Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие - Дмитрий Петров 19 стр.


Слава Богу – это не полная и безоговорочная капитуляция. И именно ветераны кладут конец владычеству Попенкова в отчаянной битве с ним и его жуткими сподручными на шаткой крыше распадающегося дома 14 по Фонарному переулку.

Сюжет книги полон перипетий, и пересказывать его ни к чему, но важно пометить: в центр повествования Аксенов впервые ставит отрицательный образ. Стальная Птица – главное действующее лицо повести. До сих пор в его книгах этого не случалось. Конечно, герои его прежних текстов не были однозначно положительными с точки зрения советской критики, но тут он поставил в центр повествования самого настоящего врага рода человеческого.

К иным своим героям Аксенов относится плохо. Не любит их. Очень. Ему не нравится, что они есть. Федька Бугров из «Коллег», хитрован Матти из «Звездного билета», троица модных гадов из «Пора, мой друг, пора» и убийц оттуда же, прожженный подонок Жека Кисточкин из «Всегда в продаже», негодяй Мемозов, что явится в «Золотой нашей железке» и очерке «Круглые сутки нон-стоп». Вспомним и Чепцова из «Ожога», писать который Аксенов начнет уже скоро…

Ему удавались сволочи. Но между ними и Попенковым немалая разница. Они люди. А он – нет. Перед нами нечеловеческое, нездешнее зло. Больше того: спросите любого героя повести, спросите читателя: а кто он – Попенков? Не скажут. Ибо такое зло – не только беспредельно, но и не постижимо и, по крайней мере, в книге – неодолимо. Людям оно не по зубам. Даже после крушения своих планов, рухнувших вместе с домом 14, Попенков не разгромлен. Он как бы уходит в нети, замерев на верхушке лифтовой шахты, неподвижный, незаметный, невидимый.

А потом, крича «Рурро, калитто Жиза Чиза Дронг…», взлетит и канет в сумерки. И след его развеет ветер. Но отлет не означает исчезновения. Он вернется! Вернется в Казань, в рассказ «На площади и за рекой». И ничего мудреного. Хоть и вышел он после «Дома в Фонарном переулке» – в 1967 году, но события, в нем описанные, происходят раньше – в 1945-м.

Схожее существо явится и в 1968-м в рассказе «Рандеву». Юф Смеллдищев, чьи глаза, как и у Попенкова, горят желтым огнем. Его отказываются везти машины. Он мчится на асфальтовом катке. А то – парит над землей. Не целуйте его – примерзнут губы, без крови не оторвать…

И еще: он – убийца. Он губит героя рассказа Леву Малахитова, всеобщего любимца, символ поколения «шестидесятников», под многотонной бетонной плитой. И не согрел Леву свитер на полупроводниках, сшитый для него Леви Строссом по заказу Тура Хейердала… Не выручила реакция Коноваленко и кулак Попенченко… Не отбили друзья – Вознесенский, Годар, Апдайк, Вицин, Никулин и Моргунов. Не спасла тианственная жена Нина.

Юф Смеллдищев увлек простодушного любимца интеллектуалов из шума кабака в тишь забытой стройки, на тайное рандеву с некой особой, ищущей любви. Лева поспешил на свиданье. И узрел ее. Шикарную – в капроне, ажуре, валенке, броне. Обиженную. Вопрошающую: почему вы, Лева, гнушаетесь мною? «Почему в своих стихах не упоминаете обо мне? В ваших импровизациях я не нахожу никакого чувства ко мне. А порой… вы отталкиваете меня, а ведь я же люблю вас…» Лева слышит те же признанья и вопросы, какие его автор слышал от критиков и чинуш. То есть, по сути, от власти… В них та же ревность, злость и настойчивость.

А что же Лева? Он, как и писатель Вася – мечется между верностью себе и ледяным страхом: то восклицает: «Вы – Смердящая Дама!», то мямлит: «…ничего не имею против… но вы просите пылкой любви, а этого я не могу… насчет смердящей – беру назад… вы просто не в моем вкусе…». И не поцелую «это подвальное, тухлое, бредовое, нафталинное, паучьего племени отродье… И пусть сулит она шумную славу и манит бочонками зернистой икры, нежнейшей замшей и бесшумнейшими цилиндрами, мехом выдр и нутрий… прикоснешься к ней, и… высосет из тебя ум и честь, и юную ловкость, и талант, и твою любовь. Лучше погибнуть!» И гибнет. Под бетонной плитой. В глухонемой яме забвения, ждущей писателя, отвергшего любовь власти.

Но – что это? Урчат грузовики. Лязгают цепи и тросы. Кричат рабочие. Дикая стройка ожила. Заработавший кран поднял плиту, вызволяя Леву из могилы. Неужели спасен?

Автор не желал, чтоб Лева погиб. И вот – хеппи энд. Лева жив. Но не тот, что прежде – он очистился и прозрел для новой жизни. Похоже, Аксенов верит: «шестидесятников» не раздавить. Потом он напишет: «И как мне хотелось спасти. Всех спасти… в штормовой солнечный день».

6

И впрямь казалось, что спасение возможно.

Незадолго до «Рандеву» Аксенов по приглашению British Council посетил Лондон, где плясал молодежный карнавал 60-х. Другой мир, новый не только для Аксенова, но и для Запада. Писатель ощутил себя внутри фильма Антониони «Фотоувеличение»[85]. Swinging Лондон потряс его. Он радостно подставлял лицо хмельному, солнечному ветру. «Вдоль бесконечных рядов толкучки бродили парни и девочки со всего мира и в пабах и на обочине пили темное пиво "Гиннес" и говорили, бесконечно говорили о своей новой новизне. Тогда у меня была в руках хиппозная газета IT[86], и я переводил оттуда стихи про Портобелло-роад…»

Нынче всё это в порядке вещей. Гитары, «Гиннес», споры, пестрота одежд и точек зрения. А тогда «дети цветов» с лозунгами flower power! и make love not war!, разноцветье, веселье, открытость их маскарада были внове и на Западе, и пленили писателя, прибывшего из мест, где брюки на женщинах и бороды у мужчин были темами карикатур. Наверное, коллега Софронов, забредши на Портобелло-роад, отвернулся бы от «инфантильного сборища» и двинулся по ленинским местам Лондона. А коллега Аксенов сборищем этим упивался. Ощущал себя «свободным творцом», достойным свободы. Постоянной, а не выдаваемой по капле выездной комиссией. Об этом он мог лишь мечтать. Но знал: мечта сбудется. И скоро люди, живущие по обе стороны железного занавеса, обнявшись, станцуют под Sentimental Journey и Sent Louis Blues.

А мечту расплющили танки, когда, как он пишет: «Единодушное Одобрение… оккупировало братский социализм… Советская армия! Встать! Лицом к стене!»

Голубые береты окружили ЦК КПЧ, задержали Дубчека и его соратников.

Американский журналист, лауреат Пулитцеровской премии Марк Курлански пишет: «…вошел полковник КГБ… После составления списка присутствующих полковник объявил, что они взяты "под защиту[87]". Присутствующие… дисциплинированно заняли места за столом совещаний. За спиной у каждого встал солдат. Затем их отправили в СССР – на переговоры».

Пока партийные боссы решали свои проблемы, горел студент Ян Палах, юноши и девушки кричали лозунги и клеили плакаты: вот – танк утюжит границу ЧССР, а над ним рыдает Ленин. Вот – девочка дарит цветы советскому солдату (1945 год), а вот мертвая лежит на земле (1968-й).

Искали человеческое лицо – нашли чугунную маску.

Поискам конец. Танцев не будет. Возможных партнеров по-прежнему разделяет Стена. Здесь она серая, там – в граффити. Но по обе стороны правят бал Стальные Птицы.

Несмотря на трагизм, вторжение вписалось в сюжет европейского шоу 60-х. Как острая специя. Его превратили в «штуку искусства», отразив в тысячах фотографий, статей, романов, в километрах хроники и художественных лент. Не остался в стороне и Аксенов. Не раз описав «штормовой солнечный день» 20 августа 1968 года. И в Москве. И в Коктебеле. Среди друзей.

«В кемпинге вся кодла уселась в лужу, где был мусор и репейник, и стала пить из ведра алжирское вино… а полурасколотый транзистор все кричал слабым голосом Ганзелки:

– Не молчите! Друзья! Лева, Гена, Коля, не смейте молчать!

А мы и не молчали, мы выли… "Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны, в строю стоят советские танкисты…"». Это – «Ожог».

Узнав о вводе войск, Евтушенко шлет телеграмму Косыгину[88] и Брежневу: «Я не знаю, как жить дальше…» В «Страсти» Аксенов расскажет об истории стиха «Танки идут по Праге…» и своей тяжкой депрессии. Тяжко, когда светлые надежды оборачиваются пустыми иллюзиями.

Аксенов долго не писал. Не мог. Только в 69-м в «Литературке» выходят «Феномен пузыря» и «Вывод нежелательного гостя из дома». Но, допускаю, написал он их до 68-го.

Осенью 69-го он начал «Ожог».

ОТЗВУКИ«СЕНТИМЕНТАЛЬНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ»Авторская импровизация на заданную тему

1968–1978. Переделкино – Прага – Москва

А дед взял, да и хлопнул он по рукам с хозяином. И вот она наша – часть дома с крыльцом и террасой в сад, а из мезонина видно и поезда и что-то там еще такое далекое за путями.

А Кока всё просил: ну, ну, ну давайте, давайте останемся здесь! Эти поезда – они ведь, если глянуть с другой стороны – очень даже красивые, быстрые…

А дед взял, да и хлопнул он по рукам с хозяином. И вот она наша – часть дома с крыльцом и террасой в сад, а из мезонина видно и поезда и что-то там еще такое далекое за путями.

А Кока всё просил: ну, ну, ну давайте, давайте останемся здесь! Эти поезда – они ведь, если глянуть с другой стороны – очень даже красивые, быстрые…

А меж дорогой и домом – широкий луг, где так здорово гонять в футбол. И Кока, и его соседи Саня, Боня, Арончик и прочие все время его и гоняли. Август был горяч, и после матча было зэкански прыгнуть в пруд, в самые брызги или, скажем, напиться ситра. И вот так, гоняя, они вдруг увидали такой прям офигительный поезд. Потому что вез он настоящие танки. Пушки вез. Грузовики и «Газики». А то и вовсе – то зачехленное, то расчехленное – непонятно чего.

Бабушка сомневалась: а так ли уж и стоит снимать эту дачу? Уж больно близко к железной дороге. Ну – Переделкино. Да – полчаса от Москвы. И – по карману. А выйдешь за ворота – и поезда, поезда, поезда в сторону Киева и дальше в Европу. Шумят, тутукают, гудят…

В дверях вагонов стояли и сидели солдаты, маша руками, болтая ногами, куря и улыбаясь. Ребя тоже замахали, закричали, заулыбались и метнули бойцу на платформе вдруг найденный мяч.

Саня крикнул: ребя, во! Поднял большой палец и, пульнув мяч незнамо куда, побежал к насыпи. Кока, Боня, Арончик и прочие ринулись за ним. Поезд почему-то шел очень медленно, и всё было видно. Ух-ты-ы-ы… Танки-и-и-и-и… Солдатики махали в ответ…

Такие поезда пошли часто. И мы всегда объявляли перерыв, чтоб, подбежав к насыпи, махать солдатам. И смотреть: что это там – на платформах – тягачи? А может – «Катюши»?

Тот, держась рукой за капот «газика», несмотря на качку, ловко «прочеканил» его носком и пяткой кирзача и вдарил обратно – пацанам. А Боня в восторге метнулся в броске и поймал его в воздухе. Всё вокруг восторженно загалдело – и мальчишки, и березы, и колеса теплушек… Солдаты, хохоча, аплодировали…

* * *

Эх, мужики, – десять лет спустя горевал в «Донских банях» сильно выпивший майор-десантник Гриша Колтун. Наших тогда, в этой братской, растудыть ее, стране погибло, прямо скажем, несколько сот! Но! Только немногие – понимаешь – очень не-мно-гие – попали под огонь или погорели в танках. Чехи – не венгры. Всегда сдаются без боя. И фрицам, и нам… Это им, сука, не хоккей! Почти никто толком и не залупнулся. А про склады оружия наши все выдумали. Потом. Чтоб, типа, показать: вот она – гнида-гидра-горгона расползучая контрреволюция! А причиной потерь – это я прямо говорю – стали несчастные случаи при неловком обращении с оружием и техникой. Ну и, понятно, технический спирт… Да, мужики. Но пиво там – ах-х-х-х. И ведь не ссали ж они нам в это пиво. Хотя многие из наших ожидали и опасались. Ни-ни, ни единого случая не знаю! Не то что здесь: всякий может тебе хоть водку сикой залимонить, и ничего. Ничего святого, говорю, у людей не осталось.

Но, мужики, отвечаю: и благодарности мы никакой не увидели. Хмурый народ. Недобрый. Лишенный душевного тепла. Лично пришлось убедиться: чуть заговорят они по-нашему – всегда вместо «дом» говорят «барак». Вот такая подгребка в адрес братского социалистического лагеря! Ошибка, говоришь? Знаем мы эти ошибки. За такие ошибки мои орлы – сержанты Шаликоев и Гусев – да и я ведь был старлеем, – таких люлей им навешивали – мало не казалось! А ты что это, Кока, сидишь как чужой? Теплая, гришь, водка? Так другой-то нету…

* * *

А в тот август на даче телевизор и радио заменяли московские гости. Они курили на террасе и – то галдя, то шепча – обсуждали события.

Кока хоть и ходил уже в школу, но разговоров этих не понимал. Но улавливал: чехи – хулиганят. А это нельзя. Об их дурном поведении говорили еще зимой – когда ихние выиграли у наших 5:4. На Олимпиаде! В Гренобле! Дед Иван на чем свет стоит ругал ихних игроков со львами и болельщиков. Уж больно бурно они на глазах у мира радовались победе над нами. Над ледовой дружиной! И не только в Альпах, куда странным для советских людей образом проникло их целое море, но и в Праге, где вышли с флагами на улицы, да как бы и забыли уйти обратно.

О чехах говорили всю весну. Особенно – 1 и 9 мая. 1-го – под Петра Лещенко, 9-го – под хоровое предсказание-вопрошание: «Когда нажмут водители стартеры…» Дед ликовал: недолго осталось. Прижучат наши эту братскую шиздобратию. Натянут глаз на жопу вражеской весне.

А в августе – под грохот эшелонов – Кокин дядька Геня-дизайнер (сам, кстати, бывший майор), выпив под кустом бузины холодной водки, вдруг зашумел: «Что за муйня?! Чехи же ж делают то, что мы стали! Через десять лет увидим, кто прав!» «Геня, уймись», – прошептала бабушка.

* * *

Через десять лет никто ничего оcобенного не увидел. В Донских банях всё было тип-топ. Парная, гардеробщик Мамед, у которого всегда и тапки, и полотенчик, и водярка, и пивко, и даже подлещик… А вокруг, доколе достигал неблизорукий глаз… Несокрушимая и легендарная маршировала. Монтажники-высотники смеялись с высоты. В лесах – шапки прочь! – распевались дрозды. В сияньи кремлевской звезды.

Что тебе снится, крейсер «Аврора», в час, когда утро встает?..

И только пьяненький первокурсник Кока тихонько подмурлыкивал в предбаннике, застыв над кружкой: every cloud must have a silver lining, wait until the sun shines through…

Майор Колотун потрепал его пятерней по шевелюре. Эх, молодежь! Разве это смена? Ё-моё! От боевых рассказов рожу воротят. Банку не держат. Чуть что – едалом в стол. Бля буду, загубят. Загубят падлы советскую власть!


1986–1995. Таллинн (Таллин)

Автобус стал. И мы с тобой очнулись. И выбрались в пустой рассветный Таллинн. То есть тогда еще, конечно, в Таллин – без этой самой, без повторной «н» – при красных было дело, при советах… Мы сквозь полночи мчались из Литвы. Нам не впервой был незнакомый город, где мы одни и зубчатые стены, и башни, и соборы, и ворота… И люди далеко не все умеют иль не имеют ни хрена охоты поговорить на русском языке. Нет, не впервой нам, право, было топать по улицам столицы европейской. Пусть небольшой.

День обещал быть солнечным, и мы тронулись с автовокзала к Старому Тоомасу и храму Нигулисте, чтоб оттуда двинуть в Пириту – на эллинг звездного билета…

…Чтоб днем, проснувшись на прохладной хвое средь сосен и камней у самой кромки балтийских вод, увидеть алый парус, плывущий к нам из моря словно сон. Вздымался он, и трепетал, и хлопал. В него послеполуденное солнце несильно дуло. И текло на Запад…

Так началась таллиннская бессонница. Поезда, приходящие до рассвета. Прогулки с посвистом под цеховыми кренделями и башмаками, и шпилями, застывшими на полпути к Луне. Неусыпные эти разговоры – по кабачкам за пивом и кофе, в копченых кухнях средь медных чайников и оловянных кружек, а то и в номерах – под коньячок…

…Гиви подселили ко мне не предупредив. Возвращаюсь из города в отель Sport, а дверь в номер не заперта. Вхожу, а там – Гиви. У Гиви – коньяк. И вино, и фрукты в вазе. Гиви привез товар из Батуми. Нэт, друг, ничего такого не думай. Чисто фрукты привез – виноград, персик, всё. Вот – пришел в отель, дэвушка в холле встрэтил. Зову – отвечает: щас приду, только душ приму… А нэту, ее, понимаешь, нэту. Ты когда дверь открыл, я честно думал – она. А – нэт!

Ты только нэ обижайся. Пьешь? Вот водка, коньяк, вино – все что хочешь, дорогой!

– А если девушка придет, как тогда будем?

– Когда придет, тогда и будэм. Коньяк хочешь, да? Давай коньяк!

И пошло, пошло до утра – под балтийский ветер и ливень, в отеле, построенном когда-то к олимпийской регате, а ныне отданном любому, кто добудет номерок… Пять минут до конца Союза. Гиви говорит: одэлятца будэм. Эстонцы уже, считай, отделились. Гиви читает стихи… Гиви говорит о Табидзе. Гиви говорит о Тбилиси и Батуми. Гиви говорит: о, большой Галактион!.. Гиви поет!.. Гиви говорит: нужна свобода.

Потом, через год – то же говорит мне в поезде эстонский художник Олев Субби. Сентябрь. Пустая ночь. Вагон СВ. Ни света, ни воды. Милашка-проводница с фонарем. За столиком в купе – сам Субби, международный человек Геннадий и принц Альфред фон Лихтенштейн и я. Фонарик-блин-шампанское-закуска. Нужна свобода. – Субби говорит. Принц поднимает бокал.

И снова Пирита. И наши следы у самой воды. И справа – гостиница Sport, где рядом на вечном приколе – военный мемориал – советская субмарина.

А в Таллинне как положено – ресторанчики, шведы, свободный проезд в Финляндию, черно-сине-белые флаги на пакгаузах. Встречи с официальными лицами, все говорят с придыханием: принц, принц… А он ходит – высокий, статный, президент Венской академии исследований будущего. Его подруга – китаянка Соня – за завтраком рыдает: в гостинице нет горячей воды – как вымыть ей черную гриву до пят?

Принц, как и подобает, спокоен. Он думает о покупке доли в «Пярну-банке» – бизнесе хорошо одетых дельцов из ЦК местного КСМ – коммерческого союза молодежи. В кондитерских отменные пирожные. А сердце – в Москве. И немного в Италии. И мнится, жизнь моя здесь – в городе звездного билета – летит мимо и зря. И сочиняется что-то всё время, и лезет в башку…

Назад Дальше