Иоселе-соловей - Шолом- Алейхем 7 стр.


— Я приехал сюда, чтобы недели две отдохнуть, — закончил Иоселе свою повесть, — а там я уж знаю, что делать. Дождусь только письмеца от одного человека, который обещал возить меня на свой счет да еще платить хорошее жалованье. К тому же будут у меня и побочные заработки. В общем, если я с ним поезжу, он обещал озолотить меня. Человек этот и сам был когда-то певчим у Мици, зовут его Гедалья-бас. Однажды он услышал в Тетеревце, как я пою «Аллилуйя», и прикипел ко мне. «К чему, — говорит он, — быть тебе у кого-то певчим? Становись сам кантором, как тот Виленский Молодожен, который прославился на весь мир». А за это я должен благодарить тебя, Эстер. Ведь это вы с мамой отправили меня в Тетеревец. Если бы не вы, я до сих пор маялся бы в этой злосчастной Мазеповке.

При этих словах Иоселе очень захотелось взять Эстер за руку и рассказать ей также, как тосковал он по ней все эти три года, как молился не только за отца, но и за нее; как она нередко являлась ему во сне, обнимала его, точно в детские годы, когда они были еще совсем малышами. Но он чувствовал, что сейчас все как-то не так, и Эстер как будто совсем не та. За эти три года она очень изменилась — выросла, похорошела, лицо потеряло свою детскость. Глаза будто те же — светлые, лучистые, а все же взгляд не тот, и выглядит она, как взрослая; речь, манеры — все как у девушки-невесты. Ему показалось даже, что на ее широком, белом лбу лежит морщинка, совсем как у женщины. И смех ее уже не тот. Когда-то Эстер смеялась так, что в каждом уголке звенело, теперь она смеется сдержанно, как это делают большие. Иоселе сидел подле Эстер и пристально разглядывал ее. Ему хотелось найти в ней ту самую Эстер, с которой он провел почти все детские годы. Но той Эстер не было. И чем больше Иоселе глядел на нее, тем больше она смущалась; чем больше ему хотелось приблизиться к ней, тем больше она отдалялась. Между этими детьми, которые выросли под одной бедной крышей, неожиданно встала стена, им мешала какая-то преграда. Обоих охватило смущение, появилась мысль об уважении, почтении друг к другу.

— Мне не пришлось послушать, как ты поешь, — сказала Эстер, дружески улыбаясь. — Пока я накрывала на стол, собирала чашки-ложки, в синагогу набилось столько народу, что я не смогла пробиться.

— Вот как? — встрепенулся Иоселе. — Ты ходила в синагогу? — И глаза его изумленно сверкнули.

Внезапно его охватило непреодолимое желание петь, в гортани защекотало, из горла сами рвались звуки. Его вздымало ввысь, как на крыльях. Да, он должен петь! Непременно петь!

Пел Иоселе обычно тогда, когда являлось желание петь, а желание это являлось, когда на душе было либо очень радостно, либо очень грустно, — тогда он заливался соловьем. И теперь подле Эстер Иоселе почувствовал, как вздымается его грудь, ощутил какую-то легкость. Иоселе вышел из-за стола, стал посреди комнаты и запел.

Мужчины, которые уже были крепко под мухой, продрали глаза и уставились на него. А женщины бросили разговоры и тоже приготовились слушать.

Пел Иоселе без слов, «брал позицию», как это называется у канторов. Когда-то так делал Виленский Молодожен на исходе субботнего дня перед Новым годом. Рассказывали, что люди плакали при этом навзрыд. Вот так запел теперь Иоселе. Из его горла вылетали чудесные звуки, сплетаясь в дивные мелодии, полня собой весь дом. Вот полился грустный, душераздирающий мотив, жалостливый, молящий; Иоселе украшал мелодию всяческими фиоритурами; звуки, казалось, опускаются в воду и, звонкие, идут из-под воды. А вот он разгневался, и от его голоса даже стекла задрожали в окнах. А потом, все больше снижая звук, дошел, наконец, почти до шепота. Казалось, он теперь где-то далеко-далеко, опустился в низину и оттуда, с большой глубины, шлет мягкие, нежные звуки, сыплет частую трель, и слышится, будто горошинки катятся и падают одна за другой со страшной быстротой. И тут он снова встрепенулся, поднялся с воплем, с криком, неистовствуя и моля.

Мужчины опустили носы, картузики сдвинули, закручинились, приуныли, выглядели вроде и празднично и вместе с тем бесприютными, горестными, какими евреи обычно бывают, когда слушают музыку или пение. А женщины сложили руки на груди и сделали постные лица, как в синагоге, когда им нужно на пение кантора ответить: «Благословен Господь, благословенно имя его, аминь!»

О Шмулике и говорить нечего: этот был вне себя. От нескольких рюмок, которые он проглотил, лицо у него раскраснелось, глаза сверкали, и, улыбаясь, он теперь выглядел как человек, который собирается всплакнуть. Вино совсем затуманило ему голову. Ему привиделось, что вот здесь, невдалеке, стоит его Зелда, смотрит сквозь слезы на своею единственного сынка и улыбается. «Ну как, Зелда? — спрашивает ее Шмулик. — Что и говорить! Ожидала ты что-либо подобное от нашего Иоселе?» Ему рисуются всякие заманчивые картины: люди обивают его порог — всем хочется иметь у себя Иоселе кантором. Мазеповцы прямо-таки из кожи лезут — готовы платить двадцать рублей в неделю, да еще сулят приработки. Но и тетеревцы не дураки — они не желают отдавать Иоселе. А из Ямполя, из Кашперова, из Макаровки и разных других городков его забрасывают письмами: «Дайте его нам, реб Шмулик! Червонцем больше, червонцем меньше, беда не велика. Только давайте его сюда, вашего Иоселе!» Вот такие радостные картины мелькают перед взором Шмулика, навевая на него блаженные сны.

А Иоселе, не переставая, пел, изощряясь в своем мастерстве, разливаясь на тысячи ладов, как певчая пташка, увидевшая теплое, милое солнышко. Иоселе увидел Эстер и пришел в восторг от нее, от ее красоты и теперь изливал душу дивными, неземными звуками, которые он исторгал из своего замечательного горла. Соловей, почуяв только что ожившую весну, расщелкался, распелся на свой лад.

XIV Гедалья-бас вывозит Иоселе в большой, светлый мир

Гедалья-бас, которого ожидал Иоселе, явился очень скоро, быстрей, чем можно было предполагать. Заехал он прямо к Шмулику, втащил свой узел и расположился как человек, который собирается облагодетельствовать всех в этом доме. Его приезд очень обрадовал Шмулика. Он считал большой честью для себя то, что люди специально приезжают к нему. К тому же гость показался ему весьма порядочным человеком.

Гедалья-бас был такой субъект, что не сразу раскусишь. По виду вроде из «нынешних»: сюртук чуть укорочен, большие черные пейсы заложены за ухо, а густая смоляная борода округлена. Б-же сохрани, она была не подстрижена, но только искусно подогнута. Зато когда он становился на вечернюю молитву, то молился битых полтора часа, при этом рьяно раскачивался, кидал голову то вправо, то влево и время от времени глубоко вздыхал. «Видать, благочестивый человек!» — думал Шмулик, приглашая гостя омыть руки и сесть за стол. За ужином Гедалья все время молчал, разглядывал хозяина и его семейство, и только бросил два-три слова в ответ на расспросы Иоселе о хористах Мици.

Лишь после затрапезной молитвы, во время которой гость закатывал глаза и скандировал каждое слово, Шмулик уселся с ним в укромный уголок и завел разговор о деле, по поводу которого гость приехал.

— Значит, хотите, чтобы Иоселе все-таки отправился с вами? — спросил Шмулик, заглядывая гостю в глаза.

— Что значит, я хочу? — ответил Гедалья-бас, поглаживая бороду. — Разве он у меня один? У меня их, слава Б-гу, семнадцать штук. Надо ведь содержать такую компанию! Это не шутка! Как вы думаете, реб Шмулик? Ведь вы, как говорится…

— Разумеется, о чем толковать? — сказал Шмулик тоном человека, хорошо разбирающегося в таких делах. — Но я думаю о том… Я говорю о моем Иоселе… Что он, например, будет иметь от этого?

— Что значит иметь? — ответил Гедалья, снова отклоняясь в сторону. — Можно иметь и не иметь. Иной раз с чем приедешь, с тем и уедешь. Как там сказано: «Если пришел один, пусть один и выйдет». А иногда бывает наоборот: поймаешь счастье за хвост. Одним словом, реб Шмулик, на расходы кое-как выколачиваем. Так вот и изворачиваешься. Вы ведь понимаете. Вам-то нечего рассказывать.

— Да, конечно… Что и говорить! — пробормотал Шмулик. — Однако я насчет того… Ведь каждый человек хочет знать, как ему быть. Есть ли смысл, или нет смысла? Вы понимаете?

— Что значит, есть ли смысл? Можно ли сказать о канторе — есть ли смысл петь, или нет смысла? Я вас спрашиваю, реб Шмулик. Ведь вы и сами, как говорится, не из тех канторов… Кантор все равно что мельник. Пока колеса вертятся… Вы понимаете? Вот мы и вертимся.

— Да, конечно. Честное слово, вы правы. Однако мне нужно знать свое. Что и говорить… Вы понимаете? Представьте себе — вы покупатель, я продавец. Назначьте цену, а я уж подумаю, поразмыслю. Понимаете?

— Ну, как тут назначишь цену? — заявил Гедалья, разводя руками и приятно улыбаясь. — Это уж зависит немножко от удачи, немножко от того, как люди примут. Разве вы, реб Шмулик, не знаете наших людишек? Одному нравится, другому не нравится. Возьмите Пици! Как будто уж сам Пици! И все же дай Б-г мне столько счастья, сколько случается… Э!..

— Ну, как тут назначишь цену? — заявил Гедалья, разводя руками и приятно улыбаясь. — Это уж зависит немножко от удачи, немножко от того, как люди примут. Разве вы, реб Шмулик, не знаете наших людишек? Одному нравится, другому не нравится. Возьмите Пици! Как будто уж сам Пици! И все же дай Б-г мне столько счастья, сколько случается… Э!..

— И то правда. Да я не о многом мечтаю. Довольствовался бы и половиной, третью того, что имеет Пици. В сущности, мой Иоселе еще ребенок. Что и говорить…

— О, вы говорите — ребенок, реб Шмулик? По-вашему, выходит, что ребенку ничего не нужно. Но всякой мелочи наберется, понимаете ли, в десять раз больше, чем вы думаете.

— Да я не о том, — перебил его Шмулик, чувствуя, что забрался совсем не туда. — Я хочу сказать другое.

— Что же? Наверное, беспокоитесь о его поведении? Можете мне поверить, реб Шмулик, что…

— Б-же сохрани! — вскрикнул Шмулик. — Я совсем не о том. Я о другом думаю.

— Э, разрешите, мой дорогой. Я хочу вам сказать как раз о том, о чем вы сами заговорили, — насчет детей…

Так они болтали до поздней ночи, но Шмулик все же лег спать ни с чем.

На следующий день Гедалья стал торопить Иоселе в дорогу. Он ходил за ним по пятам и поддавал жару. А Иоселе, хотя ему и было приятно проводить время со своими милыми, хорошими друзьями, все же не прочь был уже отправиться, — его тянуло в этот большой и светлый мир. Он понимал, что оставаться в Мазеповке, где он будет связан по рукам и по ногам, ему не следует. Своей цели он еще не достиг. Те чудесные картины, которые давно рисовались ему, заманчивые сны про Виленского Молодожена, Канарейку предстали перед ним во всем блеске и великолепии и не давали ему покоя. Он только упросил Гедалью-баса задержаться еще на два дня, чтобы провести это время с родными и попрощаться перед таким далеким путешествием.

— Как вы рассчитываете, когда Иоселе сможет вернуться домой? — спросил Шмулик в день отъезда Гедалью-баса, и в его голосе послышались дрожащие потки, как у человека, который вот-вот расплачется.

— Что значит домой? — ответил Гедалья-бас, по своему обыкновению отклоняясь в сторону. — Разве мы едем куда-то в одно место? Ведь мы странники, — сегодня здесь, завтра там, как ярмарочные торговцы. Разве знаем мы наперед — будет нам хорошо или плохо? Но раз поехали, значит, едем.

С кантора сразу слетел весь кураж. В этот день он чувствовал себя не в своей тарелке, ходил растерянный. «Кто этот Гедалья-бас? Что он собой представляет?» Однако вопрос этот пришел Шмулику в голову слишком поздно. А тут еще Злата долбила его, доказывая, что он попросту козел безрогий, а не отец. Какой же это отец не расспросит раньше, что да как?!

А Иоселе собирался в путь. В доме у Шмулика была кутерьма, — Иоселе уезжает. Ему готовили провизию на дорогу — пекли коржи, коврижки, сахарное печенье. С тех пор как Иоселе возвратился из Тетеревца, мачеха совершенно переменилась. Она смотрела теперь на него с уважением. А уж раз она стала добра, то этой доброте и границ не было. Все утро не отходила она от печи, без конца варила, жарила, парила для Иоселе. Вся красная, со съехавшим платком, она собственноручно укладывала багаж пасынка. Видя ее сердечность, Иоселе простил ей все муки, которые она ему причинила, все оплеухи, которыми она его одарила. Он готов был обнять ее как родную мать.

Перед отъездом сердце Иоселе было мягко как воск, всему открыто и всякому радо. Все вокруг было ему мило и дорого. Люди, улицы, дома казались ему прекрасными, светлыми, радостными. Мазеповка с ее грязными, темными уличками, с ее мрачными, покосившимися домиками, с ее озабоченными, понурыми людьми выглядела в его глазах райским садом, где все цветет и благоухает, где все живет и радуется. И он готов был схватить в объятья первого встречного и расцеловать его. Фантазия уносила его далеко-далеко, на душе было до того легко, что, казалось, у него выросли крылья. Он не шел, а летел, не глядел, а сиял, не говорил, а пел. Иоселе чувствовал себя на седьмом небе — он едет, едет!

Захватив с собой палочку и филактерии, Иоселе направился в синагогу молиться, но, проходя мимо дома Златы, завернул туда, чтобы попрощаться с Эстер.

XV Как Иоселе несколько раз прощался с Эстер

Один день в жизни Эстер выдался светлый, радостный, счастливый — это был день сборов Иоселе в дорогу.

Было еще совсем рано, когда Иоселе с филактериями под мышкой вошел к Злате в дом. Хозяйка была в лавке, Менаше и Эфраим еще спали. В комнате была одна Эстер. Она стояла у печи и готовила на шестке цикорий к завтраку. Увидев Иоселе, она быстро спустила закатанные до локтей рукава, прикрыв свои прекрасные белые руки. Щеки ее так и пылали от огня, волосы, кое-как собранные на затылке и заколотые одной шпилькой, разметались по плечам. Это придавало ей еще больше прелести. Белый передник сверкал на ней и делал еще светлей ее сияющее лицо. Скрестив руки на груди и задумчиво глядя в огонь, она слушала Иоселе, который говорил без конца.

Начал он с того, что отправляется в далекий путь и, Б-же мой, чего только там не увидит! Он побывает в Макаровке, в Кашперове, в Гнилопятовке, в Глупске, в Днепровце, в Тунеядовке. Где только он не побывает! Гедалья-бас обещает заехать с ним еще в Хмельницк и в Гонтоярск и показать ему театр, где бывший Пицин тенор служит теперь хористом, то есть поет там каждую ночь. И говорят, он очень счастлив, пересылает отцу уйму денег. Отец его, кантор в синагоге у мясников в Макаровке, был бедняк бедняком, а с тех пор как сынок заделался важным человеком, ему живется как нельзя лучше. Иоселе заявил, что если Б-г поможет ему хоть вполовину того, хоть в одну десятую, он как следует обеспечит отца на старости лет и не даст ему надрываться у амвона.

— Довольно, потрудился! Пора и на отдых!

Тут Иоселе разгорячился, покраснел весь, глаза его зажглись. В сущности, Иоселе был еще ребенком, семнадцатилетним мальчишкой, но из тех, что до времени созревают. Горе, которое выпало на его долю с малых лет, быстро сделало его взрослым. Ходил он чинно, по-стариковски, говорил разумно, вел себя как самый благочестивый еврей. Эстер слушала его и дивилась: за это время он вроде старше стал не на три года, а на целых десять лет. И, разглядывая Иоселе, его «солидную» фигуру, она не в силах была сдержаться и расхохоталась. Эстер была старше его года на полтора и смотрела на Иоселе как на мальчишку. Услышав теперь рассуждения парня, она еще пристальней стала его разглядывать, не прерывая, однако, потока его речей. А Иоселе говорил, говорил, чем дальше, тем жарче, излагал всякие планы, рисовал Б-г весть что.

Когда Иоселе на мгновенье остановился, Эстер сказала с милой усмешкой:

— Смотри, как бы ты не забыл того, что сейчас говоришь, как Залмен-Герш, старший сын тети Брайны. Помнишь его? Собираясь в Броды, он наобещал ей золотые горы. А уехавши, написал раз, другой и умолк. Так и по сей день молчит. Я говорю это потому, что давать обещания не трудно.

Из этих слов видно, что и Эстер не очень-то была довольна его отъездом. Как-то душа у нее была не на месте. Замечание ее, видимо, крепко задело Иоселе.

— Значит, ты равняешь меня с этим шарлатаном Залмен-Гершем? — запальчиво сказал юноша. — Он всегда был бесстыдником и наглецом. Не было дня, чтобы его не отхлестали за какие-нибудь проделки. Что ж ты нас на одну доску ставишь? Не бойся, я своего отца не покину! Я буду там, но сердце мое останется здесь, подле близких и дорогих мне людей. Я буду часто слать письма. Тебе, Эстер, я буду писать каждую неделю. Будешь отвечать?

Эстер чувствовала, что у нее горит лицо, и она опустила глаза. После, когда их взоры встретились, они оба хорошо поняли друг друга и им незачем было больше разговаривать; незачем было спрашивать друг у друга согласия. Романов они не читали, не знали, как вести себя в подобных случаях, да и незачем им было это знать: природа не знает никаких романов. Иоселе и Эстер с малых лет были вместе, и им показалось бы диким, если бы теперь им пришлось расстаться навсегда. До сих пор каждый из них держал эти помыслы в себе. Теперь же, когда оба выдали себя не словом, а взглядом, тайное стало явным. Говорить об этом все же было излишне, да и не так-то легко и просто. Ясно, у них полная договоренность: они — жених и невеста. О чем же еще толковать? Оба они пока молоды. Иоселе сначала поездит по свету, потом вернется, и он… и она… Одним словом, все будет в порядке!

— Ну, а теперь, Эстер, давай попрощаемся, — сказал Иоселе, протягивая ей руку, совсем как городской человек, который хорошо знает, как нужно себя вести в таких случаях. — До свиданья.

— Счастливого пути, — пожелала Эстер, протягивая ему руку первый раз в жизни.

Эстер чувствовала, как Иоселе крепко-крепко жмет ей руку, и не отнимала ее. Кто не испытал сладости такого рукопожатия? Кто не знает смысла такого прощания?! Иоселе и Эстер были безмерно счастливы. Они на мгновенье забылись, близость их была так велика, что они, кажется, готовы были теперь друг за друга жизнь отдать. Их взгляды вновь встретились, и снова повели они разговор на языке знаков, на том языке, который хорошо знаком каждому молодому существу в пору, когда в сердце цветет весна, в пору первой, истинной, горячей, неземной любви.

Назад Дальше