На улице начинало темнеть, в черно-коричневой грязи, затопившей выбоины тротуара, плавал лед. По Верхнему Валу мимо меня сплошной чередой медленно и угрюмо ползли машины.
Я посмотрел в окно кафе. Синевусов стоял, положив руку на плечо Мефистофелю, и что-то говорил ему на ухо.
* * *
День пропал. Я шел по вечернему Подолу, лениво жевал мысли о Мишке, о Синевусове, о том, почему гэбэшник захотел встретиться именно в этой мерзкой забегаловке. Чтобы назвать номер отделения, в котором держат Мишку, хватило бы минутного телефонного разговора. Но Синевусов заставил меня потратить целый день. А может, ему просто хотелось поболтать. Прихоть старого солдата, изнывающего от скуки и вынужденного безделья. Бойцы вспоминают минувшие дни…
Я сказал Синевусову, что отправлюсь к Рейнгартену, но приемные часы в больнице наверняка закончились, и смысла ехать на Фрунзе не было никакого. Вместо этого я свернул в первый же встретившийся на пути переулок, выбросил из головы Синевусова и глубоко вдохнул сырой подольский воздух.
Давно я тут не был. А между тем, именно эту пору сиреневых подольских сумерек, когда-то я любил больше всего. Она приходится на конец февраля — начало марта, когда снег жмется к обочинам и костенеет черными сугробами, а над асфальтом осторожно поднимается запах оттаявшей за день земли, дыма и старых гниющих заборов. Время космического одиночества и метафизических прорывов.
Я медленно прошел от Верхнего Вала до Фроловской, изредка поглядывая на черный силуэт Замковой горы, осторожно примостившейся на краю стремительно наливающегося темнотой густо-лилового киевского неба. Здесь ничего не изменилось за прошедшие годы, все осталось таким же: улицы, Замковая, тяжесть сырого вечернего неба. Со стороны Щекавицы слышался яростный собачий лай, совсем рядом, по Константиновской, проносились машины, вырвавшиеся, наконец, из пробки. Дойдя до Контрактовой площади, я остановился. Голландское посольство. Успенская церковь. «Игорь идет по Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы». Страны рады… Покажите мне эти страны! Вот Боричев, вот церковь Успенья Богородицы, заново отстроенная десять лет назад. Мертвое место. Здесь, вроде бы, всё как всегда: лай собак, старый снег в начале весны, невообразимые цвета вечернего неба. Даже запахи не изменились. Даже Замковая. Но мост в космос разрушен. Его нет. Никакого космоса. Никакой метафизики.
Я двинулся дальше. Из церкви один за другим выходили люди. У входа они оборачивались, крестились и расходились. Быстро и молча. Вот вышла женщина, вот еще две, еще одна. Следом появился доцент Недремайло. Я узнал его сразу, словно готовился к этой встрече все двадцать лет. А он не готовился, и потому, не заметив меня, торопливо прошагал мимо, прикрывая лицо воротником пальто.
Шел он быстро, чуть прихрамывая и ежась так, словно на дворе стоял не обычный мартовский ноль, а полновесные крещенские минус двадцать пять. Видно, доцент здорово продрог в сырой церкви. После того, как на Подоле проложили метро, в окрестных домах по весне затапливает подвалы. Привет от Киянки и Глыбочицы, ушедших под землю и в историю.
Недремайло направился к метро. Я за ним.
Еще тогда, в восемьдесят четвертом, мы не сомневались, что всю кашу с обыском, арестом, и тем, что за ними последовало, сварил Недремайло. Во-первых, и это знал весь факультет, доцент был сексотом. Откуда это стало нам известно, ума не приложу, но знали это все. Ну, а во вторых, ведь именно Недремайло забрал у Сашки Коростышевского на семинаре по электродам папку с бумагами. Коростышевский держал в ней черновики: проект ультиматума, расчеты численности армии, наброски плана кампании и кучу других рабочих бумаг, необходимых для управления таким крупным государством, как Священная Римская Империя. Быстро решив задачку по электродинамике, Император Карл XX готовился к войне. Мы все, как могли, готовились тогда к войне, объявляли мобилизацию, проводили маневры, а наши заводы клепали танки и САУ. Но не на семинаре же у Недремайло. Кому охота связываться с Недремайло? И Коростошевскому не хотелось. А пришлось. Папка у него была изъята, неприятные слова сказаны, Священная Римская Империя лишилась важных документов. Кто тогда знал, что это даже не начало нашей истории, а так, предисловие? Вводная часть.
Потом прозвенел звонок, семинар закончился. Недремайло вышел из аудитории и двинулся по коридору в сторону лестницы, унося под мышкой папку Коростышевского. Мы вышли следом. Мы смотрели, как он несет папку — в другой руке у доцента был тяжелый портфель, и мололи какую-то чушь. Мы строили невыполнимые планы, прикидывали, как бы получить папку назад. А Недремайло быстро уходил от нас, прихрамывая и чуть сутулясь.
Так же быстро шел он и теперь. Миновав трамвайную остановку, бабушек, торгующих семечками и подземный переход, ведущий к метро, Недремайло поднялся по ступенькам «Домашней кухни». Я вошел в кафе следом за ним.
Что едят на ужин доценты? Борщ, вареники с картошкой и грибами, салатик из кислых огурцов и квашенной капусты. Хлеб. Пиво. Я ограничился пивом.
— У вас свободно?
Недремайло поднял на меня усталый взгляд. Потом демонстративно осмотрел полупустой зал. Я сделал вид, что не понял его, сказал «спасибо» и сел напротив. Чуть больше часа назад, точно так же мы сидели с Синевусовым. Недремайло пожал плечами и принялся за борщ.
— По-прежнему читаете электродинамику радиофизикам? — спросил я, когда доцент перешел к вареникам.
— Когда вы окончили университет? — он пригляделся ко мне, но не вспомнил.
— Я не окончил. В 84 году нас погнали за прогулы. Может, помните…
— Нет! — Недремайло раздраженно дернул плечом.
— …Коростышевский, Рейнгартен, Курочкин…
Курочкина он вспомнил. Ну, еще бы.
— Ах, вот что. Да, припоминаю. Неприятная была история. — Он покрутил вилку с наколотым вареником. — А почему за прогулы? Вас, как я помню, совсем по другой причине отчислили.
— Ну, если вы так все хорошо помните, то у меня просьба: не могли бы вы отдать мне папку, которую забрали тогда у Коростышевского.
— Да у меня нет ее давно, — Недремайло взмахнул вилкой с вареником.
— Съешьте вареник, — попросил я. — Остынет. Или свалится с вилки. Не дай Бог, мне в пиво. А куда делась папка?
— На первом же допросе ее у меня забрали.
— На допросе? Всегда думал, что ваш вид общения с органами назывался иначе.
— Послушайте… Как ваша?..
— Давыдов.
— Да, Давыдов… Так вот, я не собираюсь оправдываться. И вы мне не судья. Это понятно?
— Ну, еще бы…
— Тогда не перебивайте меня, — тихо попросил Недремайло. — Я мог бы вообще не говорить с вами. Да и дело давнее, столько лет прошло. Но я понимаю ваш интерес…
— Ну, еще бы, — не удержался я.
— И хочу, чтоб вы знали: к вашей истории я отношения не имел. И не имею.
— Ну, разумеется, — развел я руками и рассмеялся. — Разумеется…
— Многие на факультете думали тогда иначе. Некоторые говорили мне что-то резкое, в чем-то упрекали, а я даже возразить не мог — дурацкое положение, согласитесь. У меня ведь руки были связаны, я подписку давал.
— Понимаю.
— Одним словом, комитет вышел на вас не через меня. Можете иронизировать, но меня действительно вызывали на допрос. Через несколько дней после вашего ареста. Тогда, кстати, и папку изъяли… Неприятный был разговор…
— Допустим, но кто, в таком случае? — Я вдруг почувствовал, что он не врет, но еще не мог ему поверить. — Эта история никому не принесла пользы. Абсолютно никакой пользы.
— Не знаю, не знаю.
— Но вы знали, что было в той папке. Вы ее открывали?
— Открывал… Постойте, было кажется так: сперва я о ней даже забыл. Бросил дома на подоконник и забыл о ней. А потом, несколько дней спустя, ко мне приехал ваш Курочкин и попросил отдать ему папку.
— Юрка был у вас? — удивился я. — Он ничего не говорил об этом. Никогда не говорил.
— В точности я того разговора, конечно, не помню, но приезжал он за папкой, это точно. Я ее не отдал, сказал, чтобы Коростышевский сам подошел ко мне. После этого я, понятно, нашел ее и просмотрел содержимое.
— И что вы подумали?
— Да ничего я не подумал… О чем там думать было? Вроде взрослые люди, второй курс, а в голове мотыльки порхают. Детский сад, ну, честное слово.
— И она у вас осталась.
— Осталась. Коростышевский не подходил, а у меня своих дел хватало. Я, что, о его папке только и должен был думать?.. Да… Но, потом напомнили: «Ты куда смотрел?! Тут у тебя под носом… Десять дней в руках держал, разглядеть не мог…»
— И вы не знаете, кто нас сдал?
Недремайло пожал плечами.
— И не догадываетесь?
— Догадки в этом деле мало стоят. Нет, не знаю.
— Ну, ладно. — Я поднялся. — Тогда, привет радиофизикам.
— Ну, ладно. — Я поднялся. — Тогда, привет радиофизикам.
— Я не преподаю на факультете. Уже давно. Почти пятнадцать лет.
— Чем же вы занимаетесь? До пенсии вам еще далеко.
— По церковной линии работаю. — Он еще раз дернул плечами. — Так получилось.
— Понимаю. Ну, приятного аппетита…
— Постойте, Давыдов. Вам, как слабому студенту, не хватает терпения. А то строите тут из себя Бог знает кого. Частного детектива, какого-то.
— Я не частный детектив. Я частное лицо.
Каламбур получился неряшливый, но Недремайло меня не слышал.
— Ставлю себя на ваше место, — продолжал он. — Я бы очертил круг лиц, проявивших интерес к этому делу. Максимально широкий круг. Пусть девять из десяти, оказавшихся в нем — случайные люди. Важно, чтобы десятый не ушел незамеченным. Вот, что я бы сделал. А потом бы начал медленно его сужать.
— А что конкретно… Но тут я его понял. — То есть, Курочкиным и Комитетом дело не ограничилось?
— Нет, не ограничилось.
— И кто же еще хотел получить эту папку?
— У вас в группе была такая студентка, если помните…
Я понял, о ком говорит Недремайло прежде, чем он назвал фамилию.
— Наташа.
— Да, Белокриницкая.
— Это все не то. Ни Курочкин, ни Белокриницкая к КГБ и нашему аресту отношения не имеют. Курочкина самого взяли, а Наташа… Когда она хотела взять у вас папку?
Недремайло молча сидел, сложив на груди руки, сосредоточенно кусал губу и таращился в потолок.
— Послушайте, — вдруг удивился я. — Почему вы рассказали мне о Белокриницкой?
Этот разговор был ему неприятен. Да, он любому на его месте был бы неприятен, но Недремайло, хоть и мог давно его прервать, всё же этого не делал.
— Потому что мы с вами хотим одного и того же. Вы решили выяснить, что тогда произошло. Это так?
— Да.
— Мне тоже нужно знать.
— Вам-то зачем?
— Из-за этой истории мне пришлось уйти с факультета.
— Простите, но как-то с трудом верится. Вы ведь после этого еще лет шесть там проработали…
— Да. И с каждым годом обстановка становилась все тяжелее.
— Понимаю, — притворно посочувствовал я. — Разгул гласности, вакханалия демократии.
— Ничего вы не понимаете, — устало махнул он рукой. — Когда берут за горло и заставляют выбирать между здоровьем, да что там, между жизнью дочери и каким-то там согласием… На что угодно согласишься, не то, что… Ну, а потом, я ведь инициативы не проявлял. Спрашивали — отвечал, ставили задание — выполнял. Но так, чтоб самому заявиться и принести на кого-нибудь заявление… Такого не было, можете верить.
У Недремайло зазвонил телефон.
— Да. Да, уже свободен. Подходи… Подходи, к метро. — Он убрал телефон. — Дочка звонила. Идемте.
Мы вышли на улицу. Он протянул мне визитку.
— И еще, Давыдов. Вы можете относиться ко мне как угодно. Но я хочу, чтобы в этом деле была полная ясность. Мне это нужно не меньше, чем вам, поймите. Если что-то понадобится — можете звонить.
Недремайло направился к метро. Возле остановки трамвая к нему подошла женщина в темном пальто и платке, и они спустились в подземный переход.
* * *
— Ты был вчера у Рейнгартена?
Звонок Курочкина поднял меня с постели. Рассвет только намечался.
— Все вице-премьеры звонят в такую рань? Или я имею дело с приятным исключением из числа государственных служащих? Который час?
— Ты был в больнице или нет?
Наконец я проснулся, а проснувшись, расслышал в тоне Курочкина едва сдерживаемое раздражение.
— Не был.
— Почему?! Ты же сказал Синевусову, что едешь к Мишке.
— Может, сказал. А может, ему просто хотелось это услышать. Курочкин, я уже говорил тебе и повторяю ещё раз: не надо мной командовать. Я не работаю на тебя, я делаю то, что хочу. Я в отпуске.
— Не зарывайся, Давыдов, — после тяжелой паузы посоветовал Курочкин. — Всё-таки, я на тебя рассчитываю.
— Юрка, я обещал попробовать разобраться в том, что происходит. А бегать за сигаретами для Синевусова не обещал. Созвонимся вечером, а лучше, давай завтра. Может, у меня будет что-то новое.
— Ладно… Почту посмотри, — вздохнул Курочкин и повесил трубку.
Напрасно он меня разбудил. Я надеялся, что разговор с Недремайло за ночь уляжется, и мне удастся добраться до каких-то дополнительных смыслов, ускользнувших от меня накануне во время разговора в «Домашней кухне». А они были, я это точно знаю. Я часто так делаю: заталкиваю разговор в дальний ящик сознания и забываю о нем до утра следующего дня. А утром достаю его вычищенным, выглаженным, прошнурованным и пронумерованным. Уж не знаю, что там с ним происходит — сам я так не могу, сколько ни пробовал — не получается. В этом разговоре с Недремайло было что-то, какая-то догадка мелькнула быстрой тенью и тут же пропала. Я надеялся обнаружить ее утром, открыв ящик. Но Курочкин все испортил. Черт!
В рассказе доцента мелькнуло несколько любопытных моментов. Меня удивило, что Курочкин ездил к нему за папкой Коростышевского. Курочкин знал, что Сашка не станет просить Недремайло вернуть ему папку. Мы все это знали, но поехал только Курочкин, хоть они и не были близкими друзьями. Да они вообще друзьями не были, а Курочкин всё-таки поехал, чтоб ему помочь. Потом — эта история с дочкой Недремайло. На факультете доцента за глаза называли дамским мастером — у него было три дочки. Старшая серьезно болела. О ней-то он, должно быть, и говорил вчера. Не знаю, почему я за это зацепился. Наконец — Белокриницкая. Недремайло так и не сказал, когда она просила у него папку. А мне бы хотелось знать — все, что ее касалось, мне было небезразлично. Не то, чтобы я оказался таким уж однолюбом. Да это и не любовь была — влюбленность юношеская, подкрашенная соперничеством, азартом. Думаю, она все понимала, Наташа была умной девушкой. А вспоминаю я о ней, а не о тех, кто были после, потому, наверное, что Наташа стала символом двух недолгих университетских лет. Думаю, не только для меня. Нас отчислили со второго курса, и всего через несколько недель началась совсем другая жизнь.
Не знаю, как иначе это объяснить. Однажды в средине 90-х в баре московской гостиницы я познакомился со старым цеховиком, если кто-то еще помнит, что это значит. Его звали Гусейн. В 70-х он организовал производство и сбыт пластмассовых зажигалок. Корпуса штамповали в Баку, а металлические детали — в Риге. Продавали зажигалки по всему Союзу — в крупных городах, на железнодорожных станциях, особенно хорошо расходился товар на курортах. В то время Гусейн жил в Азербайджане, там его и арестовали, дали четырнадцать лет, а выпустили уже в перестройку. Он перебрался в Узбекистан, опять занялся бизнесом, но на этот раз все пошло не так. В Москву Гусейн приехал за деньгами — хотел взять кредит под залог дома и бизнеса. Целый вечер он рассказывал мне, как делали дела в его время, показывал ксерокопию газетной статьи четвертьвековой давности. Статья была о нем. Писали, что «незаконное производство материальных ценностей» Гусейном нанесло государству ущерб в несколько миллионов рублей (в статье была точная цифра — до копеек). Гусейн гордился и статьей, и цифрой, и даже полученным сроком. Вообще, это был бодрый и жизнерадостный старик. В угрюмое настроение Гусейн за весь вечер пришел только однажды, когда в разговоре речь зашла о Киеве.
— Не люблю Киев, — решительно сказал он и налил водку. — Я был у вас всего раз. Две недели прожил с женой в гостинице. У нас балкон выходил на Днепр. Полукруглая такая гостиница на самом берегу…
— «Славутич», наверное, — догадался я.
— Не помню. Может быть. Стоял сентябрь, теплый приятный месяц. Я выходил на балкон и передо мной был красивый, зеленый город, и церкви разные… Мы кушали только в ресторанах и хорошо отдыхали. И так было две недели…
— А потом?
— А потом я вернулся домой, и меня на следующий день взяли. И все четырнадцать лет, которые я просидел, я вспоминал этот балкон, и реку, и церкви на другом берегу… Извини, я не люблю Киев.
Вот так и у меня с Белокриницкой, только наоборот. Она уже давно уехала. Сперва в Норвегию, а сейчас я даже не знаю, где она живет и чем занимается.
Выпив семь чашек кофе (чашки я не мыл, выстраивал их в ряд на кухонном столе: четыре кофейных, оставшихся от родительского сервиза, две чайных, купленных по случаю, и одна большая кружка), я сунул разговор с Недремайло туда, откуда достал — в ящик. И включил компьютер.
На имя Истеми опять пришло письмо. Копии: Президенту Объединенных Исламских Халифатов, Халифу Аль-Али; Ламе Монголии, Ундур Гэгэну; Императору Священной Римской Империи, Карлу XX.
«Уважаемые товарищи монархи, диктаторы и президенты, — в развязном тоне писал Президент Словернорусской Конфедерации Стефан Бетанкур, — дорогие коллеги. История с большой буквы, как известно, закончилась. Ее сдали на хранение в ломбард и засыпали нафталином. Но наша история закончилась еще раньше — двадцать лет назад. Так что, давайте, не будем гальванизировать бедный труп. Пусть покоится с миром. Нам не на кого обижаться, и не у кого требовать компенсации морального ущерба. И незачем. Я, во всяком случае, не намерен. Всем, у кого есть ко мне вопросы, предлагаю встретиться. Остальных прошу оставить меня в покое. По правилам сейчас мой ход. Я не стану его делать и передавать следующему не стану тоже. Еще раз повторяю вам: игра закончена. Забудьте».