Ключ. Последняя Москва - Громова Наталья Александровна 13 стр.


Красавица моя исполнилась достоинством и покоем. Она отвечала, как большой начальник, который не любит суеты и держит все свои иглы в яйце, яйцо в утке и так далее.

Архив? Есть такой. Но его пока не разбирали, и в ближайшее время вряд ли найдется тот, кто будет им заниматься, объясняла она, прихлебывая чай.

С одной стороны, я удивлялась ее невозмутимости – ей было чуть больше двадцати; а с другой, во мне поднимался дух исследовательского братства. Я поняла, что спокойной жизни ей не дам.

На следующий день мы уже искали письма. К счастью, они быстро обнаружились. Таня стала приезжать и разбирать их. Вскоре духи Рождества изменили и ее судьбу – она перешла работать из Переделкина к нам, в музей Цветаевой.

Но в тот день, когда мы искали письма, красавица вдруг сказала мне:

– Тут в архиве есть неописанные тетради, кажется, чьи-то дневники, не хотите ли посмотреть?

Конечно же, я стала смотреть.

Так в одном из потайных ящичков музея обнаружилось то, что я не предполагала здесь встретить, – неизвестные дневники.

Их было множество – тетрадей разного размера. Какие-то вставлены в обложки старых книг, иные сшиты нитками, на отдельные страницы были наклеены открытки с видами городов и репродукциями картин. Помимо дневниковых записей то там, то здесь попадались письма, продетые углами в надрезы страниц, как в старом фотоальбоме. Когда я стала листать тетради, из них посыпались фотографии, с которых на меня смотрели молодые живые глаза.

На каждой обложке стояла надпись, сделанная аккуратным круглым почерком: «Ольга Бессарабова».

Постепенно я поняла, что это не просто дневниковые записи – внутри авторского текста то здесь, то там возникали переписанные тексты писем, отрывки из чужих дневников.

Почерк казался вполне понятным, и поэтому я стала различать на страницах имена – Леонида Андреева, Нины Бальмонт, Аллы Тарасовой и других известных людей. Сначала я думала, что просто некая девушка описывает свое чтение, походы в театр и т. д. Но нет, речь шла о живых людях, которые приходили в гости, пили чай, разговаривали.

Они жили обычной повседневной жизнью, которая непонятным для меня образом кругами расходилась от дома Добровых.

Московский ковчег

Чем дольше я читала, тем ярче передо мной проступал образ старого московского Дома. Таких в прежней Москве было в избытке. Московские дома отчасти и сами стали литературными героями: от радушного дома Ростовых на Поварской из «Войны и мира» до дома семьи Громеко на Арбате из «Доктора Живаго». Здесь всегда были открытые настежь двери, толпились гости, жили многочисленные родственники, справлялись праздники: устраивались детские и взрослые елки.

Подобным в дневнике Ольги Бессарабовой представал и дом Добровых, который, хотя был известен по мемуарам и воспоминаниям, на страницах ее тетрадей открывался по-другому – в своей повседневности, с привычным до революции неспешным течением жизни.

Открывалась Москва. Город, словно созданный для хлебосольного родственного и дружеского общения, опутанный переулками и распахнутый бульварами. Город, свернутый кольцом в раковину, гудящую церковными колоколами и щелкающий по мостовой колесами проезжающих колясок.

Возникало непрерывное течение времени, мерное покачивание маятника часов, казалось бы, рассчитанное на вечное существование всех героев повествования, а на самом же деле беспощадно отмеряющее недолгий срок жизни этого поколения.

Этот дом был мерилом всего лучшего, что было в старой уютной и интеллигентной Москве начала XX века. Он притягивал к себе людей, давал им тепло и кров…

Главой дома был Филипп Александрович Добров. Он родился в семье, где старшему сыну полагалось быть врачом. Его отца пациенты звали не «Добров», а «доктор Добрый». Филипп Александрович тоже полностью отвечал своей фамилии – пятьдесят лет он проработал в Первой Градской больнице в Москве.

Его жена Елизавета Михайловна принадлежала к старинному роду Велигорских, шедшему по линии отца от древнего польского рода. Вместе с ними в доме жила мать Елизаветы Михайловны, властная Ефросинья Варфоломеевна, приходившаяся двоюродной внучкой Тарасу Шевченко; с одним из ее сыновей в орловской гимназии учился будущий писатель Леонид Андреев.

Благодаря братьям Велигорским он и попал в дом Добровых, о котором впоследствии написал: «…не будь на свете этих Добровых, я был бы или на Хитровке, или на том свете – а уж в литературу не попал бы ни в коем случае».

Для него здесь соединились огромная дружеская забота, вдохновение, страсть и надежда на счастье.

Именно в этом доме двадцатисемилетний Леонид Андреев стал ухаживать за юной пятнадцатилетней Шурочкой Велигорской, дочерью Ефросиньи Варфоломеевны. Начинающий писатель вначале влюбился в ее старшую сестру Елизавету Михайловну, жену своего друга доктора Доброва, и только потом – в юную Шурочку. Хотя девушка испытывала к нему ответные чувства, но ее пугали требования Леонида Андреева к будущей жене, которую он видел самоотреченной рабой своего мужа. Шурочка Велигорская не считала себя готовой к подобной роли. Леонид Андреев стал думать о самоубийстве, тем более что мать Ефросинья Варфоломеевна была категорически против брака дочери с пьющим малоизвестным писателем.

Андрей Андреев (брат Леонида Андреева), Филипп Добров и Даниил Андреев. 1912. Фото Леонида Андреева

Андреев на какое-то время даже расстался с Шурочкой, предполагая связать жизнь с другой женщиной. Но из этого ничего не получилось. К началу 1900 года звезда его литературной известности резко взошла, и он вновь оказался на пороге Добровского дома – к тому времени с ним стали искать дружбы главные литературные знаменитости от Горького до Чехова. Скорее всего, и взгляд Леонида Андреева на брак стал иным.

Доктор Добров был не только другом, конфидентом, но и первым читателем рассказов Леонида Андреева. Его расположение к другу, а возможно, и растущая известность писателя сыграли свою роль – Шурочка согласилась выйти замуж за Леонида Андреева.

Поженились они в 1902 году, венчались 9 февраля в церкви Николы Явленного на Арбате. В конце этого же года у них родился сын Вадим.

Вадим тоже очень любил дом Филиппа Александровича Доброва, о котором спустя годы написал в своих известных мемуарах: «…дядя Филипп по всему складу своего характера был типичнейшим русским интеллигентом – с гостями, засиживавшимися за полночь, со спорами о революции, Боге и человечестве. Душевная, даже задушевная доброта и нежность соединялись здесь с почти пуританской строгостью и выдержанностью. Огромный кабинет с книжными шкафами и мягкими диванами, с большим бехштейновским роялем – Филипп Александрович был превосходным пианистом – меньше всего напоминал кабинет доктора. Приемная, находившаяся рядом с кабинетом, после того как расходились больные, превращалась в самую обыкновенную комнату, где по вечерам я готовил уроки. В столовой, отделявшейся от кабинета толстыми суконными занавесками, на стене висел портрет отца, нарисованный им самим. На черном угольном фоне четкий, медальный профиль, голый твердый подбородок – Леонид Андреев того периода, когда он был известен как Джемс Линч, фельетонист московской газеты „Курьер“. В доме было много мебели – огромные комоды, гигантские шкафы, этажерки. В комнате, где я жил вместе с Даней, весь угол был уставлен старинными образами – их не тронули после смерти бабушки Ефросиньи Варфоломеевны. В доме, особенно в непарадных комнатах, остался след ее незримого присутствия. Мне казалось, что я вижу ее фигуру – высокую, строгую, властную, медленно проходящую полутемным коридором, в длинном, волочащемся по полу платье».

В 1906 году сразу после родов второго сына Даниила Шурочка умерла. Четыре года их брака Леонид Андреев считал самыми счастливыми в своей жизни. Неслучайно возникли слухи, что его второй сын Даниил стал для него трагическим напоминанием о потере любимой жены и будто он не хотел его видеть. Это было не так, но судьбе было угодно разделить братьев: старший сын Вадим с отцом и его новой семьей оказался за границей, а Даниил остался в московском доме Добровых.

Вначале его растила бабушка, которую внуки звали «Бусенькой»; ее предчувствия по поводу брака дочери все-таки оправдались, ее Шурочка умерла совсем молодой, и всю горькую любовь она вложила в маленького Даниила. Когда внуку было шесть лет, она умерла, заразившись от него скарлатиной.

Так для Даниила Андреева Елизавета Михайловна Доброва стала мамой Лилей, а Филипп Александрович – отцом.

У Елизаветы Михайловны и доктора Доброва было двое своих детей. В этой семье существовала традиция называть детей или Филиппами, или Александрами. Когда у Добровых родилась девочка, ее назвали Александра, предполагая, что мальчика уже не будет, однако мальчик родился – и его тоже назвали Александром.

Это всегда было предметом шуток их многочисленных друзей.

Дом доктора Доброва находился между Пречистенкой и Арбатом, в Малом Левшинском переулке; здесь по большей части селились ученые, врачи, профессора. В то время, когда в дом в качестве домашней воспитательницы маленького Даниила пришла Ольга Бессарабова, всё выглядело, как в старой московской пьесе.

Первый этаж. Медная табличка с надписью: «Доктор Добров». Звонок с улицы.

Глава семьи Филипп Александрович, несмотря на докторское звание, был человеком гуманитарным: хорошим музыкантом, страстным любителем античной литературы. Помимо медицинского факультета Московского университета он окончил консерваторию по классу фортепиано. За роялем совершенно преображался, каждый вечер музицировал, сам или со своим другом пианистом Игумновым играл в четыре руки. Доктору Доброву тогда было около сорока лет, он был полным человеком, выше среднего роста, немного сутуловатым, с бородкой клинышком, с пушистыми усами. Голос у него был низкий и приятный, баритональный, он с удовольствием пел, аккомпанируя себе на рояле. Густые брови и ресницы подчеркивали серо-голубые, глубоко сидящие глаза. Смех был заразительным и раскатистым, и смеялся он громко, но как-то всегда в меру, не навязчиво и не надоедливо.

К своим пациентам он ездил по всей Москве. В этих поездках, по большей части в трамвае, он выучил несколько европейских языков, читал книги в оригинале.

Елизавета Михайловна, его жена, когда-то закончила фельдшерские курсы; очень добрая, она отзывалась на любую просьбу о помощи. Была хозяйкой огромного дома, где принимали не только гостей – здесь всегда кто-нибудь останавливался и жил.

Их дочь Шурочка Доброва, красавица, мечтала стать актрисой, но страх сцены не позволил ей сделать актерскую карьеру.

Их сын Саша Добров получил архитектурное образование, стал художником-оформителем. Был красив и ярок, но при этом слаб душевно, страдал наркоманией, часто пил.

Живший в их семье Даниил Андреев был окружен любовью старших и с детства сочинял стихи и повести о сказочных мирах.

Здесь же в начале 1917 года появилась Эсфирь (Кира) Пинес, инфернальная загадочная женщина, брившаяся наголо, носившая мужской костюм, которая – как и бывает во всякой настоящей драме – сыграет свою зловещую роль.

Святочный рассказ об Олечке Бессарабовой

И вот вслед за Ольгой Бессарабовой я входила в этот московский дом…

Самое интересное в ее дневниках начиналось с 1915 года, когда уже шла Первая мировая война. Восемнадцатилетняя Олечка приезжает из Воронежа в Москву учиться и поселяется в доме семьи Добровых, а летом вместе с ними отправляется на дачу в Бутово, где занимается письмом и чтением с маленьким Даниилом Андреевым. Там она встречает Леонида Андреева.

«Красива голова у Леонида Николаевича, – писала Ольга, когда они все вместе жили на даче. – И как он удивительно говорит, рассказывает. Я первый раз в жизни слышу такого блестящего, сверкающего рассказчика. Видно, что в семье Добровых он легко и свободно дышит, как среди самых дружественных, близких, родных ему людей, но более праздничных для него, чем свои домашние. Полная свобода и простота отношений вместе с радостью давно не видавшихся близких людей. А за этим, вернее – вместе с этим, как он замучен, мрачен и раздражен, раздерган – будто окружен и даже уже пойман, не знаю чем, судьбой, что ли».

«Пойман судьбой» – это о Леониде Андрееве. Вот на таких определениях в дневнике я и стала останавливаться. Что-то существенное эта девушка видела в людях и каждый раз неожиданно точно схватывала суть.

Ольга писала абсолютно откровенно обо всем, что замечала, и в то же время с состраданием: о кокаинисте красавце Александре Доброве и о том, что любимая ею Шурочка Доброва имеет странную связь с Эсфирью Пинес. По записям Ольги чувствовалось, что мироустройство даже этого дружеского и теплого старого московского дома было затронуто разложением, что как-то удивительно сосуществовало с тургеневскими девушками и книжными благородными юношами.

«Вообще все на свете здесь, в Москве, какие-то усталые, утомленные и туго-туго завинченные на последнюю зарубку. Стукнуть неосторожно – и дзииинь, как пружина в часах, когда перекрутишь ключик. Не знаю, о чем это я – вообще о здешних людях, московских. У нас в Воронеже в этом смысле лучше, легче дышится», – писала Ольга Бессарабова матери в конце 1916 года.

Сюда же, в дом Добровых, приходила дальняя родственница и наставница Ольги Бессарабовой, поэтесса и критик Варвара Малахиева-Мирович. Добровы, с начала XX века – ее близкие друзья, с удовольствием приняли в дом ее младшую подругу Ольгу Бессарабову.

Варвара Григорьевна водила девушку на лекции своего друга Льва Шестова, на спектакли Художественного театра, организовала философско-театральный кружок.

Когда я начинала читать дневники, то не могла и представить, какую роль Варвара Григорьевна сыграет не только в жизни Ольги Бессарабовой, но и в моей тоже.

И вдруг в начале 1916 года Ольга заболевает непонятной болезнью, слабеет с каждым днем, ее мучают непрекращающиеся боли, и вскоре она теряет всякую надежду на выздоровление.

Я читала страницы, где моя хроникерша прощалась с жизнью, и заглядывала в последующие тетради.

«Нет, она не умрет! – проносилось у меня в голове. – Ведь кто-то заполнил остальные страницы дневника записями». Ее прощание с жизнью меня совершенно поразило. В свои девятнадцать лет Ольга умела всецело доверять как жизни, так и смерти. Поднявшись с кровати перед опасной операцией, она пошла к фотографу, чтобы последний раз запечатлеть себя. Ее пышные каштановые косы, бледность и особая красота восхитили фотографа, и он выставил снимки в витрине своего фотоателье на Никитской.

Ольга Бессарабова принимала будущее с радостью. Причем, заметим, любое.

«Хорошо жить, не страшно и умереть», – пишет она своей старшей подруге Варваре Григорьевне Мирович, своей Ваве, как она ее называла.

Варвара Григорьевна в ответ напутствует ее накануне операции: «…Нельзя желать близким трудного. Но на чью долю оно выпадает, тот избранник… Ты хотела от жизни, как ее первого и высшего дара, – Познания. И она ответила тебе благосклонно, открыв кратчайший путь, который ведет через тесные врата – боли и терпения… Я так верю, что путь твой – ввысь, вдаль и что недаром даны тебе и эти врата. Обнимаю тебя со всей любовью, Христос с тобой. В.»

Взрослая подруга открывала ей путь, которым, по всей видимости, шла сама, – познание жизни через боль и терпение. Но можно ли было так писать девочке, которая находилась между жизнью и смертью?

Наверное, можно, потому что они – Ольга и Варвара Григорьевна – умели говорить особым языком обо всех самых сложных предметах на свете.

Ольга Бессарабова. 1919

Ольга Бессарабова выжила. Кончался 1916 год.

Добровский дом-корабль безмятежно качался на волнах Истории, и казалось, что ничего дурного с его командой и пассажирами не случится.

В начале 1917 года Ольга Бессарабова посещает кружок «Радость» – так она сама его назвала, – который организовала для дочерей своих московских и киевских друзей Варвара Григорьевна. Сюда приходили Алла Тарасова (будущая актриса МХАТа), Аня Полиевктова (будущая жена Николая Бруни), Нина Бальмонт (жена Льва Бруни), Лида Случевская (племянница поэта), Таня Березовская-Шестова (дочь философа Льва Шестова), Оля Ильинская (сестра будущего актера Игоря Ильинского) и другие девочки.

О чем они часами говорили? О предметах абстрактных, далеких от жизни, насквозь книжных и выдуманных. Например, о сущности характера Дон Жуана, о злой радости как источнике несчастий, о злодее Яго, о Печорине с его ироническим злорадством. Много было споров о женской душе – о путях одиночества, страдания, боли.

Но для каждой из девушек, как покажет будущее, этот опыт размышлений станет своего рода духовным упражнением перед грядущими испытаниями. Кто-то из них через несколько лет покинет Россию, кто-то останется и примет всё: голод, холод, аресты мужа, – а кто-то будет идти путем признания и успеха, но не дающего счастья.

Каждая из девочек будет возвращаться в воспоминаниях за тот стол в гостиной, где в первые месяцы 1917 года они соединялись в разговорах об устройстве мироздания и человеческого духа.

Шли последние дни февраля. Приближалась весна.

«У порога дома, где живет Вавочка, я сказала, как-то безотчетно: „Мне кажется, замкнулось сегодня вечером какое-то кольцо времен“. И смутилась очень от этого своего „подумания вслух“, но Вавочка удивилась и сказала: „Странно, у меня такое же ощущение“», – записала Ольга Бессарабова после очередного заседания кружка «Радость».

Москва: кольцо времен

Мне кажется, что кольцо времен, о котором говорила Олечка Бессарабова Варваре Григорьевне февральским днем 1917 года, начинает замыкаться только теперь, почти сто лет спустя.

Назад Дальше