Каменный пояс, 1976 - Александр Коваленко 7 стр.


Воображение изматывало Терентия, и он отходил с каким-то молитвенным настроением от этой картины в Москве, где люди толпами валили по залам, листали старые пожелтевшие справочники, словно обретая что-то совсем забытое, канувшее в вечность и теперь чудом воскресшее в нетленной вечной красоте…

И вот сейчас Терентий, поцеловавший незнакомую ему дотоле девушку всего лишь из мгновенного порыва жалости и сострадания, сидел на берегу озера. Здесь он еще мальчишкой учился плавать и когда-то с трепетом ждал, что когда-нибудь он покажет всю свою силу мышц, проплывя мастерски «дельфином», выбрасывая сильные руки и волнообразно изгибаясь в воде, ударяя сомкнутыми ногами в ее струящейся глубине. Ждал — и дождался… Только не было у него желания подняться, пройти босыми ступнями по свитому ветром песку, охладить пышущее от возбуждения тело…

А девушка по имени Оля, так ласково ответившая ему на невольный порыв, уже русалкой плескалась в озере, замочив волосы и махая ему издали хрупкой ладошкой… Да, он, действительно, не имел права…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Прошло два года. В двадцатых числах декабря в малогабаритной квартире на две комнаты беседовали в низких, с широкими удобными поролоновыми спинками креслах два человека — приехавший в город с полгода назад кинорежиссер Богоявленский и архитектор-пенсионер Серебряков. На низеньком столике пыхтела никелированная кофеварка, стояла плетеночка с печеньем и пиала с вареньем из лесной земляники, от которой душисто и приятно пахло. Старики беседовали не торопясь, откровенно и вежливо, как люди, прожившие бурные годы и знающие цену этому немудреному уюту.

Раздался звонок, и Богоявленский легкой походкой лыжника и бегуна, чем он непрестанно гордился, пошел открывать. В дверях стоял Артем, немного смущенный тем, что явился в сопровождении Леночки. Красивую девушку давно мучило любопытство от разговоров об антикварном старце, снимающем пятый десяток лет кино, обходительно-галантном с женщинами и необыкновенном рассказчике.

Она упросила Артема взять ее в гости, хотя тот вовсе не собирался засиживаться у Богоявленского: шла зачетная сессия, и надо было решать задачи по сопромату, еще более сложные по объему, чем двойные интегралы на первом курсе.

Артем уже впрягся в институтскую лямку, с удовольствием занимался в студенческом научном кружке и теперь решал задачи на конкурс, освободивший бы его от дальнейшего экзамена. Сегодня он принес давно обещанные рисунки пером для режиссера, по просьбе которого он рисовал ветхие здания города. По его мнению, рисунки удались, и только поэтому он согласился идти в компании Леночки.

— А, племя молодое, незнакомое! Прекрасно, что вы зашли. Нынче рождество — послушаем вместе парижскую мессу…

Старик подтянулся, глаза его молодо заблестели, он бросился суетливо помогать Леночке снять изящную шубку.

— Темочка, Леночка, как чудесно! Я-то как соскучился по вас, — приветствовал их Серебряков, вставая и уступая кресло девушке.

Он залюбовался ее здоровой, чистой красотой, густыми черными волосами, аккуратно прибранными и заколотыми серебряной заколкой. Ей шло и темно-вишневое шерстяное платье с витым пояском, с рукавами, чуть выше локтя открывавшими ее белые, полноватые руки, и кокетливые сапожки из замши с блестящими замками и пряжками.

— Вы прямо вылитая суриковская красавица, — подхватил тему Богоявленский, — помните, в «Боярыне Морозовой» Урусова стоит? Вы, Леночка, мне ее напоминаете.

И он поспешно налил девушке из кофеварки ароматную коричневую жидкость.

— Я вам рисунки обещанные принес, Павел Петрович. Вот… — Артем подал старику папку с красиво вычерченной виньеткой.

— Старинные здания — это моя слабость, коллега. Вы говорите, ваш город молод. А он ведь прелестен в своей безыскусной старине, уральской кержацкой архитектуре…

— Какая это архитектура. Купеческий модерн конца девятнадцатого века, — отшутился Серебряков, всегда в душе скептически относившийся к показной любви к патриархальщине, хотя и сам собирал раритеты прошлого.

— Ан нет, тут я с вами в контрах. Вот полюбуйтесь, какой шедевр мы с Темой отыскали. В ваших переулочках Заречья чего не сыщешь… — И Богоявленский вытащил белый картон, на котором был тщательно прорисован тушью двухэтажный особняк с балконом, кирпичными стенами и декоративными коронками парапета на крыше. — Какая прелесть, симфония узорного кирпича и чугунной вязи! Взгляните, Леночка, сорок три вида кирпича мы насчитали в этом купецком особняке с Артемом. И звездчатый, и ромбический, и полукруглый! Разве сейчас такое сыщешь? А вот природный, грубо рубленный гранит в доме! Какие массивные арки окон, замковые глыбы! Какая узорчатость крыльцовой консоли!

Богоявленский снова чуточку переигрывал, и Артем это чувствовал. Но ему было приятно, что режиссер хвалит его работу, его кропотливый труд — рисунки, из которых уже можно было подумать — не составить ли целый альбом. Серебряков, бегло просматривая листы, бросал изредка замечания: — Тут штриховка у тебя, сосед, лишняя. А здесь нафантазировал, этот фасад жестче, лаконичнее… Но в целом, любопытно. Надо при случае подсказать главному, может, устроит выставку в «Горпроекте»…

— Вы согласны, это надо замечать? Это надо ценить и сохранять. Дудки, что архитектура есть только на Новогородчине или в Ярославщине. Гармония была присуща творениям прошлого повсеместно… — наседал на Серебрякова воодушевленный режиссер.

— Вас послушать, и все городские галантерейные магазины надо объявить памятниками зодчества. Были у нас миллионеры Якушевы, любили модерн в начале века…

— А что, ваша галерея — это классический модерн. Одна лестница на второй этаж чего стоит. Не цените вы, профессионалы, творчество ваших предшественников, не цените!

— Сомневаюсь я, Павел Петрович, что купцы понимали толк в искусстве. Город барышников и коннозаводчиков требовал показухи, вот на показуху и лепили то амурчиков под потолок, то капительку с акантом. Какая уж тут красота…

Артем молчал, внутренне не соглашаясь с Серебряковым, которого всегда любил и ценил. За время работы над рисунками он по-иному понял красоту скромных городских домов с незатейливой резью наличников, с затененными от тополей дворами, мощенными плоским камнем. Ему стала понятна особенность облика почти каждого строения прошлого, чего он не мог сказать, к огорчению, о современном, супериндустриальном строительстве, загромоздившем унылыми коробками пятиэтажек пространства снесенных кварталов. Но Артем полагал, что сердце его обманывает, что где-то есть иная, ведомая, быть может, Серебрякову правда красоты современного строения, ибо не может быть, чтобы сложная инженерная наука, в которую он погрузился так доверчиво и искренне, была создана только ради цифр, ради голого расчета и многочисленных формул. И ему еще острее захотелось войти в приотворенную дверь инженерного дела, чтобы понять и примирить в самом себе эти противоречия.

Леночка внимательно слушала полемистов, ревниво воспринимая то, что относилось непосредственно к Артему. В общем-то она хотела, чтобы ее избранника хвалили, но в то же время не забывала запоминать колкие критические фразы в адрес его художничества, ибо сама она полагала, что Артему нужна вовсе не живопись, а математика. Она уже видела в нем научного работника, не импульсивно-доверчивого, а наоборот — самостоятельно-сдержанного, степенного, каким в ее воображении должны были быть ученые, и потому с неприязнью воспринимала преувеличенно дружеский панегирик Богоявленского. Сам старик — как феномен — ей показался забавным, в нем было нечто противоположное тому укладу порядочного расчетливого дома, в котором девушка выросла. Он был как фейерверк — яркий, разноцветный, но недолговечный. Как он прожил свою жизнь? В скорых иллюзорных увлечениях? В житейской неприспособленности? В легкомысленном рассеивании по мелочам собственного таланта? И Леночка снова представила себе Артема непременно на высокой кафедре в большой аудитории…

II

В беломраморном, с пурпуровыми рядами кресел зале МГУ заканчивался трехдневный конгресс металлургов. Убеленные почтенными серебристыми сединами ученые в строгих костюмах, в белоснежных сорочках с твердыми отутюженными воротниками неторопливо уточняли предложенную президиумом резолюцию конгресса, определяющую на несколько лет вперед пути развития качественной металлургии мира. В зале стоял ровный, умеренный гул, в котором слышалось шелестение лощеной бумаги, щелканье переключателей переводчиков и разноязычные восклицания.

Профессор Грачев, откинув полированную доску, служащую крохотным удобным столиком, быстро записывал дополнения, даваемые японскими коллегами из всемирно известной фирмы «Тодзио», которые звучали сейчас в наушниках на английском языке. Он переводил их сразу, скосив чуть вопросительный взор на своего аспиранта Зданевича, контролировавшего правильность текста по английскому офсетному буклету с яркими рекламными снимками, розданному участникам конгресса только что в перерыве. Грачев, скользя золотым пером по бумаге блокнота, с удовлетворением и азартом убеждался, что предсказанные им несколько лет назад прогнозы сбываются. Японцы уже пустили стотонные конверторы на кислородном дутье с осевым вращением, ловко обойдя действующие американские и советские патенты за счет незначительных изменений схемы разливки. Невиданный рывок, совершенный ими за последние три года, опрокидывал все представления об этой крошечной островной стране, как второразрядной державе в мире стали. Не имея собственной руды, угля, флюсов, они давали баснословно дешевую сталь высоких прочностных показателей, о чем взахлеб расписывал их добротно сделанный буклет с улыбающимися рекламными старцами возле желто-лимонных ковшей, Одного из творцов, запечатленного в пластмассовой оранжевой каскетке и в скромном синем рабочем кителе на снимке, Грачев знал. Это был Токаси Оно-сан, профессор и директор фирмы «Тодзио», умело сочетавший в себе качества дельца и ученого. Совладелец трех десятков металлургических заводов сейчас приятельски улыбался ему из соседнего ряда, показывая пальцами, что им, партнерам по науке, есть о чем поговорить после финиша конгресса.

Профессор Грачев, откинув полированную доску, служащую крохотным удобным столиком, быстро записывал дополнения, даваемые японскими коллегами из всемирно известной фирмы «Тодзио», которые звучали сейчас в наушниках на английском языке. Он переводил их сразу, скосив чуть вопросительный взор на своего аспиранта Зданевича, контролировавшего правильность текста по английскому офсетному буклету с яркими рекламными снимками, розданному участникам конгресса только что в перерыве. Грачев, скользя золотым пером по бумаге блокнота, с удовлетворением и азартом убеждался, что предсказанные им несколько лет назад прогнозы сбываются. Японцы уже пустили стотонные конверторы на кислородном дутье с осевым вращением, ловко обойдя действующие американские и советские патенты за счет незначительных изменений схемы разливки. Невиданный рывок, совершенный ими за последние три года, опрокидывал все представления об этой крошечной островной стране, как второразрядной державе в мире стали. Не имея собственной руды, угля, флюсов, они давали баснословно дешевую сталь высоких прочностных показателей, о чем взахлеб расписывал их добротно сделанный буклет с улыбающимися рекламными старцами возле желто-лимонных ковшей, Одного из творцов, запечатленного в пластмассовой оранжевой каскетке и в скромном синем рабочем кителе на снимке, Грачев знал. Это был Токаси Оно-сан, профессор и директор фирмы «Тодзио», умело сочетавший в себе качества дельца и ученого. Совладелец трех десятков металлургических заводов сейчас приятельски улыбался ему из соседнего ряда, показывая пальцами, что им, партнерам по науке, есть о чем поговорить после финиша конгресса.

Грачеву, чьи лицензии в прошлом году были куплены наконец после долгих торгов и взаимных уступок рядом шведских, японских и итальянских фирм, тоже хотелось вплотную познакомиться с подвижным, улыбающимся японцем, на лацкане пиджака которого среди прочих, виднелся скромный, чуть аляповатый значок его родного города. «О, колоссально! Раскислители профессора Грачева — это наш двойной секрет, — похлопывал его при первой встрече Токаси Оно-сан, — дубль-секрет…» И японец, блестя роговыми очками и матовой обтягивающей скулы кожей, откровенно улыбался, вызывая у Грачева смешанное чувство опасения и польщенного самолюбия.

Секретарь конгресса, жердеподобный англичанин с длинным лицом и тусклыми платиновыми коронками, долго зачитывал тексты поправок, держа вытянутый палец в знак внимания, потом уступил место председателю академику Страбахину, от имени советской делегации поблагодарившему гостей за участие и коротко пригласившему желающих поехать на экскурсию по заводам и фабрикам и примечательным местам столицы. В конце он сказал, что материалы конгресса будут высланы участникам не позднее чем через две-три недели.

— Вот это темпы! — не выдержав, шепнул шефу Зданевич, имея в виду, что в институте печатные сборники «варились» по году-два. — Это же надо перевести, отредактировать, дать иллюстрации!..

— Столица все может, Юра, — захлопывая блокнот, отпарировал Грачев, — ты лучше скажи, в министерстве был? Как с нашей программой?

Юрий Викторович Зданевич на внешний вид был тщедушный человек, с впалой грудью, белесыми, красноватыми от занятий в библиотеке, веками, оттопыренными ушами на стриженной ежиком голове. Однако в нем скрывалась редкая способность входить в контакт с людьми разных возрастов и положений. Умел хитростью, льстивостью возбудить к себе доверие людей, учить их «уму-разуму», понося огрехи академической чистой науки, ее оторванность от жизни. Причем Зданевич охотно соглашался, подсказывал досадные примеры, сетуя на собственный, незначительный, якобы, опыт в этой отрасли.

Производственники свысока благоволили к такому «книжному червю», который «по оплошности» снабжал их вычитанной идейкой или простодушным советом. Зычным цеховикам претила обычная самоуверенность деятелей от науки, Зданевич же тихо «обвораживал» их своим самоуничижением, с полгода-год будучи их желанной дойной коровой по части придумок. Потом, под налаженный контакт, появлялся Грачев или его сотрудники, и оказывалось, что внедрение было частью общей институтской тематики, и заводу следовало бы раскошелиться, оплачивая авторские права, но лучше — и тут все соглашались — лучше идти на крепкий контакт с наукой, столь славно оправдавшей себя даже в малом.

Поэтому именно Зданевича взял с собой на конгресс Грачев, поручив ему довести до конца деликатное дело подписи и утверждения учебных планов потока, фактически существующего два года. Была, правда, устная договоренность с начальником отдела, устное «добро» от одного из замминистров, но до подлинного утверждения в текучке канцелярщины пока дело не дошло. А ведь к марту люди выходили на дипломы — реальные, качественные дипломы, выстраданные авторами на двести процентов. Грачев беспокоился за судьбу своего детища и потому с надеждой повторил вопрос понятливому Зданевичу.

— Видите ли, Стальрев Никанорович, Запольский в отпуске, а референт Гудкова третий день возит иностранную делегацию по вузам. Я наводил справки: «де-факто» — резолюции нет. Я, правда, раскопал интересный документ — «Положение о рабфаках» тридцать восьмого года, там есть абзац…

— Ты мне не крути. Запольский, может, за три года уехал отпуск использовать. С ним по телефону не поговоришь. Сколько тебе дней еще надо, продлевай командировку, но дело доводи.

— Но, может быть, использовать этот абзац как аргумент? Его никто не отменял, я в «Сводном томе приказов по высшей школе» сверялся…

— Кто мне дипломы выдавать разрешит, чудак? Мне людям документы выдавать пора, а ты архивы листаешь. Чтобы подпись к январю была — хоть встречай Новый год на письменном столе у Запольского. Понял?

— Понял, Стальрев Никанорович. Я вот еще… насчет японца.

— Давай. Есть идея?

— Он у нас мог бы обработку шлаком в полглаза взглянуть, а?

Обработка синтетическим шлаком стали после разливки в ковше была только что внедренной на опытном участке ХМЗ идеей диссертации Зданевича. Грачев был ее соавтор, хотя и стоял, не чинясь, в авторском свидетельстве вторым. Он понимал, что молодой человек жаждет признания и быстрого результата, но хлопоты по предыдущим лицензиям охладили его пыл.

— Ты, Юрий Викторович, знаешь, для чего они лицензии покупают? Чтобы потом их обходить, пока мы долдоним рекламу в ихней державе. Все рассусолим — они и рады.

— А я загадкой ему, Стальрев Никанорович, «ноу хау» — ни слова, а эффект, подготовку — как в американском бриффитце. Не может быть, чтобы он не загорелся — он же «Ванадий в конверторном производстве» написал. Читали?

— Читать-то читал. Это тебе не цеховой комполка — это ученый. Они, знаешь, как американцам нос утирают? Патенты скупили, повысили квалификацию — и дуют дальше. Нет, Юра, подожди. Поговорим в «Металлургимпорте»…

И Грачев с ответной напускной улыбкой встал навстречу осклабленному всеми тридцатью золотыми зубами японскому коллеге, быстро говорящему что-то на английском языке…

III

Заведующий кафедрой Николай Иванович Кирпотин уже полгода исполнял обязанности профессора строительной механики, или по-старому — был экстраординарным профессором. Это звание возвышало его в собственных глазах, и он снисходительно смотрел сквозь пальцы на чудачества жены, которую одолела мания приобретательства, какого-то фанатического поклонения полированным гарнитурам, трельяжам, румынским креслам и чешскому искусственному хрусталю. Измученная одиночеством тридцатилетняя женщина, которую он застал в комнатке итээровского общежития, теперь превратилась в завсегдатая комиссионных и мебельных магазинов, с решительными манерами покупательницы, знающей, как и от кого нужно получить требуемую записку, кому позвонить в случае треснутого фигурного стекла и с кого спросить, если импортные костюмы, по слухам, завезены на базу. Сам Кирпотин предпочитал не входить в мелочи, с удовольствием, однако, облачаясь по утрам в теплое, фасонной вязки, трикотажное импортное белье, или устраиваясь по вечерам для чтения возле немыслимо-роскошной, с тройной подсветкой немецкой настольной лампы. Его грустно волновала одна только мысль, журчащая словно протекший кран в ванной, — хорошо бы остепениться… Тогда круговорот его жизни, полной бескорыстного и терпеливого служения науке, вопреки всем соблазнам и искушениям перед легкими путями, был бы замкнут не только в собственных глазах, но и во мнении всех окружающих.

Однако Кирпотин печально сознавал, что написать диссертацию под шестьдесят лет он уже не в силах, и, хотя взоры его иногда обращались к буйной тридцатилетней молодежи, заполнявшей все вакантные должности на кафедре, было фактом, что он так и не завоевал у них должной почтительности и уважения, позволивших бы ему соединить свой огромный педагогический опыт с напористостью и энергией какого-либо молодого покладистого ассистента. Он знал, что в своей среде эти юнцы, не знавшие ни войны, ни эвакуации, ни мизерных инженерных пайков, потешались над его чопорностью, деликатными манерами и неумением показать власть там, где это ожидалось и приветствовалось бы. Его не ставили ни в грош, когда добивались квартир или путевок в дома отдыха, его игнорировали, шумно обсуждая литературные новинки или театральные премьеры, его не приглашали на новоселья и рождения бесчисленных Марианн, Элеонор и Русланов, которыми обрастала буйная неоперившаяся кафедра. Пропасть, разделявшая его и молодежь, продолжала осязаемо существовать даже на заседаниях кафедры, где его распоряжения встречались молчанием, а распределение учебных часов — ироничными улыбками.

Назад Дальше