Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие - Дмитрий Петров 20 стр.


И снова – ночной состав. И сентиментальное путешествие со всеми удобствами. Railroad track that takes me back… Москва – Третий Рим, столица открытого космоса. Где и последний гривенник потратишь, и счастье жизни обретешь…


2009. Подземный переход. Москва

И всё-таки иногда кажется, что Зубовский бульвар слишком широк. Особенно если вы пеший. И если – зимой. И под вечер. Когда уже хорошенько, с ветерком провьюжило и теперь под фонарями не пойми что – и не пурга метет, и не мелкий снежочек, а захлестывает, завихривает всю проезжую многополосицу в какие-то непутевые, расхлюстанные смерчи. Будто снова привычно и лениво крутит истошная московская мадама-непогодушка свои траченные молью когда-то белоснежные боа.

И среди этой перьевой болтанки мыкаются туда-сюда по Зубовскому дерганые авто – кто рвется-тащится к Смоленской, кто лезет-продирается к Октябрьской… А там еще Крымский мост, с аптекарской подсветкой стриптизных колеров… А дальше – после парка – полный тоннель железного черепахового супа, а то и борща.

Кстати у тех, кто правит в другую сторону: прямо по курсу – сразу за мидовской высоткой и башней Смоленского пассажа – точно такой же тоннель. Только короче. Вот и едут они себе…

А ты – идешь к подземному переходу, что при удаче может вывести к станции метро «Парк культуры». И Зубовский бульвар кажется уж слишком чуть-чуть чересчур просторным. Каким всегда – откуда ни взгляни – кажется он пешеходу в такие вечера.

Но делать-то нечего, и ты ныряешь в переход, где кафельные стены отражают мокрые шлепки разноплеменных сапожищ. Но – стоп, кажется, сегодня они – то есть стены – не только этим заняты. Они создают прекрасную акустику. Они лелеют творческий порыв.

У стены, где меньше шастает сапог, что-то такое наигрывает тихохонько под нос бродячий зубовский джазец. Барабанщик в козлячьей душегрее. Трубач-борода в куртешке-нараспашку-как-душа. Очкарик-в-жопе-шарик с начищенным самоварным басом-медалистом, а на самом деле – с тубой. Ловкач-саксофонист, свитер в полоску, притопывает грязноватую размазню мокрым лаковым штиблетом. А левей тереренькает на банджо дядя-хват с солидным носом и белой челкой ниже глаз. Ну чисто похоронный коллектив из Поти, где лабал Володя Телескопов…

Настраиваются, сыгрываются, готовятся врезать.

Посматривают с понтом в ноты на пюпитрах. Косятся на сумку, где закуска и банка (и, может, не одна). А также – на пустой покамест бочонок из-под пива «Левенбрау», приспособленный для денег, которых еще надо приподнять с торопыг – московских пешеходов.

Мимо сосредоточенно движутся немногие посетители перехода. А эти наяривают себе под сурдинку «Мэкки-Ножа». Московские маленькие оркестрики отчего-то очень любят этого Мэкки – законное дитя Бертольта Брехта и Луи Армстронга. Чуть что – давай наяривать про акулу, и про зубы, и про ножик, тот, которым чик-чирик возле моста через Темзу вдруг свалился человек…

Тут они сыгрались и жахнули. Да так, что лампы типа хором мигнули. Кое-кто из посетителей перехода стал слегка притормаживать. Прислушиваться. Остановились парень с девочкой в хорошеньких куртехах, дамочка в дубленочке, вы в пальто и шарфе в клетку…

Трубач закончил тему, и они с саксофоном, перебивая друг друга, полезли в импровиз, будто спорщики, которым есть что сказать и они боятся забыть… Барабанщик долбил как неистовый долбежник. А очкарик на самоварной тубе и дядька на банджо спокойно делали квадрат за квадратом, слегка вроде бы подсмеиваясь над ражими лабухами. Зная, что время, отпущенное на пререкания, скоро истечет и они свернут на коду. Они и свернули, грянув последние такты вполне по-диксилендовски. Будто играли не в ледяной «трубе», а в краю магнолий, где плещет море и солнце южное ласкает кожу нам.

Слушатели, а они уж собрались, вразнобой захлопали. Трубач галантно указал бородкой на бочонок. Звякнули монеты, спланировали купюры. Ударник отбил раз-два-три-четыре, и грянули «Шаланды, полные кефали». Занятно, столица помнит эту вещь. Кто-то отстал от слушателей – пошел своей дорогой, а кто-то прибился, начал прихлопывать, притопывать, подпевать…

В бочонок сыпались разные нелишние предметы, хоть и не из рога изобилия, но и не редко. И под их приятное шуршание и звон заводилы – труба и сакс – спорили о чем-то своем: сперва – в «Марширующих святых», потом в «Любви, что нечаянно нагрянет», а после в «Поезде "А"».

А потом – под аплодисменты ладошек, варежек и перчаток – они как-то вдруг все слегка устали, спали с лица и устроили перерыв.

Тогда уважаемые слушатели, звякнув мелочишкой, быстро разошлись. И только вы остались на месте – в переходе под Зубовским бульваром, ведущем к станции метро «Парк культуры». Вы хотели и стеснялись заказать одну вещь. Хотели – потому что любили, а стеснялись – потому что а вдруг ребята ее не знают… Неудобер может получиться.

Тем временем лабухи, глянув по сторонам, спешно хрустнули винтовыми пробками, раскупорили пару банок, ловко плеснули в пару стаканов и опять же ловко их опорожнили, со смачным причмоком закусив хот-догами из аккуратной коробки.

А потом снова как-то так вдруг все собрались, подобрались и изготовились снова грохнуть.

Тут-то вы и решились: а вы знаете, мужики, Sentimental Journey?

Трубач, видно корифей в репертуаре, повернул к вам пушистое ушко – чего, мол, угодно?

– Ну, типа, Sentimental Journey играете, мужики?

– А это что?

– Ну, «Сентиментальное путешествие» – композиция такая…

– Не-е-е, – развел руками трубач. – Такого не знаем.

– Не-ет, брат, – чуть скуксился саксофон, – не слыхали мы такого путешествия…

– А ты, брат, денежку-то положил? – поинтересовался барабанщик, похлопывая палочками по крепкой ладони.

– Да положил он, я видел, – разъяснил дядька с банджо, откинув челку и тронув струнку.

– Слышь, а как, ты говоришь, называется эта вещица-то? – вполоборота, через плечо, что ли, короче, глядя из-за тубы исподлобья, вдруг спросил самоварный басист.

– Да Sentimental Journey же. По-русски будет «Сен-ти-мен-тал Джорней», – ответил ты с вялой досадой и без всякой надежды: ну откуда, в самом деле, могут знать эти переходные лабухи Sentimental? С какой стати будут они играть тебе эту вещь незабвенных Бада Грина, Леса Брауна и Бена Хоумера? А может, корешок, еще и спеть, голосом Вики Карр или Дорис Дэй? Давай вали домой, врубай систему и наслаждайся. А то Sentimental ему подавай в «трубе» в исполнении похоронной команды из Поти проездом в Бузулук на столичной халтуре. И тут…

– Опаньки! – хлопнул себя очкастый по потертой ляжке. – Да это ж «Сентиментальный Джон», ребята. «Джона сентиментального» парень просит ему сыграть. Дошло?

– О-о-о! – очнулся саксофонист. – «Джона-то сентиментального» – это щас.

– Ну так бы сразу и говорил, без мямлей, – вздернул бороду к потолку трубач, – «Джона»? Это – пжалста.

– Олл райт, гайз! – удивительно молодым и радостным голосом пропел барабанщик. – «Сентиментальный Джон» для паренька! Поехали. – И он отстукал своими палочками это самое вечное: раз-два-три-четыре… Gonna make a sentimental journey… Gonna set my heart at eas… Gonna make a sentimental journey, to review old memories…

Нежно, хоть и с хрипотцой, пропела труба, и барабанщик звонко тюкнул по тарелке…

По переходу – от «Парка» к провиантским складам – неспешной, легкой походкой прошел в канадском малахае сентиментальный Джон. Музыканты, похоже, неплохо его знали и улыбались ему. Следуя между мной и оркестром, он как бы слегка задел меня перекинутой через левое плечо сумкой Carnaby, на миг замер, хлопнул по-свойски, извиняясь, по плечу… Но что за дела! Тут-то и мне он показался прикольно знакомым! То ли Лева Малахитов спешит на «Рандеву». То ли Вадик Раскладушкин готовится сказать «изю-ю-юм». То ли сам Джон Грей-ловкач-повеса пожаловал… А он, пошаркивая прочнейшими английскими ботами, проследовал дальше, ловко срезав угол, повернул и исчез. И кончилась музыка.

– А вы, ребята, часом не знаете Володю Телескопова? Он у вас разве не дует в геликон?

– Знаем, – ответил барабанщик. – Только он не Вова. Он Телескопов Константин Владимирович. Костик в Поти остался. Томка в Москву не пустила. Грит: нечего. Грит: обойдешься. А Володя-то умер. Умер в 2000 годе.

Что ж было делать? Вы пошли к метро. Я – к себе…

Часть III Ожог

Глава 1 Роман как способ жить

1

– Говно?

– Говно.

– Так и сказал?

– Да.

– Зачем?

– Никто не знает.

– Они же дружили!

– Вот именно, – сказал мне Анатолий Гладилин. – Вот именно! Аксенов и Бродский дружили. Теперь – ситуация: Вася передает за границу «Ожог» – свой главный роман 70-х – и издатели интересуются (им так положено – запрашивать мнение экспертов, а Бродский тогда считался наиглавнейшим специалистом по современной советской литературе)… Так вот, они спрашивают: что Бродский думает о книге – а тот отвечает им просто: говно.

– А вы, ребята, часом не знаете Володю Телескопова? Он у вас разве не дует в геликон?

– Знаем, – ответил барабанщик. – Только он не Вова. Он Телескопов Константин Владимирович. Костик в Поти остался. Томка в Москву не пустила. Грит: нечего. Грит: обойдешься. А Володя-то умер. Умер в 2000 годе.

Что ж было делать? Вы пошли к метро. Я – к себе…

Часть III Ожог

Глава 1 Роман как способ жить

1

– Говно?

– Говно.

– Так и сказал?

– Да.

– Зачем?

– Никто не знает.

– Они же дружили!

– Вот именно, – сказал мне Анатолий Гладилин. – Вот именно! Аксенов и Бродский дружили. Теперь – ситуация: Вася передает за границу «Ожог» – свой главный роман 70-х – и издатели интересуются (им так положено – запрашивать мнение экспертов, а Бродский тогда считался наиглавнейшим специалистом по современной советской литературе)… Так вот, они спрашивают: что Бродский думает о книге – а тот отвечает им просто: говно.

– Анатолий Тихонович, все мы знаем, как много легенд ходит в литературной среде.

– Это рассказал мне Аксенов. А ему – друзья в американском издательском бизнесе.

Помните сцену в романе «Скажи изюм»? Главный герой – фотохудожник Максим Огородников приезжает в Америку и пытается узнать о судьбе своего, засланного за границу альбома «Щепки». А Даг Семигорски – глава издательства «Фараон», готовившего сборник к печати, ему и объясняет: мы, мол, решили с изданием обождать. Почему? – интересуется Макс. А потому, что ваш друг Алик Конский сказал, что «Щепки» – это говно. «Вообразите мое изумление, Макс… – говорит издатель в «Изюме». – Я переспрашиваю – говно в каком-нибудь особом смысле, сэр?…Нет, просто говно, говно во всех смыслах, a piece of shit…»

Конечно, Макс Огород и Алик из книги не копии Аксенова и Бродского из жизни, а «Скажи изюм» не мемуары. Но Гладилин считает, что в художественном изложении истории альманаха «Метрополь» переданы именно слова Бродского о романе его друга.

Здесь важно пометить, что эти слова, точнее, слово не зафиксировано ни в одном документе, и я лично не слышал его (или о нем) из уст американских издателей. Но рассказывали мне эту историю не один, не два и не три друга Аксенова. И они – люди опытные и, без сомнения, порядочные – делали это явно не по минутной прихоти. А значит – пройти мимо этого фрагмента отношений двух ярчайших звезд нашей литературы было бы ошибкой.

«Представьте, – объяснил мне Гладилин, – мы с вами сидим в Москве и вы говорите о моей книге что-то вроде того, что сказал Бродский об "Ожоге". Я злюсь. Но, во-первых, могу вам ответить, а во-вторых, ваш отзыв вряд ли на что-то повлияет. По крайней мере – мы с вами в равном положении. А там было иначе. Бродский – в Штатах… А Аксенов – в Москве. И у него проблемы. Еще не ясно, чем всё кончится, куда он уедет: на восток или на Запад».

Существовало неписаное правило: эмигранты в то время, если писатель или другой какой человек оставался в Союзе, независимо от личных отношений, старались либо его поддерживать, либо молчать. Чтоб не навредить. Все знали: он ни от чего не застрахован, а нам, напротив, ничто не грозит. А Бродский это правило нарушил.

Почему? Знает он один.

* * *

В 2005-м журналист Антон Желнов спросит Василия Павловича: «Вы говорили, что есть человек, о котором вы никогда не будете писать, – это Иосиф Бродский. Почему?»

– Я не могу относиться к нему беспристрастно, – ответит писатель, – ведь он мне сделал много плохого в жизни. Я признаю, что он поэт. И с меня этого достаточно.

А в бурных 60-х Аксенов и Бродский и впрямь дружили. После возвращения поэта из ссылки Аксенов праздновал день его рождения в знаменитых «полутора комнатах» в Ленинграде.

В статье «Иосиф Бродский» («Строфы века. Антология русской поэзии») Евтушенко вспоминает, что после возвращения поэта из ссылки в Архангельской области они с Аксеновым убедили главреда Полевого напечатать его стихи в «Юности». «Его судьба могла измениться, – считает Евтушенко, – но… Полевой… попросил исправить строчку "мой веселый, мой пьющий народ" или снять одно из стихотворений, Бродский отказался». Фактически то же говорит и хорошо знающий и Аксенова, и Евтушенко, и Бродского тогдашний редактор отдела поэзии «Юности» Юрий Ряшенцев. Легальным поэтом Бродский не стал. Так он выбрал. 12 мая 1972 года его пригласили в ОВИР и предложили выбор: отъезд за границу или серьезнейшие проблемы: задержания и психбольницы. 4 июня Бродский вылетел из Питера в Вену, а затем в США. Это не прервало дружбу с Аксеновым. Ее прервал отзыв Иосифа Александровича об «Ожоге».

Кстати, как выяснилось много позже, Аксенов, признавая Бродского поэтом, значительным автором его не считал. В «Литературной газете» от 27 ноября 1991 года, размышляя в статье «Крылатое вымирающее» о судьбе поэзии, он пишет о Бродском: «середняковский писатель, которому… повезло, как американцы говорят, оказаться в "верное время в верном месте". В местах не столь отдаленных он приобрел ореол романтика и наследника великой плеяды. А в дальнейшем с удивительной для романтика расторопностью укрепил и "продвинул" свой миф». Происходит это в результате точного расчета мест и времен, верной комбинации знакомств и дружб. «Возникает коллектив, многие члены которого… считают обязанностью поддерживать миф нашего романтика. Стереотип гениальности живуч в обществе… Со своей свеженькой темой о бренности бытия наша мифическая посредственность бодро поднимается, будто по намеченным заранее зарубкам, от одной премии к другой и наконец к высшему лауреатству…»

В своих письмах из вынужденной эмиграции к другу и товарищу по «МетрОполю» Евгению Попову Аксенов нередко называл Бродского «Иосиф Бродвейский»…

«Мастера очень требовательны друг к другу, – говорит в «Изюме» об Огородникове и Конском репортерша одного из «голосов», – но еще более они требовательны сами к себе». При этом, пометим мы, если мастера дружат, их требовательность нечасто выносится на публику…

* * *

Когда появилась книга друга Аксенова и Бродского Анатолия Наймана «Роман с самоваром», до читателей дошла еще одна история об их отношениях. Когда Полевой отказался печатать Бродского, Аксенов попытался сделать это хитростью. Ну, не сами стихи – перевод, но всё же. В повести (или, как звал этот текст Василий Павлович – «небольшом романе») «Золотая наша железка» некто Ганс под аккордеон напевает:

Этот же куплет приводится в книге Наймана, как сделанный Бродским перевод его любимой песни «Лили Марлен». Приводится и другой куплет:

Это – из «Романа с самоваром». А вот – из «Железки»:

А далее – в точности по «Самовару».

Не думаю, что Найман напутал. И если нет, значит, Аксенов, пытаясь опубликовать свою повесть, попутно «протаскивал» в печать и стихи друга. И хотя в «Железке», увидевшей свет в России спустя годы после написания, ссылки на авторство Бродского нет, можем отнестись к этой коллизии как к еще одному свидетельству: Аксенов и Бродский были дружны.

До «Ожога».

2

Но что ж это за роман, играющий столь суровую роль в жизни автора и его близких?

Анатолий Найман вспоминает: когда Аксенов приехал в Прибалтику с рукописью и Майей и дал прочесть роман, он испытал чувство хорошей творческой ревности: и такой роман у него, и такая женщина…[90]

Такой роман – это про «Ожог», рукопись которого Аксенов привез с собой в больших холщовых сумках. А такая женщина – про героиню. И романа, и автора.

Между ними есть глубокая и прочная связь.

«Ожог» – это жизнь писателя Аксенова. Его речь и дыхание.

«Каждый пишет, что он слышит. Каждый слышит, как он дышит…» – писал и пел Булат Окуджава. Не случайно он посвятил песню «Исторический роман» Аксенову, «выкрикнувшему» в «Ожоге» давно накопленные и затаенные слова. Объединившему в пределах одного текста море удивительных историй. О месте – Москве, России, Конго, графстве Сассекс, Любляне, Праге, Африке, Европе и Америке – и о месте. О месте в них русского человека. О времени – 50-х, 60-х, 70-х. О себе – мальчишке и мужчине. Юном – под маской Толи фон Штейнбока, и зрелом – в пяти лицах – почти добитом жизнью, но спасенном любовью.

Назад Дальше