Алексей всегда был способен к языкам, а освоив украинский словник Памвы Берынды, сыскавшийся у Василя, к тому же имея каждодневную разговорную практику, вскоре лихо балакал и писал по-малороссийски. Он оказался истинною находкою для Главача, ибо Василь, удальством своим уевшийся и туркам, и панам-ляхам до того, что они награды назначали за его буйную голову, делался тише малого дитяти, когда дело шло о какой-либо бумаге. К тому же Волгарь, худо-бедно, был в прошлом человек служивый; и ему удалось убедить и сотника Главача, и полковника Вишню, что знание некоторого воинского артикула никак не повредит казакам, ибо случалось им и бунтовать супротив начальства из-за опоздавшего жалованья, и приказы мимо ушей пропускать, а в мирную пору бывало, что в дуле толстенной, будто пан обозный, гакивницы [49] вили себе гнездо вороны…
Аккуратностью и педантичностью своею Лех Волгарь достиг положения помощника пана сотника, и вопросы насаждения дисциплины Главач частенько и с охотою вверял ему.
И вот однажды утром на поверке Волгарь не обнаружил в строю Славка. По прошествии небольшого времени оказалось, что он храпит под гакивницею, распространяя крепкий запах вчерашнего перегара.
Лех счел себя обязанным (к собственному удовольствию) наказать Славка. Но без злости, а весело. Чего не делает бес, когда разум молод и своеволен?.. Леху ничего лучше не вошло в голову, как велеть уложить спящего на козлы, закрытые досками, и в виде усопшего принять от сотни последнее целование.
Затея не самая умная… Казаки ж восприняли ее с неожиданным восторгом: заносчивого и привередливого Славка в сотне недолюбливали.
Приволокли попа; после трех чарок оковитой [50] он сделался покладист и протяжно затянул, махая кадилом: «Со святыми упокой!»
Очнувшийся Вовк обнаружил, что руки его сложены на груди, пальцы обжигает стекающий со свечки воск, а над лицом его то и дело склоняются скорбные однополчане и с приговорками вроде: «Жаркого огоньку тебе на том свете, пане-брате!», «Горячей смолки тебе за шиворот!» – крепко лобызают его в лоб, немилосердно щекоча отвислыми усами.
Стоило Вовку рыпнуться, как его крепче прижали к доскам, не давая прервать обряд. И только когда весь строй приложился ко лбу Славка, и он, в пух расцелованный, приподнялся, пылая яростью и жаждою мести, сотня, хранившая все это время суровое и даже печальное молчание, вдруг разразилась неудержимым хохотом.
Сердцем Славко тотчас почуял зачинщика и с кулаками кинулся на Леха.
Драка, впрочем, была недолгая: спорщиков растащили, пригрозив обоим киями. Тем дело вроде бы и кончилось…
Тем вечером Дарина привечала Леха весьма прохладно, невзирая на недовольство отца, который, напротив, с детской радостью узнал, как разделали Славка.
– Дай свинье крыла, все б небо взрыла! Он, Славко, как раз таков! – наконец вынес приговор Главач, полагая, что эти слова положат конец дурному настроению дочери.
Она еще пуще взъярилась:
– Добро, что злые словеса не йдут на небеса!
И вылетела прочь из хаты.
– Ненька [51] ее к Славку благоволила, вот и дивчинка моя туда же, – пояснил сотник.
Но сердце предсказывало Волгарю, что не так все просто. В конце концов Главач поведал вот какую историю.
Славко и Дарина – оба с Полтавы. Отец его доводился дядею матери Дарины. Росли дети вместе, еще с малолетства дразнили их женихом и невестою, так кто же принимает всерьез детские игры?.. Одним из таких немногих оказался, однако, сам Славко.
Когда они были еще в ребячестве, случилось им быть на венчании общей родственницы. В суматохе никто не заметил, как Славко потянул Дарину стать с ним рука об руку за спиною новобрачных. Свадьба, как то водится в Малороссии, шла вполпьяна, а потому никто не заметил ни особенной серьезности детишек, ни их шепота – эхом ответам жениха и невесты священнику; ни того, как они обменялись колечками, сплетенными из ивового прута. И только когда молодые пошли вкруг аналоя, а Славко с Дариною двинулись за ними, шалость обнаружили.
Славка, конечно, высекли, Дарине сие тоже не сошло с рук. Дело завершилось общим смехом. Дети отнеслись к случившему иначе… И если годы почти развеяли у Дарины воспоминания о том венчании и нерушимости данных во младенчестве клятв, то для Славка они всегда оставались святы.
Услыхав сию историю, Лех побледнел так, что Василь принужден был поднести ему чарку первача и тем только привел в чувство. Главач порешил, что ревность обуяла молодого москаля, а тот с горечью понял, что, оказывается, еще не погасла для него злоехидная насмешка Судьбы, ибо уже второй раз в его жизни нечаянная свадьба становится препятствием к счастью… В то же мгновение он решил отказаться от Дарины. Конечно, он сказал Главачу, что детские клятвы ничего не значат, что Дарина по-прежнему свободна в выборе, а со Славком нужно только побеседовать по-мужски, по-отцовски, но не позволять ему возлагать какие-то надежды на прошлую нелепость.
Насколько стало известно Волгарю, сотник последовал его советам. После той «мужской, отцовской» беседы на скуле у Славка засветился разноцветный фонарь, а вишневые и без того полные губы расплылись лепешкою. Видимо, он успокоился, образумился и перестал донимать Дарину ревнивыми попреками. Дарина тоже повеселела, перестала то и дело вступаться за Славка и всю нежную чувствительность свою без помех обратила на Волгаря, в коем видела теперь избавителя и спасителя.
Ну, а он? Он, с прошлой осени ставший фаталистом, не мог отныне смотреть на Дарину с былым вожделением. «Ну, ничего, буду держаться с Дариною лишь как с милою сестрою; со временем и она станет относиться ко мне лишь как к брату. Время ведь все пожинает!»
Изречь сие было куда легче, нежели вырвать из сердца зарождающуюся страсть. Так минул почти год, но видеть Дарину было Леху все же нелегко; и он искренне обрадовался предложению Главача разделить его внезапное путешествие.
* * *
Весть о свадьбе сына, которую готовился закатить родной брат Василя, Гриц Главач, привез Славко. Ему об том сделалось ведомо через старинного приятеля, который за делом направлялся в Переволочку, случайно встретился там с Вовком и передал приглашение.
Василь был очень доволен. Весточка от брата, с коим он не виделся уже добрых пять лет, взволновала его до глубины души, ибо не раз за эти годы доходили до Грица слухи о погибели его удалого младшего брата, лютого врага всех басурман и католиков. И вот явилась возможность ко встрече!
Дарина, конечно, рвалась поехать с отцом, да, на беду, занемогла. Пришлось оставить ее дома, под присмотром рудого Панька, относившегося к Дарине с приязнью доброго дядюшки. В попутчики себе, как уже было сказано, Василь выбрал Леха Волгаря. Тот согласился с охотою, несмотря на обиженно поджатые вишневые губки Дарины и откровенную радость, сверкнувшую в больших, по-девичьи красивых, темно-серых очах Славка…
Взяв нужный припас и двух запасных лошадей, они тронулись в путь майским ласковым утром.
Василь с каждой верстою, приближавшей его к родным местам, становился все веселее и как бы моложе. Казалось, он поспешает не на свадьбу племянника, а на свидание с любимой! И велико же было изумление Леха, когда Главач ему открылся. Оказалось, кроме вести от брата, Славко передал ему привезенный с той же оказией нежный привет от Явдошки, вдовы-хуторянки, прежней полюбовницы Василя, с коей тот не виделся столь же давно, как с братом; однако не забыл ее и не утратил прежнего жаркого к ней вожделения. Явдошка нижайше просила не миновать ее хутора по пути в Камень-Бабу, чтобы вспомнить милое их сердцам былое…
20. Побратимы
Степь вокруг хатки казалась золотой от желтой розги и золотушника. Вишневый садик уже стряс наземь бело-розовые лепестки и теперь темно зеленел, вяло шевеля листьями.
– Гей, бандура моя золотая,
Коли б до тебе тай жинка молодая!.. —
вдруг оглушительно взревело за спиной, и Лех, отвернувшись от низкого, настежь распахнутого окошка, глянул на стол.
Опять его чарка полна до краев вареной [52]! Да уж, ни Явдоха, ни Галька с Ярынкою спуску не дают гостям. Василь уже совсем хмелен. Сидит, покачиваясь, на лавке, застланной килимком [53], на коленях – богатый рушник (Явдошка преизрядно вышивала всякими цветами и золотом), а рука-непоседа то и дело тянется щипнуть развеселую «жинку молодую», когда Явдошка, посверкивая белозубою улыбкою и звеня монистами, возлежавшими на ее пышной груди, пробегает по хате. И стоит ему не допить до дна, как Явдошка балагурит: «Киями его, старого! Киями, чтоб не артачился!» – и снова хлещет Василь огненное зелье, и снова норовит ухватить Явдошку за сдобный бочок. Но как бы ни был пьян Василь, ему ни за что не промахнуться, ибо вдовушка оказалась столь дородна собою, что ширина ее тела немного уступала вышине роста. Впрочем, Алексей не мог не отдать должное жгучей, диковатой красоте ее круглого лица с черными-пречерными, сросшимися у переносицы бровями и крошечными, как вишни, еще вполне свежими губками. Голова Явдошки была кокетливо повязана пышным белоснежным очипком [54], в ушах болтались тяжелые золотые серьги. Она более напоминала дородную турчанку в тюрбане, чем хохлушку. Впрочем, волосы у нее были не черные, а огненно-рыжие, и точь-в-точь такие же пылающие косы были и у ее дочерей, Гальки да Ярынки. Буйной гривой, суровыми бровями, взглядом чуть исподлобья, резкими чертами неулыбчивых лиц эти две дивчины кого-то напоминали Волгарю, только он никак не мог вспомнить, кого именно.
Опять его чарка полна до краев вареной [52]! Да уж, ни Явдоха, ни Галька с Ярынкою спуску не дают гостям. Василь уже совсем хмелен. Сидит, покачиваясь, на лавке, застланной килимком [53], на коленях – богатый рушник (Явдошка преизрядно вышивала всякими цветами и золотом), а рука-непоседа то и дело тянется щипнуть развеселую «жинку молодую», когда Явдошка, посверкивая белозубою улыбкою и звеня монистами, возлежавшими на ее пышной груди, пробегает по хате. И стоит ему не допить до дна, как Явдошка балагурит: «Киями его, старого! Киями, чтоб не артачился!» – и снова хлещет Василь огненное зелье, и снова норовит ухватить Явдошку за сдобный бочок. Но как бы ни был пьян Василь, ему ни за что не промахнуться, ибо вдовушка оказалась столь дородна собою, что ширина ее тела немного уступала вышине роста. Впрочем, Алексей не мог не отдать должное жгучей, диковатой красоте ее круглого лица с черными-пречерными, сросшимися у переносицы бровями и крошечными, как вишни, еще вполне свежими губками. Голова Явдошки была кокетливо повязана пышным белоснежным очипком [54], в ушах болтались тяжелые золотые серьги. Она более напоминала дородную турчанку в тюрбане, чем хохлушку. Впрочем, волосы у нее были не черные, а огненно-рыжие, и точь-в-точь такие же пылающие косы были и у ее дочерей, Гальки да Ярынки. Буйной гривой, суровыми бровями, взглядом чуть исподлобья, резкими чертами неулыбчивых лиц эти две дивчины кого-то напоминали Волгарю, только он никак не мог вспомнить, кого именно.
– Ой, рядно, рядно, рядно,
Пид тобою холодно,
Пид кожухом душно,
Без милой скушно! —
затянул пьяненький Василь, пытаясь объять свою необъятную подругу. Явдошка мелко похихикивала, и пышные телеса ее колыхались, будто студень, приготовленный для бесчисленного семейства.
Дочки переглянулись и, решив, очевидно, больше не смущать маменьку своим присутствием, одна за другою выпорхнули из хаты. Взглянув, как сладострастно хмурится молодичка в загорелых руках Василя, Лех понял, что и он здесь лишний.
Волгарь не стал задерживаться и через малое время был уже на берегу, постаравшись уйти как можно дальше от хатки, из окон которой неслись куда как красноречивые звуки.
Незаметно подступил вечер. Золотая от солнца гладь Днепра манила к себе.
Осмотревшись и никого не увидав, Лех сложил на берегу свою одежду и, пройдя еще изрядно по отмели, со стоном наслаждения ухнул наконец в прохладные волны.
На глубине вода была почти студена, течение сильнее, холод прогнал весь хмель, и Лех, чувствуя во всем теле блаженную усталость, решил, что поутру надо непременно забросить в реку, пусть даже силком, и Василя, чтобы выгнать ночной угар.
Вдоволь наплававшись, он медленно двинулся к берегу, любуясь высоким скалистым утесом, тянущим за собою небольшую цепь обветренных кряжей, как вдруг топот копыт заставил его поднять голову и содрогнуться.
По отмели вдоль берега неторопливо шли две лошади, а на них восседали рыжекудрые Явдохины дочери.
Лех, вздымая тучи брызг, опрометью кинулся на глубину, ибо всю одежду, даже исподнее, он оставил на берегу, а сам купался наг, будто праотец Адам. Почудилось ему или в самом деле лошади замедлили шаги?.. Но вот всадницы скрылись за купою осокорей, и Лех, поднявшись и переведя дух, снова двинулся к берегу.
Он успел дойти почти до середины отмели, когда снова увидел лошадей, на сей раз скачущих к нему во весь опор. Развевались гривы, развевались рыжие косы… Деваться было некуда, ни до глубины, ни до одежды не успеть добежать, и Лех плашмя шлепнулся на мелководье, выставив только голову и жарко молясь, чтобы несносные девицы прекратили поскорее свой promenade [55].
Почему-то слово сие, выплывшее из далекого прошлого, так насмешило его своим несоответствием этому поросшему травою берегу, спокойной реке, выжженному небу, что Лех невольно хохотнул. При этом он едва не захлебнулся, закашлялся и понял, что замечен всадницами.
Они осадили коней как раз там, где лежала одежда Леха, постояли, быстро о чем-то переговариваясь. И вдруг одна из них повернула лошадь так резко, что та поднялась на дыбы. Девушке пришлось припасть к гриве, чтобы не свалиться с лошади; потом направила ее… в воду. Прямо к Леху.
Игра девиц вмиг стала ему понятна. Конечно, он никогда не был против веселой игры с особою противоположного пола, но столь откровенное бесстыдство его взбесило. Унизительно было плюхаться на мелководье, словно жаба в болоте, и он медленно встал во весь рост, надеясь, что сестрицы теперь удовлетворят свое любопытство и удалятся.
Галька (пожалуй, это была она, хотя утверждать наверное Лех поостерегся бы, настолько схожи были сестры: будто две кобылки, что мастью, что статью) между тем приближалась. Плахта и сорочка ее были поддернуты, до колен открывая смуглые мускулистые ноги. Она сидела без седла, однако, схваченная этими стальными шенкелями, лошадь шла спокойно, как овечка.
Очутившись почти вплотную к Леху, девушка натянула узду, не сводя с казака пристальных, жгуче-черных очей. И он вдруг сообразил, кого же напоминали ему неулыбчивые красавицы. В точности такими представлял он суровых амазонок, читая французский перевод «Истории» Геродота!
От этого нового и неуместного напоминания о былом возмущение его несколько улеглось, он даже забыл на миг, что стоит пред девицею наг, но тут Галька еще выше вздернула юбку, обнажив ноги до самых бедер, а другой рукой дернула за тесьму, которая стягивала на шее сорочку.
Тонкое полотно упало, открыв прямые сильные плечи и смуглые упругие, торчащие в стороны, какие-то козьи груди…
Леха словно бы кипятком ошпарило! Он растерялся до одури, почуяв, как враз покраснел всем телом.
Галька была так близко, что он слышал ее воспаленное дыхание и даже видел, что все ее поджарое оливковое тело было покрыто мелкими и жесткими черными волосками… Будто тело юноши или какого-то диковинного зверя. Или тело дьяволицы?
В ней было нечто порочное, нечто до такой степени притягательное и отвратительное враз, что Лех готов бы сейчас душу прозакладывать за какой ни на есть самый завалященький фиговый листочек, ибо вся мужская суть его невольно рванулась навстречу мрачно-призывному взору сей бесстыдной «амазонки».
Пытаясь собрать последние остатки самообладания, он невольно отвел взор… И вдруг краем глаза увидел цепочку людей в кунтушах [56], которые крадучись, но торопливо бежали от берега, где на волнах покачивалась длинная лодка, к хате Явдошки.
* * *
Он даже не успел ничего толком рассудить, как зловещая придумка стала ясна, будто солнечный луч высветил грязную бездну предательства, – от выражения тайной радости в глазах Славка при прощании и до зловещей похоти Гальки. И, прежде чем проклятущая «амазонка» опомнилась, Лех вцепился в ее босую пятку и рванул с такою силою, что Галька перелетела через спину лошади и с визгом грянулась в воду.
Через мгновение Лех был уже верхом.
Увидав, что приключилось с сестрою, Ярынка замешкалась было, но, очнувшись быстрее, нежели Лех заворотил испуганную лошадь и достиг берега, проворно свесилась вниз, подхватила одежду казака и пустила коня вдоль берега, прочь от дома.
Догнать ее было не шутка, но тогда нипочем не успеть воротиться к Василю прежде незваных гостей! И, не тратя времени на погоню, Лех пустил коня наметом к хате Явдохи, благодаря бога, что не взял пистоль, когда пошел купаться, ибо сейчас ничто не помешало бы Ярынке или Гальке метким выстрелом снять его c седла. А в том, что эти девки промаху не дадут, он не сомневался.
И Лех не опоздал! Вооруженные люди еще карабкались на обрыв, где стояла хата, а Лех на всем скаку уже ворвался в палисад, соскочил с коня, безжалостно отпихнул помертвевшую при его внезапном появлении вдову и влетел в хату, ненароком опрокинув бадейку, стоящую у самой двери.
Василь, безмятежно храпевший на перине, брошенной прямо на пол, ошалело вскочил и не веря глазам своим уставился на голого Леха, который первым делом заложил двери увесистым крючком, очень кстати случившимся в хате; потом метнулся к поместительной крыне, откинул тяжелую кованую крышку и окунулся в ворох тряпья.
Чутье не обмануло его! Вышвырнув какие-то плахты, сорочки, скатки полотна, платки и рушники, Лех выловил с самого дна широченные шаровары; видать, последнюю памятку о покойном муже коварной вдовы и отце беспутных девок.
Затянув очкур [57], он тотчас почувствовал себя увереннее и, срывая с перины Василя (столь же скудно одетого, как он сам только что) и одновременно швыряя ему справу и проверяя заряд пистоля, выдохнул:
– Измена!
– Звидкиля ж? – вытаращился было спросонья Василь, но, заслышав шипящую польскую речь за стеною (таиться нападавшим уже не было толку), прерываемую визгливым голосом Явдошки и собачьим брехом, вмиг разшушукал, что случилось, вызверился: