Каменный пояс, 1976 - Александр Коваленко 9 стр.


Словом, она нехотя, но втайне с расчетом, согласилась с Артемом на эту авантюру с лесом, избушкой и экзотической встречей Нового года под елью, чтобы поставить все точки над «и», знать, как и куда повернутся дальнейшие события, и, если удастся, подчинить его полностью своим обаянием, великодушием… но не больше. Любая другая мысль приводила Леночку к глухому сопротивлению, вскормленному молоком матери, вечными воплями в доме из-за лишней рублевки и тревожно-опасливыми взглядами отца на статную, сильную фигуру дочери, ее небрежно запахнутые дома полы халата, чавканье за сладким тортом или курицей. Нет, Леночка не могла даже в предположении допустить, что она может остаться в этом доме, среди нудных очкастых теток, оплывших и икающих после обеда, среди отцовских разбросанных по квартире выкроек, обрезок, картонных шаблонов. Нет, сделать ее обманутой дурочкой никому не удастся, даже Артему… В конце концов, она достаточно умна, чтобы найти себе другого. С ее ли красотой печалиться?

И она требовательно и серьезно посмотрела в глаза Артема, искрящиеся доброжелательностью и озорством.

— Ну, ты сразу напридумываешь. Какие Аллочки, какие Людочки? У меня никого не было!.. — Он с шумом сбросил на пол рюкзак, снял промокшие лыжные ботинки и пошевелил озябшими пальцами в носках.

— Конечно, печки бы не мешало. Давай я чай на спиртовке сооружу, идет?

По тому, как девушка не ответила, как обидчиво повернулась к нему спиной и принялась расчесывать свои пышные, немыслимо прекрасные волосы, он понял, что она упорствует и требует от него откровенности. Он втайне давно боялся этого разговора. Ленка была не из тех девчонок, что быстро и беззаботно сходятся, хихикают над твоими шутками, позволяют себе вольности, а потом так же легко забывают об интимном, неповторимом, таинственном, что связывает незримо мужчину и женщину даже после сорванного мельком поцелуя. За это он ценил ее и одновременно побаивался.

Действительно, он не был разборчив в своих знакомствах. В легкой, бездумной пирушке, потеряв голову и увлекшись доступностью объятий, он неожиданно обнаружил в себе ничтожного сластолюбца, чьи пальцы, не подчиняясь разуму, способны жить как бы сами по себе — подло и беззастенчиво, а тело падает к другому — мягкому и пахучему — словно притягиваемое властным магнитом. К тому же он остро чувствовал красоту — красоту обнаженной холмистой твердой груди, между ложбинок которой немыслимо сладко прикасаться губами; прелесть линий закинутых за голову рук, безвольный поворот нежной, струящейся к подбородку шеи.

Все это — неважно кому принадлежащее и мгновенное — кружило ему голову жаждой повторения, стремлением погрузиться еще и еще раз в благостное оцепенение. И хотя подлинной близости женщины Артем еще не знал, он чувствовал себя уже виноватым перед любимой за раннее прикосновение к тайне, которой она не ведала, за падение, которого он не должен был допустить, преклоняясь перед ее редкой красотой, сдержанностью и целомудрием.

— Ленка, я ведь люблю тебя. За что ты на меня злишься? — тихо сказал он и перестал качать насосик крохотной алюминиевой спиртовки.

— Любил бы, не издевался надо мной, — резко ответила Лена, расправляя на нарах пестрый спальный мешок с белым треугольником вкладыша.

— Ну что ты, разве я издеваюсь? Говорю же, честное слово, у меня никого нет и…

— И не было? — Леночка повернулась и снова беспощадно посмотрела в глаза Артема, которые тот в смущении опустил.

— Можно сказать, что не было… Да разве это сейчас важно? Пойми, — и Артем броском бросился к Лене, прижал ее упрямо отстраняющееся тело к себе, — пойми, что я люблю тебя и хочу, чтобы ты была моей. Это счастье, это немыслимое счастье — быть вместе, любить друг друга, уступать во всем…

Артем хотел сказать, что ради святости красоты он согласен уступить все, что имеет, — независимость, увлечения, даже мужскую дружбу, но Лена, смотря на него снизу и отталкиваясь от него ладонями в подбородок, ответила:

— То, что ты просишь, я не уступлю тебе. Ты должен быть моим и только моим…

— Ленка, — снова горячо и возбуждаясь зашептал он, — давай поклянемся здесь на верность, на вечную верность и честность… и… будь моей сейчас, а?

— Идиот! — оправившись через мгновение после натиска Артема, зло крикнула Леночка. — Ты что думаешь, я тебе театральная шлюха? Привык распаляться в любой конюшне — прочь от меня. Ты — бабник, как и твой папаша. О нем сплетен полный город, так ты и меня в свой полк зачислить хочешь?

Артем опешил. Он никогда не ожидал от нее такой взвинченности и лютой ненависти. Еще не понимая, он продолжал машинально гладить ее волосы, но она больно и хлестко ударила его по щеке: «Прочь, я говорю. Не умеешь быть человеком — отойди от меня». И с рыданиями упала на спутанный простынный вкладыш. Ветер, усиливаясь к ночи, гудел в щели, мерно качая деревянную, на стальных скобах, вышку.

VI

Известие о том, что Грачев снят с работы, принес Кирпотину Кукша, когда, опоздав на полтора часа, явился без жены, один, с нервически вздрагивающим подбородком и в наспех одетых, несуразных зимой, калошах. Кукша стоял в передней в натекших сиреневых лужицах и сбивчиво что-то рассказывал, называл имена, фамилии, какие-то ведомства и отделы министерства, в которых долго и с разными вопросительными приписками ходило утверждение необычных учебных планов, но всего этого обескураженный, побледневший Николай Иванович запомнить не мог. Он смотрел, как Кукша с облезлой лысой головой, склеротическими жилами на шее и впалыми сухими щеками шевелит дряблым ртом, и ему казалось, что он оглох, видит только артикуляцию рта декана — то презрительно кривящегося, то вытянутого в трубочку, то плоского, с трясущейся нижней отвислой губой. Дарья Андреевна нашлась быстрее всех. С подкрашенными ресницами, подобранная и помолодевшая в праздничном платье с ниткой жемчуга она вышла в переднюю, повелительно раздела Кукшу, утыркав его пыжиковую потертую шапку в шкаф, и скомандовала:

— Не вас сняли, что вы, как мокрые крысы, трясетесь! У всех Новый год. Где Эльвира Марковна?..

И когда Кукша бестолково уселся на край высокого стула за накрытым столом, где были расставлены шпроты, заливное, острый с хренчиком салат и буженина, она сунула ему в руки бутылку, велев распечатывать ее мужчинам, а сама исчезла. Кирпотин, сидя с другой стороны стола, понемногу обретал слух и уже слышал, как Кукша говорил о какой-то строящейся гигантской лаборатории на задах института, за гаражами и складами, о сотрудничестве Грачева с Задориным, однако и это никак не увязывалось в голове экстраординарного профессора. Прекрасная идея дать образование опытным, дельным людям никак не могла быть поводом к отставке, хотя и не совсем деликатного, но, в целом, энергичного и толкового ректора института. Кирпотин с недоумением вспоминал округлые, уверенные жесты Грачева, его решительный, властный тон, вызывающий у него в последнее время даже определенное уважение и зависть, и не приходил ни к какому выводу. Что-то не сработало в механизме инстанций, рассматривавших утверждение учебных планов, так честно, со знанием дела, составленных им, Кирпотиным, где-то не разобрались, увидели посягательство на букву закона и вот… Грачев пострадал. А он, Кирпотин, исполнитель и двигатель всего дела?..

— Может быть, были какие-нибудь финансовые нарушения? — с надеждой спросил он у умолкшего на мгновение Кукши.

— Что вы, Николай Иванович. У нас в институте две комиссии прошлый месяц были. Хоздоговора даже и то в балансе. Зарплаты, правда, не хватило, и мы брали в счет следующего квартала, но за это не снимают. Я же говорю — письмо кто-то написал. Из обиженных, а оно рикошетом в министерство вернулось. Разве бы Грачева сняли, если бы не письмо… Ведь устное «добро» было, а теперь — теперь разве получишь «добро», если так не сработало…

Кирпотин опять не понял, какое письмо сработало, а какое «добро» не сработало. Он вообще плохо разбирался в механике управления, чувствуя себя чужим и на кафедре. Вернулась Дарья Андреевна с супругой Кукши — пышной увядшей дамой в кружевном темном платье со следами пудры на полных, желеобразных щеках. Пальцы ее были в толстых золотых кольцах, которые, казалось, уже навеки не снять с фаланг, ибо они оплыли с обеих сторон — так кора дерева затягивает стальной обруч. Женщины засуетились, пригласили еще соседей — молчаливого озабоченного завлабораторией сварки и его жену — белокурую накрашенную хохотушку. Задвигались стулья, зазвенела посуда, упали на пол первые вилки, и уже понеслось к курантам время под стеклярусной чешской люстрой, на соломенных цветастых салфеточках, уложенных, чтобы не попортить полировку, и Кирпотин, оцепенелый и недоумевающий, выпил, не разбирая, сначала одну рюмку, зло обжегшую ему губы, затем после крепкого тоста завлабораторией — вторую, твердо помня еще, как выразительно каменно глядела на него с другого конца стола Даша.

Потом все закружилось у него в глазах, обычно четко фиксирующих детали: танцующий Кукша в подтяжках, с отвислым животом и блестящей лысиной, сердито и звонко говорящая что-то мужу блондинка с неестественно огромными ресницами и круглыми бляшками деревянных бус, по параболе свисающих у нее с наклоненной шеи, громадный, коричнево-шоколадный торт со свечами, которые все почему-то гасили, дуя вкось и нелепо оттопыря губы… Дальше он ничего не помнил, потому что глаза заволокло мглой, и он провалился куда-то вниз, неудобно и больно подогнув ноги.

Там, в небытии, перед ним отчетливо возникла короткая, со скрещенными на груди руками фигура, странно знакомая и вместе с тем непропорциональная в размерах головы и рук, покрытых гречкой крапинок на коже. Ослепительный нимб светил из-за яйцеобразной, с пельменями волосатых ушей, головы. Рот, сложенный для дутья в трубочку, сивый, бескровный дул на него со всей силой, и Кирпотин начал лихорадочно шарить вокруг, ища за что бы ухватиться. Но вокруг была абсолютно полированная, с блестящим эпоксидным лаком, поверхность, тоже до тошноты знакомая, и ноги заскользили по ней с ускорением, которое, очевидно, можно было высчитать, если определить массу тела и силу дутья, но он с ужасом понял, что забыл даже формулу инерциального движения и только, раскорячась и балансируя в воздухе руками, скользил, скользил, чувствуя, как звенят барабанные перепонки от ветра…

Вдали почудилось ему лицо его дочери — Оленьки — бледное, с отвислыми волосами и желтыми пятнами роженицы, и он хотел закричать ей, попросить помощи у единственного человека, которому отдал все, но не было сил на этом ветру произнести даже слова, и он только мычал, чувствуя, как разогреваются подошвы от трения. «Какой коэффициент скольжения?» — пронеслось в мозгу, и он снова провалился, сопровождаемый громким хохотом дувшего ему в лицо великана…

Приехавшая через десять минут «скорая» в лице студентки-медички и пожилого фельдшера констатировала кровоизлияние в мозг у профессора политехнического института Николая Ивановича Кирпотина, пятидесяти восьми лет.

VII

Они возвращались обратно тем же путем — вдоль отвесных, с обветренными меловыми выступами гор. Они не обращали внимания на то, что камни, нависшие над ущельем, похожи на лики древних египетских богов — плосколицых, с отбитыми носами и пустыми, как глазницы судьбы, впадинами, иссеченными дождем и снегом. Артем шел сзади, мерно и машинально упираясь палками в наст, сжав до ломоты зубы и сощурив глаза от искрящегося крупчатого снега.

Темно-зеленая фигура Лены мелькала впереди, то пропадая на спусках, то возникая на подъемах, затяжных и унылых.

Ему было стыдно, унизительно стыдно за случившееся. Проснувшееся сознание совершенного жгло ему сердце, и он изредка останавливался и жадно ел вкусный, с привкусом колодезной воды, снег.

Если бы все закончилось тогда, в минуту его напора, когда, полный иллюзий, он привлек к себе сопротивляющуюся Лену, или хотя бы чуть позже, когда она упала, плача, на смятый пуховый спальник, — он бы еще мог чувствовать себя прощенным в собственных глазах. Он бы оставался виноватым, пусть даже излишне смелым и резким в желаниях, но теперь…

Он тоскливо вздохнул, поправляя режущие лямки рюкзака, в котором, наспех уложенное, что-то бренчало, булькало, упираясь в спину острыми углами.

Нет, его унижение пришло позже, много позже, когда, наплакавшись, Леночка угрюмо встала, не глядя на него, сидящего на нарах, пошла к рюкзакам, долго вытирала лицо, меж тем как на спиртовке вскипел чайник, и ему волей-неволей пришлось его выключать. Они стали пить чай, пока еще не смотря друг на друга, потом, задевая нечаянно локтями, освоились, осмелели, и наконец Лена, не поворачиваясь, спросила:

— Сколько времени?

— Полдвенадцатого, — буркнул он, пережевывая приготовленный матерью пирог с мясной начинкой.

— Мы что, так и будем встречать праздник, поссорившись? — тихим, дрожащим голосом, помедлив, продолжала она, и он, удивленно обернувшись, увидел, что она смотрит на него какими-то особенными, ясными и ласковыми глазами. Он прочел в них, что прощен и помилован, по-прежнему любим и… даже… Тут Леночка проворно встала, вытащила из мешка бутылку шампанского, тяжелую, мутно-зеленую, в серебряной ладной головке, и подала ему.

— Открывай… Я не намерена мучиться целый год из-за твоей дурости.

Шальное ликование пронизало его тело, оно забилось в мелкой, трепетной дрожи, и когда они выпили из холодных эмалированных кружек, то, не сговариваясь, потянулись друг к другу, и губы их слились в долгом примирительном поцелуе…

…Черно-белый с зелеными пятнами елей мир природы простирался вокруг них. Вскрикивали, нарушая безмолвие, трефовые галки. Суетились вокруг заснеженных стогов воробьи. Временами шумно опадала с еловых лап снежная масса, и лапы долго раскачивались, словно махая им вслед прощально и примирительно.

IX

Грачев растирал в предбаннике чуть располневшее, медно-красное от жара тело. Приятно пахло ядреным квасом, и дубовым листом, и чуть нафталиновым ароматом мягкого шерстяного белья. Он посидел, массируя пальцами брюшину с первой залегшей складкой ниже пупка, поприседал на каждой ноге поочередно, с некоторой натугой соблюдая равновесие, потом споро оделся, набросил на плечи овчинный кожух и, звякнув кольцом низкой двери, вышел на морозный воздух.

Стояла тихая ночь. Между соснами, в разрывах заснеженных ветвей, мерцали колючие звезды. Изредка лаяла собака внизу, у плотины. Грачев, запахнув полы полушубка, жадно дышал всей грудью, ощущая, как исчезало нервное напряжение, ломота в висках, сменяясь приятной усталостью и предчувствием дремоты. Хлюпая галошами на босу ногу, он дошел до высокого крыльца пятистенка, где жил лесник Власьяныч, зашел в сенки, погремел ковшиком о ледяную корку ведра, напился и толкнул дверь в накуренную душную комнату…

Он уехал в Караидельку еще две недели назад, наспех сдав дела обескураженному апоплексичному проректору по науке Денису Стояновичу Тодуа, твердившему что-то потерянно и сокрушенно. Так как шла сессия и экзаменов на кафедре у него не было (Грачев уже несколько лет не читал лекций, отдавая студентов на откуп своим доцентам), то он мог с полным правом, находясь в межвременье, побыть в одиночестве вне института, избегая досужих разговоров и сплетен. Кроме того, он давно откладывал рукопись монографии о выплавке качественных сталей, а сроки договора с издательством поджимали, так что пауза между телеграммой из министерства и приездом комиссии, которая должна была бы установить факты превышения им полномочий и назначить преемника, была для Грачева кстати. Он увлеченно работал, исписывая в день по десять-двенадцать листов и затем, сплошь испещряя их пометками, мылся по вечерам в крепчайшей чистой бане Власьяныча и с иронией, которая так соответствовала его сегодняшнему положению, играл в дурака с лесником и его немой, пришибленной женой. Втроем, сидя под стосвечовой лампой в бумажном цветном абажуре, они пили чай с медом, вытирая пот со лба вафельными полотенцами с петухами, и Власьяныч изливал дорогому гостю-приятелю свои немудреные взгляды на бытие:

— Вот ты смотри, Никанорыч, год от году ведь скудеет у меня лес. Как ни сажу молодняк, делянки ни прореживаю, а скудеет.

— Что, грибов стало меньше или землянки (так называют на Урале землянику)? — спрашивал лениво Грачев, допивая третий стакан. Чай он привозил с собой всегда отменный, смесь трех сортов прямо из столицы. А потому пил и наслаждался им вволю.

— И это тоже есть, а главное — цвет у травы не тот. Редкий. Какой-то запаршивленный.

— Чего так?

— А все дачники. Уйма ведь теперь народу — и едуть и едуть. Цветы собирают, в городе веники в ведра ставят, а лес скудеет. Ему ведь — полю там или поляне какой — свой оборот нужен. Семя, оно должно в землю упасть, а не в мусоре сгнить. Какие теперь цветы — молочай, горицвет весной. Ну еще два-три… А раньше ведь мед сплошной стоял на лугах, на полянке. Тысячелистнику вот бабе по болезни надо было найтить, так все ноги оттоптал, пока нашел… Разве это хорошо, как считаешь?

Грачев не понимал проблем, мучивших лесника, но сама мысль, что люди срывают бездумно, для забавы, лучшие цветы, губят и истощают травостой, неожиданно остро и ассоциативно взволновала его. Разве сам он не был заметным, полным сил и аромата, цветком в скопище пустых кормовых трав? И он рассмеялся, отгоняя от себя обидную мысль:

— Верно, кроме тебя, Власьяныч, этого никто и не замечает.

— Замечают, как не замечают. Давеча летом полная такая дачница заходила, все спрашивала липень-цветок. Был, говорю, у нас такой, башкирской розой его звали, а теперь и не знаю, куда он делся. Так что извиняйте, уважаемая…

Назад Дальше