседлив, неверен, - и освободил.
Дядю, видно, долгое заключение усмирило, сидел тихо. Оказался кладезем житейской мудрости. Во всяком затруднении мог подать совет и на все пример находил из истории. Когда в истории есть пример, то затруднение кажется не таким уж тяжким; спишь спокойней, узнав, что подобное случалось и с другими коронованными особами.
Под конец дядя сумел стать необходимым. Бояре обижались, что Василий Иванович с ними о делах не думает, а думает втроем - у постели.
А в дальней дворцовой комнате стояли две кроватки с загородками. Заповедная милая комната, увенчание любви. В кроватках спали сыновья Иван и Юрий. Иван двумя годиками старше Юрия, разумное, живое дитя, надежда, отрада. Юрий, тот был поплоше - вялый, непонятлив. За ними ходили мамушки, нянюшки, бабушки Наряжали, забавляли, мыли то в отрубях, то грецкой губкой, намыленной благовонным мылом, чесали волосики гребешками слоновой кости.
Василий Иванович заходил вечером, отодвигал положок, крестил одного сына, потом другого, пухлая рука вздрагивала от великой нежности и великого страха.
Где только мог, старался не расставаться с ними. Будто чуял, что разлука близка.
Вот и в последнее пускался странствие - взял их с собой. За его поездом следовал поезд Елены Васильевны: впереди стража верхами, за стражей в карете Елена Васильевна с детьми и мамками, сзади княгини и боярыни - кто в карете, кто в возке. В обозе на простых возах - слуги со всякой снедью, какой в дороге не разживешься, с шубами и кошмами на случай холода, а в самом хвосте опять стража, вздев бердыши, на сытых конях. Обочиной мужик шел, игрушечник, нес на ярмарку раскрашенные глиняные дудки. Елена Васильевна купила детям по дудке. Ваня обрадовался и дудел всю дорогу, а Юрко дудеть еще не понимал, но тоже радовался Ваниному дуденью.
Семьянин! Нарушитель святости брачного союза, насильник, поправший клятву, данную перед алтарем! Иди, иди, гори на вечной сковороде! Что он, окаянный, сделал с первой своей женой, Соломонией? Ахнули праведники на небе и грешники на земле, когда он заплатил Соломонией за ласки девчонки Глинской!
Двадцать лет прожили. Сколько всего было. В глаза ему смотрела, для него бы дала свое тело на раздробление. Да что говорить. Двадцать лет! Нечистый пес и тот за годы так привязывается к человеку, что умри человек - подыхает и пес от горя.
А тут молоденькая глазами ему поиграла, и Василий Иванович стал Соломонии хуже самого страшного врага. Словно другой половиной лица к ней обернулся, и человеческого в этой половине не было, только зверское.
И будь, скажем, Соломония безобразная, худая - так нет же, красавица из красавиц. Из всех городов свезли когда-то девиц на смотр, полторы тысячи девичьих душ, выбирать Василию Ивановичу невесту; и не нашлось лучше Соломонии.
Если даже за двадцать лет она подурнела - вместе же, бок о бок, дурнели. На себя бы хорошенько посмотрел в зеркало: сам, что ли, все тот же молодец, кровь с молоком?
И мало было ему развестись. Мало развязать себе руки, чтобы с новой зазнобой тешиться. Он еще хотел, чтоб Соломония ушла опороченная и виноватая; а Елену, проходимку, чтоб встретили как богоизбранную деву, будущую матерь будущего властелина. Потому причиною развода он выставил не любовь к Елене, Елены и речь не коснулась, причиной развода Василий Иванович выставил то, что у Соломонии не было детей.
Не было, верно. Она по монастырям колесила, молила угодников, призывала баб-зелейщиц, чародеек, обаянниц. Те давали пить травы, читали в волшебных книгах, наговаривали масло, воду, мед. Водой кропили Василий-Иванычевы сорочки, маслом и медом натирали Соломонию - все зря. Выписывал Василий Иванович волхвов из Корелии; тоже не помогло.
Задумав развод, он стал жаловаться громко.
- На кого я похож? - говорил. - Ни на птиц небесных, ни на зверей земных, потому что они плодовиты. Ни на землю, потому что и она приносит плоды свои. Горе мне!
И платком утирал слезы.
- Кто после меня будет царствовать? - говорил. - Отдать Русскую землю братьям? Они и уделов своих устроить не умеют.
Он велел Соломонии постричься. Она отказалась. Тогда митрополит Даниил, мужчина угодливый и сообразительный, сказал:
- Государь! Неплодное дерево исторгают из сада.
И другие, кому нравилось кадить идолу, стали просить Василия Ивановича развестись с Соломонией и жениться другой раз для пользы державы.
Соломонию постригли насильно. Она падала в обмороки, кричала, сорвала и топтала монашеский куколь, и боярин Иван Шигона ударил ее плеткой. Через все Василий Иванович переступил, стремясь к своей любви.
Переступил и залил кровью всякий косой взгляд и всякое неодобрительное слово.
Князя Курбского угнали в ссылку. Дьяку Федору Жареному отрезали язык за ругательные речи об Елене.
Спорщику заядлому, постылому - боярину Берсеню Беклемишеву - оттяпали голову, чтоб больше не спорил.
Ни друзей не пощадил, никого. Вассиан Патрикеев, возлюбленный собеседник, осудил развод, - Вассиана услали к его зложелателям-стяжателям в Иосифов монастырь: пропадай у ненавистников в когтях! На Максима Грека поступил донос. Сделали обыск, нашли писанную Максимом тетрадь, послание: "Против мужей, оставляющих жен своих без вины законной". Обвинили Максима в ереси, в умышленной порче святости книг, которые он перевел. Все давние грехи ему припомнили, астрологию и прочее. Засадили в подземную темницу, даже в церковь не позволили выводить и причащать.
Большая цена была заплачена за любовь. Не всякому по карману.
А Ивана Шигону Василий Иванович обласкал и приблизил.
Мил ему стал Шигона.
Пострижение Соломонии было в ноябре. В январе Василий Иванович справил свадьбу с Еленой. Спешил к своей любви.
Соломонию увезли в Суздаль. Оттуда спустя сколько-то месяцев донесся мутный недостоверный слух. Будто, когда ее постригали, она была беременна. А в Суздале родила будто сына и скрыла с помощью сердобольных людей, чтоб Василий Иванович и Елена его не сгубили. Имя сына передавали: Георгий.
И через это переступил Василий Иванович. Он тогда как раз сбрил бороду, ходил с голым подбородком и голыми щеками, обуянный любовью до помрачения.
Впрочем, многие не верили слуху и полагали, что Соломония налгала по злобе.
Знала бы теперь, что его часы сочтены. То-то бы возликовала. "Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стопы свои в крови нечистого. Кровожадные и коварные не доживут и до половины дней своих".
А была Соломония из рода Сабуровых. Этот не важный, не боярский даже род происходил от татарина мурзы Чета, приехавшего из Орды на русскую службу в княжение Ивана Калиты.
От того же мурзы Чета произошел другой невзрачный род - Годуновых.
Когда в свое время Соломонию Сабурову избрали в супруги Василию Ивановичу, ее родня приблизилась к ступеням трона. И где-то в сторонке, зная свое место, низко кланяясь родовитым и знатным, встали невзрачные, невидные Годуновы...
Что сделано - сделано. Не было пользы думать, как сделано.
Какое ни есть, оно свершилось именно так, а не иначе. С этим уже ничего не поделаешь.
Что есть, то и перейдет к сыну.
Думать надлежало о том, чтобы распорядиться государством и семьей и отойти, как подобает избраннику.
Что есть, то и перейдет к сыну.
Думать надлежало о том, чтобы распорядиться государством и семьей и отойти, как подобает избраннику.
Рана больше не росла и не болела. Только дух от нее был тяжкий и смертная вытекала понемногу вода.
- Николай, - сказал Василий Иванович врачу, уже не надеясь, - ты видел мое жалованье великое. Можешь ли что-нибудь такое сделать, новую мазь или другое там что, чтобы меня излечить?
- Я видел твое жалованье великое, - сказал Николай, - и я бы тело свое для тебя раздробил, но не знаю такой мази и другого не знаю, ничего.
- Тогда чего бы прикладывать, - спросил Василий Иванович, - или что бы такое пустить в рану, чтоб не было непристойного духу?
- Надо курить, - отвечали врачи и стали лить на горячие жаровни благовонный уксус.
Боярин Михайла Захарьин сказал, утешая:
- Есть, государь, от духа средство. Обождавши день-другой, когда тебе полегчает, прикажи водки пустить в рану.
Но Василий Иванович возразил:
- Нет! Не полегчает. Николай узнал мою болезнь: неизлечимая! Надо промышлять, чтоб душа не погибла навеки.
И его стали причащать и соборовать, и понесли из церквей чудотворные образа и мощи, кадили и пели, хлопоча об его душе, и он лежа подпевал: "Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже!" Но между тем велел дьякам писать духовную грамоту, завещание, созвал бояр и распоряжался здраво и твердо, как быть после него царству.
- Даю мое государство, - сказал, - сыну моему Ивану. И вы, бояре, боярские дети и княжата, как служили мне, так служите и сыну моему Ивану прямо и неподвижно.
- На недругов все будьте заодно, - наказывал, - дело земское берегите и делайте сообща, чтоб никакой в вас розни не было.
Об Елене Васильевне все сказал: как ей без него жить, как боярам к ней ходить. Старался не думать и виду не подать, что кто-нибудь может ослушаться, поступать не так, как он велит, и что тогда будет с женой и детьми. С надеждой устремлял взор на прощенного изменника Михаила Львовича Глинского: как-никак не чужой ей - дядя.
Распоряжаясь и молясь деятельно, слабел час от часу. То, чтоб причаститься, вставал с кровати и садился в кресла, а то уж и голову от подушки оторвать не мог, приподнимали его под плечи. Перестал есть совсем: принесли миндальной каши, он в рот не взял. Стал забываться: закроет глаза, и голоса уйдут далеко, и встают видения.
Тогда сказал привести Елену Васильевну и сыновей, проститься. До того не впускал: боялся, увидят его - испугаются. К их приходу его причесали и покурили хорошенько.
Елена Васильевна вошла и сразу закричала, стиснув руки над головой. Так ей полагалось - кричать сколько может громче. Но помимо того ей в самом деле было люто страшно. Пол закачался, как обступили эти волосатые лица; как подумала, что в этих ручищах остается с детьми. Вон два деверя уставились из-под насупленных бровей, о горе горькое! Два Василий-Иванычевы родные брата, Юрий и Андрей, тоже наследники, о злосчастная я! Либо я их кончу, либо они меня, третьего нет исхода, о зачем ты меня, мати, на свет родила!
Бояре держали Елену Васильевну, чтоб не билась, а она пуще кричала, и, хрустя, метались над их головами ее заломленные руки.
- Перестань, - сказал Василий Иванович, ему невыносимо было слышать, как она кричит. - Не плачь, мне легче, не болит ничего.
Она притихла и спросила:
- На кого меня оставляешь? Кому детей приказываешь?
- Я сына Ивана благословил государством, - сказал Василий Иванович, а тебе написал в духовной грамоте, как прежним великим княгиням писалось.
Он хотел поговорить с нею, наставить ее для новой, вдовьей жизни, но она опять закричала, ужаснувшись его вида и голоса, и не слушала. И в последний раз поцеловав горячее милое лицо, он приказал ее увести.
Измучило его это прощанье. Соленые слезы, буйное горе, земное незабвенное бытие. Тяжка разлука! Игра крови, веселье, удаль, дорогие забавы... Он закрыл глаза, и перед ним, у ног его коня, заскакали, завертелись собаки и зайцы. А поодаль неслась вереница охотников с протяжным криком. Сладкий холод осеннего утра коснулся его щек. "Неприлично, - подумал Василий Иванович, - неприлично мне сейчас иметь такие видения", - и призвал святую Екатерину. Она сошла к нему в шелковых мягких покрывалах, босая нога показывалась из-под одежд, когда она приближалась сильным крупным шагом. Они беседовали. Стоявшие у постели слышали явственно, как он сказал ей тяжелым языком:
- Так, великая Христова мученица Екатерина: пора царствовать. Так, госпожа: царствовать.
С этими словами открыл глаза. Тут ему поднесли ее мощи, он к ним приложился. Велел читать отходную. Спросил протопопа Алексея:
- Ты бывал при том, когда душа разлучается от тела?
- Мало бывал, - отвечал протопоп.
- Так стань против меня, - сказал Василий Иванович, - и смотри. Как увидишь, что стала душа от тела разлучаться, дашь мне причастие. Смотри рассудительно, не пропусти.
Протопоп боялся пропустить и спросил у Ивана Шигоны:
- Как же я увижу, что душа начала разлучаться?
- Увидишь, - пообещал Шигона. - Дух будет выходить в виде тонкого облака.
Все стояли и смотрели. Крестовый дьяк читал отходную. Позади, у дверей, слышалось шевеленье и перешептыванье, шу-шу-шу - что-то вносили, выносили, готовили.
Прислонясь к кроватному столбику, стоял, крутя седой ус, Михаил Львович Глинский. Левая рука молодецки уперта в бок, свешивается с плеч кунтуш, обшитый мехом.
О чем думает Глинский, с приличной сосредоточенностью наблюдая уход своего господина? Уместней бы всего размышлять сейчас князю Глинскому о бренности всего сущего, о превратностях рока. Что за жизнь прожита, что за жизнь. Сражения, восстания, триумфы, бедствия. Доблестный рыцарь, служил своей саблей курфюрсту Альберту, императору Максимилиану, королю Сигизмунду, великому князю Василию - всем, кто мог хорошо заплатить за труды полководца. Живал в Вене, Италии, Испании. Какие города, ландшафты. Какие женщины. "Инезилья, у сердца храню твой цветок..." Хотите по-французски, пан? Можно по-французски. По-немецки? Проше пана. Ругаться - на всех языках Европы и по-турецки...
К Василию Ивановичу он переметнулся из Литвы, поссорившись с Сигизмундом. Почему он поссорился с Сигизмундом? Тот отказался выдать ему головой врага его, пана Заберезского. Михаил Львович взял семьсот конных воинов и пошел с ними в Гродно, где жил Заберезский. Ночью они окружили усадьбу, и двое наемников, немец и турок, ворвались к Заберезскому в спальню и отрубили ему голову. И четыре мили несли на древке эту голову перед Михаилом Львовичем, когда он с торжеством возвращался домой.
Торжество-то торжество, но Сигизмунд рассердился, и литовские паны стали собирать людей и точить оружие на Михаила Львовича. Он послал своих ратников с ними рубиться, а сам с братьями, чадами, домочадцами, прихлебателями бежал в Россию. Но Василий Иванович, проявив ласку, не проявил щедрости: дал Михаилу Львовичу для кормления Медынь и Малый Ярославец, а Михаил Львович не хотел Медынь и Малый Ярославец, а хотел Смоленск. Обидевшись, он побежал обратно в Литву, к Сигизмунду, но его догнали и заковали в железо. Не сносил бы головы, если б не догадался объявить, что желает вернуться в лоно православия (в Италии принял католичество, иезуиты уговорили). Положим, и православие не вызволило из оков; так бы и сгнил в них, если бы на воле не произошли чрезвычайные события - племянница Леся вышла за государя.
Чего не бывает на свете, матка боска. Качают нас качели Фортуны вверх, вниз, вверх, через перекладину, держись, не зевай! Вчера плясали удало, сегодня сидим на цепи в дерьме. Завтра опять запляшем, трезвоня шпорами После этого говорите мне, что стоит отчаиваться даже в крайних положениях.
Теперь Леся будет правительницей. Хм, она молода, неопытна... В задумчивости стоит Михаил Львович, крутит ус.
Вытянув шею, жаркими жадными глазами смотрит через головы на умирающего боярин Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Вот у кого все впереди. Лет немного, дерзости хоть отбавляй. Мощно дышит широкая грудь, разрываемая нетерпением. Из приличия темное платье надел. В другие дни наряжался как райская птица Сапоги носил ярко-красного цвета, на таких высоких каблуках, что только пальцы касались земли. Перстни на руках. Запоны сверкающие. Даже, слух ходил, под рубашкой, где не видно, носил пояс с золотом. Он щипцами выщипывал волосы на лице. Румянился, как женщина, душился благовониями. И теперь сквозь дух от раны умирающего, сквозь уксусные пары и ладанный дым стоящие у двери различают аромат розового масла от князя Овчины. Косятся: дождался жеребец своего часа. Литовская проходимка вдовой остается, изменничья кровь, яблоко от гнилой яблони...
Ах-ах, вдовой остается Аленушка, люба моя шелковая! Он умрет, а мы жить будем. Его вынесут вперед ногами, а я буду по этим палатам прохаживаться вольно, стук-стук серебряными подковками. И поживем же с ней, ух, поживем!