Эстер чувствовала, как Иоселе крепко-крепко жмет ей руку, и не отнимала ее. Кто не испытал сладости такого рукопожатия? Кто не знает смысла такого прощания?! Иоселе и Эстер были безмерно счастливы. Они на мгновенье забылись, близость их была так велика, что они, кажется, готовы были теперь друг за друга жизнь отдать. Их взгляды вновь встретились, и снова повели они разговор на языке знаков, на том языке, который хорошо знаком каждому молодому существу в пору, когда в сердце цветет весна, в пору первой, истинной, горячей, неземной любви.
Уже стоя на пороге, Иоселе снова обернулся и опять сказал Эстер: «До свиданья», а Эстер ответила ему: «Счастливого пути». Иоселе опять повторил: «До свиданья», — и уже собрался уходить, когда за его спиной появилась Злата.
— Глядите-ка на него! Что это за «до свиданья» на заре? Погоди немножко. Покуда возчик Лейзер соберется да прикатит на своей дохлой тройке, ты еще успеешь шесть раз попрощаться. Поди-ка помолись, а потом позавтракаешь с нами. И последний раз пообедать ты тоже должен у нас. Каждый скажет, что это справедливо… Слышишь, Эстер? Фрума-Блюма принесла мне в лавку рыбу! Это что-то особенное! Сходи посиди в лавке, я там оставила мальчонку одного. Выручка нынче, слава тебе господи, такая что хоть замок вешай на дверь. Посиди-ка эдакий денек, пожарься на солнце! И спрашивается: зачем, ради чего?.. Помни же, Иоселе, — к обеду обязательно к нам! Отца и мачеху я сама позову. Кстати, сейчас почти праздник — как-никак начало месяца. Пускай приходят!
Тот день, можно сказать, был самым лучшим, самым светлым, самым радостным днем в жизни Эстер. Да, всему свое время. Приходит время и для крохотного цветка, что растет заброшенным, забытым в сумрачной чащобе, в темнющем углу. Приходит и для забытого цветка доброе, сладкое время, когда на него падет луч солнечного света. Посвежевший, оживший, поднимет он на мгновенье головку, распустит свои лепестки, зацветет, глянет в ясное небо и жарко поблагодарит мать-природу, которая не забыла и его, одинокий, бедный цветочек.
XVI Уехал — и попрощаться забыл
Как метеор, который пролетит по темному небосклону, сверкнет в глазах и, оставив после себя длинный, яркий след, исчезнет с горизонта, так летел Иоселе-соловей в еврейском музыкальном мире, в мире канторов. Вот он приехал в какой-нибудь город, наделал шуму среди местных жителей, показался на людях, увидел, околдовал своим замечательным, сладостным голосом, своим божественным пением и исчез, ошеломив город, оставив изумленных горожан, чтобы они потом без конца толковали о нем, рассказывали всякие чудеса и вспоминали его пение всю оставшуюся на их долю жизнь.
Еще за неделю до его приезда в городе начинался переполох: «Едет! Он едет! Иоселе-соловей приезжает к нам на субботу!» А когда уж Иоселе приезжал, начиналось настоящее столпотворение: все хотели послушать мазеповского соловья. Чаще всего Иоселе-соловья ходили слушать по билетам, которые разбирались в одно мгновенье. Больше одной субботы Иоселе нигде не оставался, хоть бы его озолотили, — ведь городов и местечек уйма, и всюду надо побывать. Самая кутерьма начиналась только после его отъезда. Люди передавали друг другу свои ощущения примерно в таких восторженных тонах:
— Что скажете о соловье?! Как вам нравится его голос? Видели ли вы его хоть как следует в лицо? А его певчие! Ну и Мазеповка! Ну и соловушка!
Находились и такие, которые отправлялись вслед за ним в другой город, чтобы послушать его еще хоть разок. На улице следом за Иоселе бежала целая орава мальчишек-шалунов и кричала вслед: «Соловей! Это соловей!» И не только дети, но люди с бородами останавливались, чтобы поглазеть на мазеповского соловья. Кажется, чего там смотреть? Юноша лет семнадцати, румяные щеки, приглаженные пейсы, длинный сюртук до пят, заячья шапка на голове — вот и весь Иоселе-соловей. Но имя его было настолько славно, голос настолько изумителен, пение так божественно-чудно, что его облик приобретал у всех в глазах особую прелесть и каждый считал для себя счастьем видеть его.
Как о всяком большом человеке, о Иоселе рассказывали удивительные истории, и в народе о нем ходили всякие легенды. Например, рассказывали, что в горле у него какой-то инструмент, вроде гармоники или дудочки, благодаря чему он издает такие чудные звуки. Да иначе оно и быть не может, ибо так петь — это не в человеческих силах. Другие говорили, что там у него не гармоника и не дудочка, а это у него такое горло от рождения. Однажды, еще будучи ребенком, он у матери на руках так распелся, что все перепугались и понесли его к цадику. Тот посмотрел ребенку в горло, благословил его и пожелал ему понравиться другим так же, как понравился ему. Еще рассказывали, что Иоселе ничего не ест — ни хлеба, ни мяса, ни фруктов, — пьет лишь горячее молоко и глотает гоголь-моголь. Этим и живет. Выпивает он каждый день шесть десятков яиц, оттого у него такой чистый, такой ясный голос. «А благочестив он, — передавали люди, — как никто на свете. И к тому же большой знаток писания». И хотя никто никогда не толковал с ним как следует, но уж по одному его виду понимали, что это юноша тонкого воспитания. «А красив он так, — сообщали другие, — что даже больно в лицо ему смотреть. Всякие господа, вельможи, графы, князья заглядывались на его светлый образ».
Все эти рассказы, конечно, доходили и до Мазеповки и служили Шмулику, Злате и Эстер хорошим бальзамом, исцеляли раны, которые наносил им Иоселе. Было договорено, что на праздник кущей Иоселе приедет домой отдохнуть, а затем уж отправится дальше. Однако прошли кущи (суккот), пасха, пятидесятница (шавуот), а Иоселе все нет и нет. Прошли еще одни кущи, а Иоселе не приезжает. Прошли и третьи кущи, а Иоселе все нет. «Вот я приеду. Вот я приеду», — писал он и не являлся. Если бы знать, где он, можно было бы написать, съездить к нему. Но ведь он летает по свету — сегодня здесь, завтра там. Поди ищи его! Счастье, что он хоть шлет письма. Но вскоре и этому счастью пришел конец. Около полугода они получали от него веселые, славные письма; поначалу довольно часто, а там все реже, реже. И все же это были добрые вести о том, что он разъезжает по свету, имеет шумный успех, нравится людям, зарабатывает деньги и катит дальше. Шмулик несколько раз получал от сына пухлые пачки ассигнаций, и Мазеповка ходуном ходила:
— Что вы скажете о нашем канторе Шмулике? Сынок пересылает ему груды денег. Богачом станет на старости лет!
Годом позже Иоселе не только перестал присылать деньги, но и письма от него начали приходить раз в три месяца, да и то в несколько строчек: «Во-первых, уведомляю, что я жив-здоров, дай Б-г слышать от вас то же самое. Вовеки аминь!» И все тут, больше почти ничего нет в письме. Ну, а там перестали приходить даже такие письма. Иоселе пропал, как в воду канул. Нету Иоселе! Перед бедным Шмуликом словно бездна разверзлась. Он оплакивал своего дорогого сына, своего единственного, своего кормильца на старости лет. Измученный, истомленный, ходил он сам не свой, не зная, что ему делать, на что решиться.
Однако как ни велика была беда, позор был больше того. Шмулик не раз плакался на свое горькое горе близкому ему человеку — Злате, советовался с ней: как быть, что делать? Но какой совет могла ему дать Злата — женщина, да к тому еще вдова? Она, по обыкновению, всю вину валила на него же, как следует мылила ему шею и заявляла, что будь она отцом, то совсем иначе вела бы себя с ребенком. Ну, а если бы Зелда, царство ей небесное, была в живых, все шло бы по-иному. Такие разговоры происходили в присутствии Эстер, которой было очень больно слушать все это. Но поведать кому-либо свое затаенное горе она не смела.
Черные тучи заволокли светлые горизонты Эстер, и мир, который на мгновенье предстал перед ней ясным и чистым, снова омрачился и выглядел пустынней, чем раньше. До этой поры Эстер жила в своей среде, среди своих. Она, как зародыш в яйце, не ведала, что делается по ту сторону ее маленького мирка. Эстер нашла бы, конечно, равного себе, свою пару и в добрый час вышла бы замуж. Была бы она счастлива или жизнь не очень баловала бы ее, но претензий она никому бы не предъявляла, как и прочие мазеповские девушки. Теперь же, когда сердце ее ощутило святое, трепетное чувство, когда она уже считала себя наисчастливейшей со своим Иоселе, со своим суженым, которого она так долго дожидалась и о чем никто, никто не знал, — теперь ей нужно было распрощаться со своей мечтой и к тому же затаиться, упрятать в себе, похоронить свое горе глубоко в сердце. Эстер не могла себе представить, чтобы Иоселе такое сделал — бросил, забыл, навечно забыл! Как это возможно?! Как допустить это? Чтобы Иоселе сделал такое?! Где же его речи? Где его преданность отцу? Где его клятвы и заверения? «Если уж Иоселе мог такое сотворить, — говорила себе Эстер, — значит, конец миру! Конец!»
Но то, что переживала Эстер сейчас, пустяки в сравнении с тем, что ей предстояло пережить в будущем.
Но то, что переживала Эстер сейчас, пустяки в сравнении с тем, что ей предстояло пережить в будущем.
XVII Иоселе-соловей поразил весь мир и сделался шалопаем
Есть двух родов скитальцы. Один мечется по белу свету потому, что его толкает на это горе-беда, отрывает от близких, родных, делает его бездомным перекати-поле. Другого эти скитания увлекают, он рад им; безмерные удовольствия в пути кружат ему голову, опьяняют, и он забывает все на свете. Вот таким скитальцем и стал наш Иоселе.
Беззаботно разъезжая из города в город, Иоселе совсем забыл, кто и что он. Ему вовсе не нужно было думать, куда ехать, как ехать. Это было не его цело, для этого существовал Гедалья-бас, который заботился о нем, обеспечивал всем необходимым лучше родного отца. Басом его называли по старой памяти. Но с той поры, как он стал возить Иоселе, он распрощался со своим басом и занялся делами совсем иного рода. Гедалья ездил теперь из города в город и «устраивал субботы». В то время как Иоселе-соловей пел, Гедалья-бас был уже в другом городе, торговался с каким-нибудь старостой синагоги до потери сознания, устраивал для Иоселе «субботу» и забирал поскорей деньги. А когда Иоселе приезжал сюда, Гедалья катил дальше, в другой город. И так без конца. Гедалья знал свое дело хорошо, и Иоселе вполне мог на него положиться. Гедалья вел все хозяйство — нанимал певчих, расходовал сколько нужно и где нужно, рассчитывался со всеми. Иоселе оставалось только приехать, спеть и отправиться дальше. Для Гедальи Иоселе был как собственное дитя: он оберегал его как зеницу ока. И Иоселе было очень хорошо у него, так по крайней мере писал он своим близким на первых порах. Доброта Гедальи была, однако, Иоселе тогда не совсем понятна.
Певчие, да будет вам известно, эдакая теплая братия; все больше веселые, жизнерадостные парни, избавившиеся недавно от тесного, мрачного хедера и противного ремня учителя, а то и от хозяйской расправы. Вырвавшись на свободу, эти молодцы ведут себя совсем как необузданные жеребята; не знают, за что бы им раньше взяться, что бы такое сотворить. Все это мальчишки, которым не всегда перепадал черствый кусок хлеба, воспитанники талмуд-торы*, портновские подмастерья, подручные приказчики. Кто бы они там ни были, а лишь сойдутся, сразу заводят компанейство, все у них в складчину — одна чашка-ложка, одни думы и заботы, и жизнь для них — сплошной рай. На еврейскую религию им, конечно, наплевать, творят, что в голову взбредет. Как доберутся до города, так давай скорей есть. Еда для них — самое главное в жизни. Как голодные волки, как саранча, набрасываются они на кушанье в первом же постоялом дворе, сразу же накупают всякой всячины. А в свободное время ходят по городу, курят папиросы, шумят, озоруют, — одним словом, живут напропалую.
Когда Иоселе жил у Мици в Тетеревце, у него были какие-то обязанности, он учился, был поглощен пением. К тому же его поддерживали отцовские письма, частенько напоминавшие, что надо быть благочестивым, каждый день вовремя молиться, соблюдать заветы отцов, помнить, что он не ровня разным певчим, что он из порядочной семьи, и не заниматься глупостями. Эти письма были лучшими его наставниками. Он слушался отца, был благочестив и с певчей братией почти не водился, да и времени у него для этого не оставалось. В свободные от пения минуты у него были еще иные обязанности: укачивать ребят Мици, носить канторше кошелки с базара, чистить медную посуду и тому подобное. И Иоселе все это терпеливо сносил, только бы петь у Мици.
Однако позже, когда хорист Иоселе стал «Иоселе-соловьем», человеком независимым и очутился в компании веселых, жизнерадостных ребят, пройдох, продувных бестий, которые изъездили свет и знают, что такое жизнь, — он тоже переменился. Вначале он с трудом мирился со штукарством певчих и все жаловался Гедалье-басу. Тот выслушивал его и говорил со смешком: «Какой же ты еще ребенок, Иоселе! Надо знать эту компанию. Они просто веселые ребята!» Потом Иоселе заметил, что и сам Гедалья нет-нет да и пропустит словцо в молитве, а то и вовсе не помолится вечером. «Молитва — не коза, никуда не денется», — острил Гедалья, заметив, что Иоселе удивленно смотрит на него. Иоселе изумлялся и даже досадовал на то, что такой порядочный человек, такой благочестивый еврей, как Гедалья-бас, который постоянно носит талескотн, садится играть с этой братией в карты на целую ночь, спокойно наблюдает их бесстыдство, выслушивает всякие их словеса.
Постепенно, однако, Иоселе сдружился со всей певчей компанией, стал относиться к ним по-приятельски и даже во многом подражал. Как и они, он теперь частенько забывал помолиться, садился играть в карты, любил очко, лакомился конфетами, а иной раз за компанию пропускал и стаканчик горькой. Сюртук свой он укоротил, пейсы подрезал и остатки их прятал за уши, волосы мазал помадой, беспрестанно наряжался и в конце концов превратился в настоящего щеголя. Деньги Иоселе не очень-то умел беречь. Подле него грел руки каждый певчий, но особенно, конечно, перепадало Гедалье-басу.
Вел себя Иоселе, как взрослый, несмотря на свои семнадцать лет. Ему очень нравилось, что всюду, где бы он ни появлялся, в любом городе, за ним бежали следом, указывали на него пальцами, восхищались его красотой, часто говоря это ему в глаза, особенно тут старались девушки и молодухи. Иоселе-соловья они называли красавцем, и он вполне мог похваляться, что девушки бегают за ним, целуют следы его ног, вешаются ему на шею.
Красивое лицо иной раз большой недостаток. Очень может быть, если б Иоселе не был красивым парнем, он не испортился бы так скоро. Можно сказать, красивое лицо и сгубило его. Гораздо лучше было бы для него, для отца, вообще для всех, если бы он не был таким красавчиком; если бы на него не указывали пальцем; если б не заморочили ему голову глупые мальчишеские бредни. Вот из-за чего Иоселе утратил свою непосредственность, свою порядочность, верность дому и свой прежний добрый нрав, а со временем весь свой облик кантора, весь свой пыл, а вместе с этим уважение и любовь у Б-га и людей.
Кантор — это не актер. Конечно, люди любят, чтобы для них хорошо спели, показали им свое мастерство у амвона, чтобы голос у кантора звенел. Однако кантору нельзя забывать, что он посланец паствы, ее заступник перед Б-гом, и поэтому от него требуется, чтобы он был человеком хорошего поведения, благочестивым, а не каким-то штукарем. Синагога не театр.
Покуда Иоселе-соловей вел себя пристойно, был благонравен, как это положено, его пение у амвона имело особую прелесть, и сам он казался прекрасным. Но стоило ему изменить свое поведение, как он сразу опротивел людям, стал ненужным, непотребным.
— Хорош кантор, — говорили о нем, — играет в карты, жрет трефную* колбасу и разгуливает с девками! Замечательный кантор!
Как водится у всех, так и у нас: покуда человек на вершине славы — похвалам нет конца, его боготворят, его возносят, о нем трубят на всех перекрестках. Но стоит ему потерять уважение у людей, и в нем отыщут всякие недостатки, возведут на него всякую напраслину, узнают вдруг о нем такое, от чего волосы дыбом станут. Так было и с Иоселе-соловьем. Когда он был хорош, он был хорош без меры, но чуть о нем заговорили злые языки, как про него стали рассказывать всякие грязные истории. Один сообщал, что видел собственными глазами, как Иоселе-соловей ходил в постоялом дворе без шапки, распевал солдатские песни и крутил с кем-то любовь. Другой передавал, что Иоселе в Судный день лакомился поросенком в масле. Третий докладывал, что в некоем городе Иоселе согнали с амвона за какую-то непристойность.
Одним словом, о Иоселе пошла такая слава, что ему волей-неволей пришлось бы в конце концов оставить канторство и перестать петь, несмотря на уговоры Гедальи-баса не обращать внимания на сплетни.
— Пускай наши людишки хоть треснут болтаючи, только бы деньги платили! — говорил Гедалья-бас.
Ухаживал Гедалья-бас за Иоселе неспроста. Иоселе-соловей был для него хорошей доходной статьей. Здесь черпал он средства на жизнь, притом полной пригоршней. Помимо прочего, у Гедальи были еще особые виды на Иоселе — он намеревался его женить. У Гедальи была дочь, возможно, и не слишком красивая, зато умная девица. Правда, была она уже в летах, давно в летах; уже за двадцать, — то есть почти около тридцати.
— Не везет! — плакался частенько певчим Гедалья так, чтобы Иоселе слышал. — Не везет, да и только! Такая у меня замечательная дочь, и никак не найду жениха. Кого попало она, конечно, не хочет, а то, чего ей хочется, я не могу найти. Нынешние девушки!..
Так вот говаривал Гедалья-бас, пользуясь, по своему обыкновению, разными намеками да экивоками и надеясь, что тот, кому это нужно, поймет. Надо быть очень уж большим дураком, чтобы не уразуметь, на что Гедалья намекает, рассказывая про свою дочь. И Иоселе очень хорошо это понимал, но притворялся глупеньким. Иоселе уже привык к подобным разговорам. Всюду, где он пел, в каждом городке, где он бывал, сваты буквально обивали у него пороги. Предложения были одно заманчивее другого: десять тысяч, пятнадцать тысяч, двадцать тысяч приданого. Находились среди богачей охотники, которые готовы были немедленно выложить деньги, только бы заполучить Иоселе в зятья. Это было понятно, в ту пору, когда Иоселе славился, вел себя благопристойно. Конечно, в таких случаях обращались не к Иоселе, а к Гедалье-басу, как к старшему. А Гедалья, недоговаривая, намекая на что-то, всеми силами старался расстроить любое сватовство, отвадить людей, отделаться от них, так как все это шло вразрез с его видами на Иоселе.